Влад ПЕНЬКОВ. То, что где-то выше
СТАРШИЙ, МУЖИЦКИЙ
Снег ты мой, снег.
Старший. Мужицкий.
Саночек бег.
В брюхе кружится.
Дома портки
Гритта стирает.
Души легки.
Плоть умирает.
Слёзы из глаз.
Снег на ресницах.
Горы колбас.
Небо на птицах.
АКУТАГАВА
Люблю литературу
и долгую, что сны,
осеннюю фигуру
осенней же сосны.
Люблю совсем не славу,
а тот короткий миг,
когда Акутагаву
я вижу среди книг.
Когда заходит солнце
и чуть плотней в лучах
и силуэт японца,
и горечь на губах.
В поэзии нет смысла, —
японец говорит, —
она лишь коромысло
для счастья и обид.
Померкшие пучины.
Во мне и вдалеке
взгрустнувшие мужчины
над чашками сакэ.
BEETHOVEN OP. 69
Когда — особенно — закат.
...и ты как будто умираешь,
и ты как будто виноват,
но этого не понимаешь.
Вокруг колышется трава,
она застигнута закатом.
Из вас троих она права
одна. Она не виновата.
ВЛАДИВОСТОК 1970
Из снега месяц слепленный,
как баба в январе.
Ах, как поёт «Лед Зеппелин»
в России, во дворе!
Ребята курят всякое.
Ни горя, ни невзгод.
Ведь ты не будешь бякою,
семидесятый год?
Мне песней колыбельною
английский этот рок
над мачтой корабельною.
Балдей, Владивосток!
Туфтою ресторанною
грохочет ресторан.
Но эту песню странную
принёс мне океан.
Не вздохами, не верезгом
идущий снег пропах,
пропах он красным вереском
в девчачьих волосах.
Жму руку вам пацанью я,
мальчишки этих лет,
спасибо вам за дальнюю
дорогу и билет
на хлипкое судёнышко —
советский цеппелин,
за семечко, за зёрнышко,
за землю наших глин.
Спасибо вам, хорошие,
за то, что стонет двор,
тот, снегом запорошенный
от тех до этих пор.
ПОД САЙМОНА И ГАРФАНКЕЛЯ
Наташе
Колокольчик во мне динь-динь-дон
голосами русалок и фей —
то ли степь, то ли батюшка-Дон,
то ли песня про Scarborough Fair.
Наводи поскорей марафет,
и со мной умирать погоди.
Нам поющий нью-йоркский дуэт
говорит о годах впереди.
Колокольчик, звенящий в душе, —
это — ярмарка. Но — ни рубля!
На грошовой китайской лапше
испокон и держалась Земля.
Выйди встретить меня на крыльцо,
завари мне тарелку лапши,
и подставь поцелуям лицо,
и со мной умереть не спеши.
А нью-йоркский дуэт так хорош,
сорок лет миновало, но вновь
умоляет, мол вынь да положь
всё прощанье, прощенье, любовь.
ЛОПУХ
«В келье инока Зосимы
тело бренное смердит…»
О. Т.
Мы с тобою поносимы.
Выносимы? Да едва ль.
Не найду себе Зосимы.
Не повем свою печаль.
Лопухи на огороде.
Смердяковы у дверей.
Что-то общее в природе
человека и зверей.
Что-то жалкое такое.
Может, нежность... может, грусть.
Ожидание покоя,
беспокойство... Ну и пусть!
Пусть расцвел лопух — он тоже
нам с тобою в унисон.
У него ведь — дрожь по коже,
у него — кошмарный сон.
THE BYRDS
И пускай ко мне слетятся
стайки певчие подруг.
Эти птицы не боятся
холодов, мороза, вьюг.
Пусть влетят в грудную клетку,
чтобы сердце расклевать.
Приглашаю их на ветку —
петь, чирикать, ночевать.
А особенно — одну из.
Ту, что плачет тише всех,
ту, что, плача и волнуясь,
издаёт лишь тихий смех.
Эта птица вам известна
до схождения с ума.
Я её зову — невеста.
Вы её зовёте — тьма.
БЕЗ ОБМАНА
Это верная примета —
бабочки летят на свет.
Значит, наступило лето.
Сколько будет этих лет?
Лучше осень. Без обмана
говорят, что прожил ты,
клочья серого тумана
и увядшие цветы.
Карусельные лошадки,
где же ваша суета?
Пахнут астры — запах сладкий
госпитального бинта.
«ПРОЩАЙ, И ЕСЛИ НАВСЕГДА…»
Электричка проходит со свистом,
рассыпается свист в вышине.
Написать бы о вечере мглистом.
Нет, обычный был вечер вполне.
В сочных травах бродили коровы,
ясноокие девы полей.
Были живы мы, были здоровы,
говорили друг другу — «Налей».
Наливали в бумажный стаканчик,
наливали в гранёный стакан.
И хотя бы какой-то туманчик!
Но бывает прозрачный туман —
всё прекрасно в прозрачном тумане,
всё в прозрачном тумане легко,
никогда ни за что не обманет,
не уйдёт в пустяков молоко,
а останется глупым и юным,
словно Байрон. Рубашка бела.
Ветер. Поле. И сразу же дюны.
Жизнь идёт. И проходит. Была.
КОНОПЛЯНКА
Раз пошла такая пьянка,
значит, стало не до птиц...
Дай мне голос, коноплянка!
Приоткрой ресницы, Китс!
Непогода. Непогода,
хоть и розовый январь.
Но в такое время года
страшен утренний янтарь.
Остаётся разозлиться.
Режь последний огурец
на доске, на сердце Китса,
и на досках всех сердец!
Задыхаюсь, как пьянчуга.
Посинел мой бледный рот.
Повилика. Роза. Вьюга.
Всё опять наоборот.
Что скажу я? Что ответишь?
Ты — прекрасно далека,
и оттуда нежно светишь,
словно ангела щека.
Китс садится за страницу,
Китс ложится в тьму земли.
Я люблю тебя как птицу —
так смертельно, так вдали,
что и сам уже не знаю —
что могу, что не могу.
Только насмерть замерзаю
я на розовом лугу.
КОНТАКТ
Небо многоярусно.
То, что где-то выше,
это — многопарусно,
ниже — просто крыши.
Выше или ниже
этот флот проносится,
боль всё так же лижет
лоб и переносицу.
Я смотрю на белое,
брошенное якорем, —
дерево как дерево,
только — раскорякою.
Облако замедлится.
Зная наши вкусы,
вынесут безделицы —
пуговицы, бусы.
МАСТЕР
Олегу Тупицкому
Дырявый забор, хохлома
осеннего древнего леса.
Хотел бы сойти я с ума —
чтоб из одного интереса,
чтоб видеть и ночью, и днём —
вот Альфа горит, вот — Омега,
горят-не сгорают огнём
весёлого вечного снега.
А я выхожу босиком
(не видят, уснув, санитары)
с седой головой, с посошком
и полной сумой стеклотары.