Евгений РАЗУМОВ. Что остаётся миру…
***
Тетрадь молчит и смотрит за окно,
в котором — тот, и та, и даже это
(людская жизнь, Малевича пятно,
дождавшееся нового рассвета).
Имеют место (полагаю — быть)
цветы и птицы (дирижабли даже).
Но это — сон, короткое «фюить»,
звонок покойной Мозгалевой Глаши.
(Глафиры то есть.) Так зачем тетрадь
должна присочинять чего-то боле?..
Вот и молчит. И — не присочинять
старается. Евгений Анатолье…
***
О том, что перегной когда-то был жуками,
деревьями (но — стоп), скворечниками птиц…
забудь… присядь… Смотри — трава под облаками
проклюнулась опять. (Чем не Аустерлиц?..)
(Фу — начитался.) Том четвертый на скамейке.
Лопата. Сапоги. (А стало быть — весна.)
Проснись и перегной полей из этой лейки.
И разбуди фасоль (хотя бы) ото сна.
А там — и кабачок, и все, что есть на свете.
(Но главное — себя!) Через неделю — май.
Уже сачки во снах перебирают дети.
И ты, ты что-нибудь уже перебирай!..
Хотя бы этот хлам, что накопил в сарае
за сорок лет земных, где звякает звонок
велосипедный (чу! ты, пыль с него стирая,
стал мальчиком вчера и от слезы промок).
Нет — выгляни туда, где хлама нет в помине,
где горизонт манит сандалии твои…
Скачи за горизонт на этой хворостине!
И крика — и-го-го! — от неба не таи!..
Оглядываться, нет, не надобно, дурашка!..
Скворечник упадет. И дерево. Но ты
не постареешь. Нет. И в клеточку рубашка
(там) вечно будет рвать (там) вечные цветы.
***
S.H.
Окажется: Земля — совсем не та планета,
где я любил Тебя; окажется: на ней
тебя любили два, нет, полтора поэта…
И ты — любила их. (Хотя бы тридцать дней.)
Узнать об этом — стон (ведь закопают в Землю,
где ты любила их, пусть даже десять дней).
Стою и небесам (другим планетам) внемлю.
Белей — что может быть? Что может быть черней?..
***
У окна сидят глаза. Смотрят в сторону Луны.
(Это — что-то в небесах из, наверное, стекла.)
Жизнь, наверное, прошла. Но лежат в кровати сны.
«Досмотрел бы», — говорят. Валерьянка помогла —
вот я, кажется, храплю без рубашки и штанов
где-то в городе на Эм (не забыли алфавит?),
а рубашка и штаны все бегут ромашкой снов —
дескать, милиционер бегать голым не велит.
Ну, а мне смешно и так (валерьянка помогла)
бегать в городе на Эм (вдоль милиции его),
потому что я люблю (от такого-то числа),
потому что не любить — понимаю — каково.
И не надо в чемодан класть рубашку и штаны —
был, наверное, совет голой девушки в письме.
Вы заплакали, глаза?.. Уверну фитиль Луны.
Дочитаете письмо и, наверное, во тьме.
Ибо каждая строка снилась двести раз уже.
Как бежит она одна где-то в городе на Эм
из несбыточного сна нагишом в моей душе,
и голодные глаза знают: я ее не съем.
СТОРОЖКА
Ю. Бекишеву
От печали — стопка самогона.
Да из бочки, Юра, — огурец.
«Умирать — такого нет резона», —
говорит на веточке скворец.
«Прилетел?.. — таращится кепарик. —
Все мы ходим под календарём».
На-ко, Юра, говорю, сухарик
с чесноком, который, Юра, трём.
Мы — пейзане. Мы из телогреек
состоим, из кепок и сапог.
(У меня в кармане — пять копеек.
Да какой-то рукописи клок.)
«Шадлядэ». (Не Саши ли Бугрова?..
Он ведь тоже грамотный.) Роман.
«Лучше выпей самогона снова, —
говорит, — и спрячь меня в карман.
Вдруг прознает Федор-то Михалыч…
С топором-то и придет в ночи…»
Ты запри меня в сторожке на ночь,
Юра!.. (Выбрось к лешему ключи.)
ПИТЕР БРЕЙГЕЛЬ. «ПЕРЕПИСЬ В ВИФЛЕЕМЕ»
Цедят вино из бочки. Режут свинью на ужин.
«Да Вифлеем ли это?» — спросит усталый путник.
Хмуро кивнет прохожий. Голос его простужен.
Мальчик на льду играет, в прорубь макая прутик.
Возле гостиниц тесно. Перепись потому что.
Даже хибара ведьмы, что не сожгли когда-то,
служит сегодня кровом. Чаем поит старушка
тех, что бросали камни. Пьют, ничего, ребята.
В общем, денек обычен, кабы звезда не висла
вон, где из меди флюгер, кабы не эти двое:
женщина и мужчина (что им земные числа
переписи какой-то, если в душе — такое!..).
Ставни скрипят и двери. Нет под луною места,
видимо, для Младенца. Только в пещере разве.
Где-то гудит волынка. Где-то звучит челеста.
Ослик жует солому. Бычьи грустны подглазья.
В общем, и ночь обычна, кабы не свет небесный,
кабы не стук Младенца ножкой внутри Марии...
Что остаётся миру — свет Рождества исчезни?..
Каменный шар, откуда в небо глядят слепые.
ЧИТАЯ ТОЛСТОГО
От первого тома до двадцать второго
я руки раскину на старости лет,
очки протирая о Льва о Толстого
в надежде услышать Толстого ответ
на вечный вопросец — «зачем?»: это небо
над этой землей возле Тулы и здесь,
где смотрят иконы Бориса и Глеба
такие же, хлебушек где «даждь нам днесь».
Земли не пашу, сапоги не тачаю.
Детишек — одиннадцать душ — не завел.
Ну, разве что корка — такая же к чаю.
Да вечный вопросец (про письменный стол).
Захлопну дневник — и окажется: муха
жила оправдательней в местности сей.
Родиться — хватает (подумаю) духа,
а дальше… Толстому — откроют музей.
И Софье Андреевне Берс — потому что…
И душам детишек (одиннадцать их)…
«Звезда, ты напрасно горела неужто
над люлькой моей?..» — усмехается стих.
Захлопну и эту тетрадь в коленкоре.
Побрею щетину для нового дня.
«MEMENTO, — читаю и далее: — MORI».
На томе двадцатом лежит пятерня.
***
ПРОЩАЙ — написано на нем.
ПРОЩАЙ — написано на ней.
А поезд едет в Никуда
из Ниоткуда через час.
И этот чертов паровоз
любого довода сильней.
Остаться. Выдумать миры,
не разлучающие нас.
Из Ниоткуда не глядят
любому поезду вослед.
Там пьют цикуту по глотку
и в стену бьются головой.
Ведь даже письма в Никуда
никто не отправляет. Нет.
Осталось сорок пять минут.
А я — по-прежнему живой.
«Мы никогда?..» — «Мы никогда». —
«Ни на минуту?..» — «Ни на миг». —
«А что же ты уже молчишь?..» —
«А мертвые не говорят».
«Поставь Шекспира, ангел мой,
на эту полочку для книг», —
скажу тебе из Никогда.
Глазами, выпившими яд.
***
Нам отпущено с неба на нитке:
пузыречек на столько-то лет,
две анкеты (а может, открытки),
а еще — лотерейный билет.
А чего в пузыречке-то?.. Брага
или разный там валокордин?..
(Вопрошаем.) Не видно. Однако
что-то капает, капает… Зин,
а чего ты не смотришь?.. (К примеру.)
Насмотрелася. (Спит человек.)
Я и сам… то есть эту холеру…
Видел там-то и там-то… Узбек
хоть накушался дынь до отвалу.
Ну, а мы… Закуси огурцом,
Николаша!.. Пузырь — это мало.
(С запрокинутым к небу лицом.)
(Ничего не свисает оттуда.)
А анкету-то эту куда?..
Как же ты обрываешься круто
под моим башмаком, лебеда!..
***
Можно ручки сложить на тетради своей.
«Ведь написано всё». (Это — голос вороны,
что сидит на березе.) «Пойдем, дуралей! —
говорю я себе. — Будем есть макароны».
Не идет дуралеишко — буковка, мол,
закатилась куда-то… вчера… от романа.
«А роман-то об чем?..» — это письменный стол
говорит из-под кружки. (Точнее — стакана.)
Он совсем опустился. (И стол. И стакан.
И, наверное, я. Или в зеркале кто-то.)
«О любви, — отвечает во мне старикан. —
К идиотке одной одного идиота».
«А чего он ругается?.. — буковки всхлип. —
Он ведь ангелом звал эту девушку прежде».
Макароны остыли. И голос осип.
Это — вермут. Холодный. (Зима в Будапеште.)
«О любви», — повторяет граненый стакан.
«Неземной», — добавляет страница под мухой.
«Не жужжи», — отгоняет ее старикан
(муху то есть) слезой и соленой краюхой.
***
Грусть сидит одинокою птицей
на заборе, где край городской.
Не гони ее прочь рукавицей,
ведь она возвратится тоской.
Дай подсолнуха ей из кармана,
улыбнись беспричинно при ней.
Не летит она в дальние страны.
Прижилась. Потому и родней.
Ну, пошарит чуток на помойке…
Ну, к сороке добавит словцо…
Ты и сам прикарманил на стройке
медный провод, что свернут в кольцо.
А зачем?.. Ведь не вешаться сдуру.
…Только видела птица тогда,
как твою провожали фигуру
провода, провода, провода…
***
Внукам — Роме и Саше
Хорошо бы дирижабли плыли, мальчики, по небу.
Без, конечно, Хиросимы и других авиабомб.
Мы смотрели б в три бинокля, приземлиться им бы где бы,
Чтобы выгрузить игрушки — треугольник, круг и ромб.
Мы бы строили из ромба, треугольника и круга,
может, новую планету, может, новую страну,
где из олова солдаты не убили бы друг друга —
ни разочка, где не ходят через мины и войну.
А еще бы посадили мы жасмин и три сирени,
где сейчас лежит прохожий, где бутылка тоже спит.
Рядом — бочка для зеленки, чтобы смазывать колени.
Круглый день там в круглом цирке вход, наверное, открыт.
Спите, мальчики, покамест мастерю я дирижабли
из воздушного из шара и из гелия внутри.
Только бы вокруг ладони эти пальцы не ослабли.
Только б в шлепанцах дошлепать человеку до двери.
Там — и небо, и минуты из Грядущего, из Мира,
где Меня Уже Не Будет, но… ВЫ БУДЕТЕ зато.
Счастлив я?.. Наверно, счастлив. Враки — нет, не от пломбира.
От любви, которой хватит, полагаю, лет на сто.