Евгений и Иван МАРКОВСКИЕ. Отцовское наставление. Цикл рассказов. Продолжение
Глупость
Однажды в школе на уроке природоведения я сказал в классе учительнице, что у папы на базе дятел живёт в скворечнике.
— Глупости городишь, ерунда какая-то: дятлы никогда не живут в скворечниках. В скворечниках живут скворцы!.. — безапелляционно заявила учительница. И я опустил голову… угодив при всем классе в глупость и ерунду…
Хотя у папы на базе по сей день лежит старый скворечник с раздолбленным дятлом летком, который дятел усовершенствовал под себя. И если уж я сгородил на том уроке ерунду, то продолжу это занятие.
Дятел-разбойник
У моего отца в комнате, где у него лежанка, два окна — одно окно как бы у него в ногах, а другое — сбоку; и перед каждым окном на улице по скворечнику. Это у него вместо телевизора: когда он утром просыпается, всегда в окна на скворечники смотрит, что там возле них происходит. А весной там случается настоящая веселуха, когда малые пичужки: воробьи, трясогузки и ещё одни птички-невелички с общим названием «желтокрылки Караканского бора», начинают между собой скворечники завоевывать, делить, крылышками друг у друга перед носами машут, силу свою кажут. Но всегда всё это бескровно, весело, смешно. Самые нахальные, конечно же, наши местные сибирские воробьи. Они на зиму из леса в город уходят, где пищи побольше и потеплее, а весной к нам на базу в лес возвращаются, гнёзда устраивают и птенцов выводят. И за пустые скворечники у них война… Или вспомнить белку, которая на зиму хотела в скворечнике устроиться; с этим стянула у папы довольно большой клок пакли и пыталась её в скворечник для утепления жизни просунуть, но пакля в леток не полезла, застряла. Белка с ней два дня билась, трамбовала лапками, толкала носом, потом, видимо, чертыхнулась и куда-то ушла. А папа длинным шестом еле-еле этот клок пакли, заткнувший отверстие, выдрал… И в скворечнике опять в зиму поселился дятел. И что любопытно, дятлы селятся в наших скворечниках только на зиму. А весной улетают. И где они птенцов выводят — ни я не видел, ни папа мне на это сказать ничего не мог.
Но тогда было уже лето, и дятел, прожив в скворечнике зиму, давно уже из скворечника улетел, и этот боковой от папиного ложа скворечник заняли две трясогузки. А где же скворцы? — спросите вы. Увы! — один год у нас на базе жил кот бобтейл, бесхвостый, его ещё называют курильский, который половил и подавил у нас всех скворцов, извёл несметное количество трясогузок и, вообще, рвал и давил всех: и ящериц, и даже ужей… И рвал, и брал в гораздо большем количестве, чем ему нужно было на пропитание, прямо садист какой-то… И папа, глядя на него, говорил:
— Вот смотрю на него и думаю, то ли он от людей, то ли мы от него взяли эту особенность, эту садистическую жадность — хватать везде и всё, и то, без чего вполне можем обойтись. Одни возводят это лишнее в роскошь, другие — в престиж, в статус… а ведь и то, и другое, и третье — уродство, наше уродство и ничего больше. И эта уродина… тоже людьми выведена, — кивал он уже на нелюбимого им бобтейла.
И когда зимой у нас этого бесхвостого черта, как его папа называл, украли, он был этому только рад. Но скворцы после этого разбойника и его разбоев в наших скворечниках перестали жить, вроде даже прилетят, но вокруг скворечника покружатся, внутрь заглянут и улетают, словно чуют для себя что-то недоброе… Ну, а воробьям и трясогузкам того и надо: занимают они скворечники. Вот и в то лето один скворечник воробьи заняли, а другой — две трясогузки, и уже птенцов вывели, кормят…
В одно утро папа просыпается и как обычно смотрит в свой «телевизор», сначала — прямо, потом направо… И в боковое окно вдруг видит такое… Дятел краснопёрый, похоже, тот, что зимой в скворечнике жил, подлетает, лапками за древко — и вверх, к скворечнику карабкается; трясогузки вокруг него вьются, верещат, птенцы в скворечнике пищат, а он своим длинным клювом на трясогузок, направо, налево, долбануть их норовит. А сам к летку — и туда, во внутрь скворечника…
«Лежу я, смотрю, — говорит папа, — в полном недоумении: что это он, что происходит?.. А дятел из скворечника вылетает и в клюве с ещё голеньким детёнышем трясогузки… И унёсся с ним в лес, в сосны…»
Не успел папа осмыслить и опомниться от такого визита и поведения хваленого им когда-то труженика-дятла, как он снова — на древке, и снова — в скворечник — и выносит, и уносит уже второго, за ним — третьего!.. С третьим улетел и больше не прилетел. Остались возле скворечника одни только трясокузочки, поплакали, погоревали и тоже пошли другое место себе искать.
— Я весь день потерянный ходил, — рассказывал мне папа, когда я из города к нему приехал. — И так я решил, сынок: как в народе, так и в природе. Весь тварный мир на человеке и вокруг человека замкнут. Попугаи по-русски матерятся, по берегу и лесу братки-бандиты коров чужих рыщут и режут; и дятел посмотрел-посмотрел на все это: а чем он хуже?.. «Им можно и мне можно…». И я-то оторопел… мог же вмешаться и хотя бы одного пищалика для трясогузок у мерзавца отбить, но словно застыл, замер, так и досмотрел эту трагедию до конца… Печальный, сынок, конец, может и наш человеческий таким оказаться… — папа вздохнул, встал и пошел что-то делать по двору. А я остался сидеть, его рассказом ошарашенный…
Трясогузки
По-моему, самая глупая птичка — это трясогузка. Я это вывожу не из книжных теорий, на которые, наверно, опиралась наша учительница на уроке природоведения, уличив меня в глупости и ерунде, а из практики. Стоял у нас на базе ГАЗ-66, грузовая машина (и по сей день стоит), и за лето в его кабину набивалось множество мух; налезть-то они отовсюду налезут, а обратно вылезти, пробраться тем же ходом ума не хватает, и бьются они изнутри кабины о стекло, рвутся на свет, на свободу… Да не тут-то было: стекло хоть и пропускает свет, и через него всё видать и даже небо… Да только мухе через стекло не пробиться, не разбить его, как это сделал в нашем бунгало коршун. Слабоваты мухи для такого дела; и ложатся они вдоль стекла внутри кабины, лапки кверху, там, где в кабине панель приборов, одни из них от голода, другие уже от холода… И лежат там всю зиму. А весной прилетают трясогузки. И что мы наблюдаем? Клюет трясогузка с уличной стороны мух. Но мухи-то в кабине за стеклом, и вместо мухи трясогузка лишь долбит клювом в стекло. Долбит и долбит; долбит и долбит… Уже пора бы давно догадаться, что не взять муху через стекло. Но трясогузка не унимается…
Взять, например, желтобрюхую синицу, которая к нам в Сибирь осенью прилетает. Та тоже к стеклу машины подлетает и начинает мух клевать… Но клюнет в стекло раз пять, ну десять… Но потом, видимо, что-то поймёт и улетает… А трясогузка долбит и долбит… День долбит, второй долбит…
Папа, первый заметивший это явление, показывает нам с мамой и смеётся.
— Всё, последние мозги себе стрясла… Ох, и глупая!..
И я, наблюдая за трясогузками, и за этой и за другими, вынужден с папой согласиться. Ну, взять хотя бы ту пару трясогузок, что у нас в домике колодца, на столбе, прямо, где воротило вращается, взялись гнездо строить…
Ну, да… вроде бы удобно, под крышей домика, прикрывающего сам колодец и гнездо от дождя и ветра, но на воротиле!.. Мы с папой три раза это их гнездо на воротиле разоряли, пока ещё яиц и птенцов не было… Разорим, а они снова делают… Потом папа уже полукруглый кусок бутылки пластмассовой там прибил, и всё их построение, весь строительный материал стал со скользкой круглой пластмассы сваливаться, соскальзывать, только тогда трясогузки строительство своё прекратили: что не положат, всё вниз на землю падает…
А уж свою старенькую «Ниву» папа однажды пол-лета не заводил: прозевал начало строительства ими гнезда на месте, где аккумулятор располагается. Заметил, когда уже голенькие птенчики лежат, пришлось ждать, когда на крыло встанут.
Да, глупая птичка трясогузка, только гузкой трясти… Глупая и вместе с тем самая жизнеустойчивая, несмотря ни на какую свою глупость. И в этом я тоже убедился на живом примере.
Свивает пара трясогузок однажды гнездо у нас около бани. В том месте бочка с глиной стояла, а чтобы глина лишний раз не размокала, а затем не пересыхала, теряя свои качества, ну и от всякого мусора, накрыл папа бочку асбестовым листом, а на листе поставил вверх дном две закопченные костровые кастрюли и чайник, которые давал людям, желающим сварить себе что-то на костре. И под одной перевёрнутой кастрюлей, которая лежала на асбесте не плотно, а приподнято на проволочных дужках, свили две трясогузки своё гнездо и яйца уже отложили… Вроде бы удобно: от дождя под кастрюлей гнездо укрыли. Но дождь-то на асбестовый лист льёт, хлещет, а по листу вода скатывается прямо под гнездо… А в гнезде уже четыре птенчика-желторотика… мокнут… А дожди все чаще и чаще… Мы с папой подойдем — гнездо мокрющее, птенчики в воде купаются, да ещё всё время в тени, в холоде…
— Пропадут, не выжить им, — говорит папа. И я это же думаю… А что делать, как их спасать? Весь асбестовый лист полутораметровый закрывать? Легким навесом из плёнки — ветром рванёт, вместе с кастрюлями и с гнездом — снесёт? Не вкапывать же столбы и не строить капитальный навес?.. Да пока будешь строить и трясогузок отпугивать, птенцы, вдобавок к сырости и к холоду, голодные и умрут…
— Будь что будет?.. — сказал папа.
И мне осталось с ним согласиться. И я только бегал смотреть — живы ли ещё?.. И ведь выжили!.. в сырости, в мокроте, в тени, в холоде… Но всех четырёх птенцов трясогузочки вытянули, выкормили, на крыло поставили… И уже около бочки птенцы летают. На солнышке отогреваются… И все четверо уже что-то поют, перекликаются… Вот тебе и самая глупая птичка.
А взять хвалёных и умных скворцов, которые уже человека научились передразнивать и сами уже жилья себе не строят, а люди им целые домики около себя возводят, по деревьям, по столбам, по стенам домов развешивают. А что же скворцы, как они в этих построенных им человеком квартирах выводятся?
— Смотри… — как-то сказал мне папа, показывая на выглядывающего из скворечника скворчонка. — Всех своих братьев и сестричек он уже в скворечнике собой замял, под себя затоптал, и теперь только он один принесённый взрослыми скворцами корм ест; и один выведется, один на крыло встанет; остальные — всё… им в скворечнике затоптаны… Вот тебе человечья идея «последнего героя», «лидера». Ситуация с этой популяцией в предложенных им скворечниках, как в Китае, двое выводят одного… Дальше старение рода, народа и вымирание. Как сегодня в Европе… И вроде все сытые, холёные, хвалёные… А будущим, жизнью не пахнет… Да и от нас уже тоже…
— Всего одного?! — перебивая неинтересные для меня рассуждение папы и возвращая его к скворцам, удивился и даже не поверил я.
— Да. Бывает, иногда два сильных окажутся; друг друга отталкивая, выстоят. Но это редко, чаще всего один…
Я не то чтобы не доверял сказанному папой, но не хотелось в такое верить, и я сам стал внимательно наблюдать за скворечником и скворцами и убедился, что мой отец прав. Дело в том, что в отличие от открытого гнезда трясогузок, где трясогузки, подлетая с кормом, становятся на край гнезда и кормят каждого птенца… скворцы, по мере того как скворчата растут, перестают залетать в скворечник и отдают корм тому, кто быстрее других и шире других высунет из скворечника и разинет свой клюв… И в конце чаще всего остаётся один, как папа сказал, «последний герой».
Я поделился своими наблюдениями с отцом, и он резюмировал:
— Да, сын, скворцы вроде бы умнее трясогузок и своими голосами даже подражают человеку. Но если говорить о разумном, добром и вечном, то подражать людям, остальной природе уже нечему: научим одним матам, да как затаптывать друг друга, и прочим гадостям…
Заметь, как при появлении и включении кем-нибудь на базе современной музыки все птички куда-то разлетаются … За такую музыку в том же древнем Китае отрубали руки и ноги, считая, что диссонансные, грубые ритмы могут погубить Поднебесную.
Не знаю, как там, в древнем Китае… Но с птичками и современной, громкой, «дикой» музыкой на природе папа оказался прав: когда в выходные на базу съезжаются люди и включают в машинах свой «музон», то все птички замолкают и куда-то исчезают, а когда люди, закончив свой «отдых», в воскресенье отъезжают и увозят с собой свою громкую и диссонансную всей остальной природе музыку и на базе восстанавливается тишина, то птички возвращаются; сначала они, нахохленные, взъерошенные, недовольно встряхивают перьями, потом понемногу успокаиваются и начинают щебетать, петь…
Но со скворцами, с их затаптыванием друг друга в скворечнике, я сам, как птичка, долго не мог прийти в себя… Кажется, и сейчас взъерошиваюсь…
Сиплый
Приехал как-то к нам на базу один начальник, и не один, а с котом. Этот начальник был замом начальника цеха и не такой важный, какими бывают большие начальники. Зато кот у него был важный, здоровый, толстый, закормленный почти до поросёнка. И называл своего кота этот новый появившийся у нас начальник с этаким народным вывертом: не Кузьма, а Казьма.
— Ну, есть у вас тут коты? — сразу же сказал начальник по своему приезду, выйдя из машины и держа на руках холёного здоровенного котищу.
— Да бывают…— скромно и уклончиво отвечал папа. А я, конечно же, был с ним рядом, стоял тут же, разглядывая незнакомых мне приезжих людей и их холёного кота у хозяина на руках.
— Тогда прячьте своих котов, а то мой Казьма всех рвёт, — и отпускает с этим своего жирного кота с рук на землю. Его Казьма потянулся, огляделся на нас, на своего хозяина и важно, вальяжно и в то же время осторожно, крадучись ступая, направился — и не куда-нибудь, а к нашей старой бане, уже изрядно заросшей крапивой и стволами клёнов.
— Посмотрим… — сказал папа, глядя в след уходящему холёному хвалёному коту. — Если Сиплый появится здесь — посмотрим…
Казьма скрылся в зарослях около бани, той самой старой бани, о которой приезжающим к нам экстрасенсам папа говорил, что нечистая сила у нас на старой бане, когда одна экстрасенша сказала, что её от бани что-то отталкивает. Кот Казьма, конечно же, экстрасенсом не был, но своим кошачьим чутьём сразу же почуял, что на нашей старой заброшенной бане кто-то есть, и направился прямо туда. В отличие от экстрасенши, его от бани не отталкивало, а наоборот, что-то явно притягивало...
Казьма скрылся возле бани в кустах клёнов, и какое-то время была полная тишина, тихо было и на базе, и в бане… Но вдруг какой-то прямо дикий визг разорвал эту тишину, и мы увидели, как от нашей старой бани во всю свою жирную прыть несётся в нашу сторону Казьма, а за ним ещё один, длинный, поджарый, даже худой, или, как папа говорил о нём, «прогонистый». Это и был кот Сиплый, которого упоминал только что папа, говоря «посмотрим…». Казьма со всех ног нёсся в нашу сторону, а Сиплый за ним. Казьма с ходу, с разбегу прыгнул на своего хозяина, забрался к нему на плечи, затем прямо на голову (хорошо ещё, хозяин был в кепке). Сиплый злобно кружился рядом, глаза его были налиты яростью, а весь рот набит шерстью Казьмы. Хозяин Казьмы отпинывал Сиплого ногой, а Сиплый бегал вокруг него, готовый уже прыгнуть и на начальника, чтобы достать на нем Казьму…
— Всё, — сказал папа, —кто здесь хозяин, вопрос, я думаю, решён…
Больше хозяин Казьмы не хвастался своим котом. А Казьма больше не отходил от своего хозяина, хотя и поглядывал в сторону бани, но уже с опаской…
Теперь — откуда взялся Сиплый и почему у него такая прямо криминальная кличка? Сиплый появился на белый свет от нашей кошечки-трёхлапки, растерзанной собаками в битве, в сваре около свиной туши…
Кто был отец Сиплого — этого ни папа, ни мама, ни я не знали: трёхлапочка была дама скромная и никогда своих интимных отношений с противоположным полом открыто не выказывала, в отличие от современных человеческих кинодив и телезвёзд, у которых откровения об их интимности доходят до противности… Трёхлапка же никогда в этом вопросе себя не афишировала, и кто отец Сиплого, мы не знаем… Но какая-то вызывающая дерзость была в нём с самых его юных лет и даже дней. Так однажды мама внесла в дом с холода из кладовки говяжью печень, чтобы она оттаяла, а затем приготовить из неё ужин. Но Сиплый, тогда ещё он сиплым не был, а был небольшим котёночком, безо всякого даже имени, забрался тут же, при нас нахально на стол и принялся говяжью печень, урча, грызть. И папа, рассерженный наглостью котёнка, который даже после того, как его оторвали от говяжьей печени и ссадили со стола, снова начал упрямо карабкаться на стол, выставил котенка на веранду, на мороз, немного остудить его горячий пыл… И увы! — котёнка на морозной веранде на неопределённое время забыли. А когда папа вспомнил и, открыв дверь на холодную веранду, внёс котенка в дом, тот весь дрожал и не мяукал, а как-то хрипло сипел. Сипота эта осталась в нём и когда котенок отогрелся, не прошла сипота и на следующий день, и на третий… И папа как-то сказал в его сторону: «Ну ты, сиплый…». С этого и пошло, вслед за папой и мы с мамой, и мои старшие братья, и все другие стали звать его Сиплый. А его сипота так и осталось при нем, как бы подтверждая даденное ему имя…
И получив такое уголовное прозвище, Сиплый, словно специально, стал подтверждать его всеми чертами своего характера: дерзостью, упрямством и какой-то прямо дикой яростью в драках, и не только с себе подобными кошками и котами, но и с собаками. Собаки обходили Сиплого стороной, и не только наши, базовские, но и приезжие. Смотришь, приезжая сунет к нему нос обнюхаться, а он лапой ей по морде, да так резко и сильно, да ещё при этом вздыбится весь, что собака сразу в сторону. Однажды приехал к нам человек со злющей питбультерьершей и сказал, что котов и кошек она рвёт, душит, как лиса цыплят. Не тут-то было! Стоило ей погнаться за Сиплым, он не стал убегать, как обычно делают кошки, подставляя собакам загривок. Сиплый не стал подставлять загривок, остановился, принял бой; и так вцепился суке в морду, так быстро и яростно драл когтями и зубами, что непонятно было, кто кого рвет… Собака отскочила, отскочил и Сиплый, и опять не подставил ей спину, убегая, а ждал боя… Питбультерьерша фыркнула и пошла в сторону хозяина, который стоял у воды на берегу, всё видел и ждал легкой победы. Потом с уважением к Сиплому сказал папе:
— Ну и кот у тебя, Григорич…
Человек этот любил всякие собачьи бои и вообще ценил во всем только силу, как он говорил, «бойцовские качества».
— Отвечает фамильному статусу… — сказал папа, улыбаясь, довольный, что Сиплый нацарапал злобной суке морду.
А Сиплый отвечал своему фамильному статусу все больше и больше. Он совсем отбился от нашего дома и, собрав вокруг себя ватагу котов и кошек, носился с ними атаманом по всем базам и туристическим бивакам, утаскивая у зазевавшихся туристов то кусок колбасы, то куриную ляжку. И папа говорил жаловавшимся ему на банду Сиплого и особенно на атамана: «Дело тут, господа, не в еде, а больше в натуре. Сиплый вполне может прийти домой и напиться у меня молока, запив таким образом мышку, которых кругом море, а уж рыбой из нашего моря Сиплый может угощаться каждый день, и не только головами и хвостами. Но Сиплому это не интересно, ему интереснее у вас стащить. Это у него, можно сказать, с детства, с рождения, а может и до»…
— Поймаем твоего Сиплого за его интересом — побьём, — грозились отдыхающие на берегу.
— Ну, что ж, вор должен сидеть в тюрьме или быть наказан как-то по-другому, — соглашался папа.
Но Сиплого не так-то просто было поймать и наказать: он со своей ватагой набегал на чей-нибудь бивак так стремительно, что отдыхающие на берегу люди просто пугались и терялись при виде кучи словно ниоткуда налетевших кошек, далеко не мирного вида. Стянув что-нибудь, ватага так же стремительно уходила лесами и болотами во главе со своим вожаком.
Последний раз мы видели Сиплого на наших покосах, когда он уже совсем отбился от дома. Кто-то из моих братьев крикнул:
— Папа, смотри, Сиплый с бандой!..
Ватага выскочила прямо на скошенную уже поляну, где мы сгребали в валки сено. Сиплый остановился, дерзко посмотрел на нас и с ещё большей прытью понесся куда-то в непроходимую согру, «бригада» его — за ним (заболоченная местность, поросшая кустарником или мелким лесом. — Прим. ред.). В согре они и скрылись. Мы постояли, обсуждая увиденное, и пришли к выводу, что банда Сиплого очень похожа на оккупировавших здешние места братков-бандитов. «Бандитами» их называли в народе и шутя, и серьёзно. И правда, все было очень похоже. И кто кому больше подражал, разобрать трудно…
Но Сиплый с тех пор, с той нашей встречи на покосах, куда-то совсем канул… Больше мы его не видели ни на базе, ни около.
Прошло лет пять или шесть. Мы с папой приехали как-то на «Буране» на «остров синоптиков», называется у нас тут так один остров, стоящий посередине Обского моря. На острове живут и несут службу люди, собирают метеоданные. Руководит ими дядя Валера. У папы с ним дружеские отношения: и то он к нам на «Буране» или на лодке заскочит, то мы к нему в гости нагрянем. И в тот раз нагрянули мы зимой. Посидели, поговорили, попили чаю. Дядя Валера вышел нас провожать. Идем к стоявшему в стороне «Бурану», проходим мимо дяди Валериной углярки — будки, грубо сколоченной из досок, где хранят от солнца и дождя уголь. Вдруг папа останавливается и смотрит внутрь углярки, я тоже остановился и смотрю. Внутри углярки сидит на куче угля кот и грызёт довольно большую голову судака. И кот словно чем-то мне знакомый и папе тоже, потому папа и остановился.
— Слушай, да это же, кажется, наш Сиплый, — говорит он мне. — Точно, Сиплый!..
И обращается к дяде Валере.
— Валера, что это за кот?.. Откуда он у тебя?
— Да приблудный… Прибрёл в этом году по льду, по морю. И живёт у меня на крыше дома, спит под «боровом», там от кирпичей тепло. Дикий!.. Подкармливаю, рыбьих голов хватает. Жалко, что ли… — закончил свой рассказ дядя Валера.
— Да это наш Сиплый, бандит и разбойник. Канул ещё лет пять назад и вот у тебя очутился. Видимо, всю банду свою растерял. Но, как не дик, а к тебе, к человеческому жилью вышел. Говоришь, под «боровом» у тебя место нашёл. Вот чертяка, всё чувствует и для выживания место находит… Вот тебе, сын, к школьному уроку ОБЖ, на котором у тебя в школе из кармана шпаргалки отбирали. Вот она, способность выживать. Без каких-либо шпаргалок. Ну а про те шпаргалки и про ту учительницу, что по карманам у тебя шарила, может, сам когда напишешь…
На этом месте я перебью папу и объясню вам, что такое на чердаке дома «боров». Это когда кирпичная труба, выходящая от печи дома наверх, не может пройти прямо в крышу (мешает какая-нибудь балка, стропилина или ещё какая помеха), и тогда трубу на чердаке кладут и ведут по потолку, пока не минуют помеху, затем снова устремляют трубу вверх, через крышу в небо. А лежачий участок трубы называют «боров». И «боров» этот обычно не касается кирпичей перекрытия дома. Между «боровом» и перекрытием оставляется пространство в целях противопожарной безопасности. Вот тут у Валеры на чердаке, где труба была положена «боровом», и нашёл под брюхом у «борова» свое место в холодную зиму наш Сиплый. Спустившись с крыши, сидел теперь в углярке на куче угля и грыз рыбью голову, не обращая на нас никакого внимания. Хотя это только с виду не обращал, настороженные глаза его следили за всем. Но это уже был не тот стремительный, прогонистый молодой Сиплый, а сумрачный, заматеревший, с порванными ушами, со скатанной на боках густой шерстью; равнодушный и к нам, и ко всему миру он грыз голову судака, увлечённый только ею; потерявший и свою былую дерзость, и ватагу, и свою боевую славу… Одинокий, никому не нужный, стареющий бывший кот-бандюган…
— Да, правильно в народе говорят: «Как корабль назовёшь, так он и поплывёт», — глядя на Сиплого сказал папа, чему-то вздохнул и пошел к «Бурану». И мне показалось, что во вздохе моего отца выразилось и что-то его личное за неудачную судьбу Сиплого, оставшегося сидеть на углярке... и спать на чердаке дома островных синоптиков, под их «боровом».
Когда мы уже вернулись к себе на базу, под впечатлением от встречи с Сиплым и его вначале дерзкой, а к концу одинокой, угрюмой жизни, папа заговорил:
— Помнишь братков-бандитов, когда они носились по нашему берегу и, как ватага Сиплого, были тогда ещё в самой своей силе, удаче и дерзости? И выкружив или отбив где-то тот их «дирижабль», десантный катер на воздушной подушке с двумя мощными пропеллерными двигателями, которые несли его и над песком, и по воде, еле касаясь её, а братки, полсотней человек, бегали за ним и орали в их диком восторге?.. А где они теперь? У некоторых, говорят, «жизнь удалась». Но те, дико орущие, бегущие в одном голом восторге за их «дирижаблем»?.. Где они витают, на чем летают?.. Кто, как наш Сиплый, на углярке, кто в кочегарке, кто-то в теплосети место себе нашёл, кто уже на том свете… а кто-то в зоне ума-разума набирается. Нельзя, сын, сильно дерзить, особенно Отцу нашему Небесному, да и земному тоже, и добрыми правилами жизни пренебрегать тоже не следует, — и папа по-отцовски кладёт мне свою руку на плечо. А моё плечо уже выше его плеча.
***
И как ни ввести мне в его «Отцовское наставление», в наши маленькие рассказы папину «Памятку», напечатанную на листе бумаги, вывешенную папой когда-то у клуба с. Завьялово рядом с афишами идущих фильмов: «Любовь кастрата», «Голая в шляпе». Вот она, эта его «Памятка», отстуканная им на нашем «Ундервуде», на котором и я долгими зимними вечерами что-то тоже выстукивал одним пальцем: сбоку у «Ундервуда» был наклеен написанный на бумажке инвентарный номер и стоял год — 1928… Так что папин «Ундервуд» видел и коллективизацию, и сталинизацию, и, может, даже Революцию,… достался он папе от одного знакомого ему художника. На нём папа и отпечатал «Памятку».
Памятка
Трактористу! Проехавшему в День Победы лесной дорогой в районе реки Каракан и оставившему свой след на земле с направлением в с. Факел Революции — Завьялово. Единственный в этот день на этой дороге «след».
Мил человек! Вынужден сообщить тебе, что в этот победный день ты потерпел серьёзное поражение: пропустил во врата души своей опаснейшего врага. И падёт ли у тебя корова или сам окажешься недужным, потопчут ли козы огород твой или сама земля откажет тебе в плоде, уведут у тебя жену, украдут машину или исчезнет из-под руки безделица какая — сопровождай это мыслью, словами: «Это мне за то, что на пустынной лесной дороге, в великий День Победы, я пропустил за спину свою врага. Снял со стоящего на той дороге трактора аккумулятор». Повторяй: «пропустил в стан свой врага…», ибо так это и есть.
Трактор заслышишь — вспомни…
В лес зайдёшь — вспомни…
Человека увидишь — вспомни…
На церковь глянешь — вспомни… (хотя и недействующая, Бог действует).
На Небо глянешь — вспомни…
Это не месть и не проклятие, это тебе для восстановления памяти. Ибо разглагольствуем об историческом беспамятстве народа, напрочь забыв, что историческое беспамятство происходит от забвенья дневного прегрешения нашего.
Владей, но помни!.. Чем дальше, тем ноша тяжелее.
Выбросить пожелаешь — да не выбросишь. Отдать — да никто не возьмёт…
***
На следующий день папа поехал на мотоцикле по делам в деревню. Но его «Памятка» рядом с клубной афишей уже не висела. Видимо, первый же прочитавший открепил её от фанерного щита и унёс показать и посмеяться с друзьями и знакомыми…
— Жаль, мало повисела, — сказал папа.
Начальник
В ту осень к нам на базу от завода сразу завезли «Буран» и мотоцикл «Днепр», производимый на Украине (тогда Украина и Россия были ещё единым государством), привезли, чтобы принявший базу папа не ходил зимой пешком через море за хлебом, а мог проехать или на «Буране» по льду и снегу, или на мотоцикле по дороге до села Факел Революции.
Папа, конечно, техникой доволен, и мама довольна, а про меня и говорить нечего… Я глаз с новенького «Бурана» не спускаю, поглаживаю…
А в то время, уже осеннее время, приехали к нам порыбачить три человека; двое ничего, а третий — начальник. Может, он и не был каким-то большим и серьёзным начальником, но подавал он себя важно, как барин. Ходит важный такой вокруг папы:
— Ну, вот… ««Буран» мы тебе дали, мотоцикл дали, теперь работай, обслуживай народ.
Но за словом «народ», даже мне, ещё малому и глупому, чувствуется больше не «народ», а он сам, этот самый начальник… Папа слушает его, благодарит. «Спасибо, — говорит, — что дали». Ну, казалось бы, дал и успокойся, начальник, а он все «дали да дали…». И не только один на один с папой, но норовит и при других, и при других особенно. Будто из всех, кто это всё дал, он самый главный…
И вот мы заходим с папой на другую сторону нашего дома, где через стенку от нас находилось зимнее общежитие для рыбаков и охотников. Отапливалось это общежитие за стеной от нашей печи, через водяной радиатор, вделанный в нашу печь, а на большой веранде со стороны общежития ещё и железной буржуйкой. Но на этот раз буржуйка не топилась. Двое рыбаков, приехавшие с человеком, постоянно выказывающим себя важным начальником, сидели за столом в общежитии около бутылки с водкой, одна бутылка уже стояла пустая… сам же начальник лежал на кровати, положив на её одеяло свои ноги вместе с сапогами.
— Ну, что, сторож, как тебя, Иван… всё мы тебе, Иван, дали: «Буран» дали, мотоцикл дали… — говорил он пьяно и небрежно, сложив руки у себя на большом животе и начальственно, важно глядя на моего папу. Папа оглядел общежитие, стол, сидящих за столом мужиков и повернулся к начальнику:
— Послушай, как тебя, послушай и навсегда запомни: это всё Бог мне дал, — папа обвел рукой и взглядом и комнату, и лес за окном, — а ты, в лучшем случае, мне что-то от Него или от людей передал. Но ведь и этого тебе не доверят. И убери, свинья, сапоги с одеяла, на нем люди лицом лежат. Встань сейчас же!..
Видели бы вы, как этот начальник сразу подскочил и вытянулся перед папой почти «руки по швам». И непонимающе и глупо хлопал глазами…
— Вот так будет лучше… — сказал папа и пошёл из общежития; я побыстрее юркнул за ним. Мне было и смешно вспоминать стоящего чуть ли не по стойке «смирно» начальника, и я был удивлён, что мой папа не боится даже начальников…
А тот начальник, уехав с базы, начал распускать по заводу слух и говорить в разных разговорах с рыбаками и охотниками и с такими же, как он, начальниками: «Всё, база развалится. Там приняли такого сторожа — ни рыба ни мясо… Жаль базу, он всё развалит…». Все эти слова передавали папе другие рыбаки и охотники, с которыми вел (точнее плёл) разговоры вокруг базы и папы тот начальник. Но сам он на базе ни разу больше не появлялся; отвечал на приглашение других, что делать там стало нечего, порядка и хозяина на базе нет, база разваливается…
Но ведь, если честно, наша база за все эти годы, с момента, как заступил на неё на своё дозорное дело мой отец, и по сей день, удержалась в сегодняшнем её состоянии только благодаря ему. Я не говорю о состоянии зданий и сооружений, как было написано в трудовой книжке моего отца, когда его принимали на службу: «смотритель зданий и сооружений». Я говорю о моральном состоянии, которое во многом, если не во всём, зависит от сторожа базы. Это так же, как в церкви: «каков поп, таков и приход». И скольких нерадивых, нечестивых «прихожан» приходилось моему отцу отсеивать, отводить в сторону от базы, как он любит говорить, «ласково, но с железной твёрдостью». Именно эта ласковая, но суровая, железная твердость меня всегда удивляла в моём отце. Я не совсем понимаю, из чего и как она в нём происходит, как сложилась. Но она в нем есть, была и остаётся…
А об этом начальнике и других отец сказал мне:
— Заметь, сын: самые глупые и внутренне пустые — всегда самые важные, а люди глубокие, что-то знающие и умеющие — удивительно простые.