Евгений и Иван МАРКОВСКИЕ. Отцовское наставление. Цикл рассказов. Окончание
Куда идёт Россия
Однажды августовским вечером, когда уже становилось темно, к нам на базу зашел охотегерь Егоров. Я из любопытства крутился рядом (всё-таки охотничий егерь, человек с ружьём, всегда с ружьём). Но на этот раз ружья при нем не было.
А пришёл охотегерь Егоров к папе за бутылочкой.
— Дай, Григорич, взаймы бутылочку. Там у меня ребята около озера сидят… Того, что с собой брали, не хватило, — сказал он.
«Ребята» — это были, конечно же, начальники. Ну, такие… Не очень чтобы самые большие… Папа таких дразнил — «видные в районе люди». Не начальникам охотегерь Егоров не бегал бы за водкой.
— Ну, пойдем, взаймы дам, — говорит папа.
И папа с охотегерем уже идут к нашему сторожевому дому, где у папы в кладовочке всегда есть на всякий медицинский случай и водка, и спирт.
И тут охотегерь, только что попросивший у папы водки, говорит:
— Григорич, куда идёт Россия?.. — говорит, как это часто у нас бывает, мешая кислое с пресным, высокое с низким. Бутылку водки и сложнейший вопрос…
Папа остановился, посмотрел на него, как умеет смотреть мой папа, и говорит:
— Куда идёшь ты… туда и Россия.
Охотегерь застыл на месте, словно его по лбу стукнули, потом махнул рукой. И пошёл на выход из базы…
— Володя, а водку? — сказал ему уже в спину папа.
— Да ну их!.. обойдутся… — сказал охотегерь, даже не оборачиваясь.
— Ну, вот так-то оно будет лучше, — сказал папа, какое-то время стоя в задумчивости. Потом обнял меня за плечо:
— Ну, пойдём, сын, дальше делать наше дело, «старинное дело своё». А то отвлекают нас тут разными вопросами…
Медицинский случай
Я гоняю по полянкам базы на велосипеде. Падаю и рассекаю выпуклую косточку голеностопа так, что она оголяется, как облупленное от скорлупы вкрутую сваренное яйцо. Кость на виду... Я бросаю велосипед и хромаю, конечно же, к маме и к папе. Мама охает и думает вслух, с кем поехать в город. Потому что кожа на выпуклой косточке разошлась так, что рана сама никогда не затянется. И надо в город, к врачам, зашивать.
— Зачем в город? — говорит папа. — Пока до города, до врачей доберётесь, рана заплесневеет. Усаживает он меня тут же на крыльцо, берёт иголку, пассатижи, рыбацкую леску, обрабатывает все эти нехитрые инструменты спиртом и зашивает прямо на крыльце мне рану, стягивает кожу на косточке тремя швами. Через восемь дней снимает швы, а на девятый — я уже купаюсь в море. А не сделай папа этого простого хирургического действия подручными средствами, и лето могло бы для меня безвозвратно пропасть: не покупался бы, не побегал. И что удивительно, во время его хирургического вмешательства с простой иглой и пассатижами, которыми он протягивал через мою кожу иглу, я даже ни разу не ойкнул, может, потому, что меня отвлекали и развлекали мои старшие братья.
***
У нас на базе отдыхал летчик, бортовой механик, дядя Серёжа с женой. Было уже темно. Они стояли у костра. Дядя Сергей зачем-то повернулся назад и шагнул... А за спиной стояла у него чурка с воткнутым в неё топором. Он в темноте спотыкнулся о чурку, полетел через неё, сбил собой с чурки топор и, упав на него, сильно разрубил себе ногу в паху, как раз в том месте, где проходит главная вена. Её прямо видать было. Ещё чуть... задень её топор — и дяди Сергея на земле бы не стало. Даже удивительно, как всё может случиться и случается просто в ту или другую сторону... Только чуть...
На этот раз всё случилось в лучшую сторону, и вена оказалась не задета, топор прошёл рядом. Жена дяди Сергея бежит к маме, а мама — к папе. И у папы вновь появилась хирургическая работа. Он снова берёт свой хирургический инструмент: иголку, рыболовную леску, пассатижи, бутылку водки и зашивает дяде Сергею рану. Ассистентами или хирургическими сёстрами у папы — мама и супруга лётчика. Мама светит на рану фонарём, а жена смывает кровь с раны водкой, ну и в рот дяде Серёже попадает тоже, чтобы нервное напряжение снять.
Нет, что ни говорите, а спирт или водка в лесу в экстремальных случаях просто необходимы. Но я никогда не видел моего отца пьяным.
— Хочешь потерять жизнь — пей!.. — сказал он мне, когда я уже стал выше его ростом...
***
А годы идут, мне уже 20 лет, я студент четвёртого курса педагогического университета, и мне казалось, что я уже умный. И таким умным я однажды приехал к отцу. Он, видимо, почувствовав, что я стал умный, и привел меня в его любимое место у речки Глухой. Название речки очень отвечало этому месту, скрытому, тихому, потаённому, где речушка была перегорожена бобровыми платинами и словно замерла, остановилась в своём видимом течении. И стоя на берегу над будто бы остановившейся водой, отец прочитал:
Воды глубокие
Плавно текут.
Мудрые люди
Тихо живут.
— Сын, Пушкин положил эти слова на бумагу лет в 30–35, а я начал по-настоящему осознавать их только к своим 60-ти. Но ты не подумай, что «тихо» — это значит трусливо или без напряжения. Наоборот, в тишине может быть заключено самое сильное напряжение, как перед грозой, когда замирает все так, что не колыхнется ни один листок. Зато какой разряд грома, молнии следом разрежет, пронзит тишину…
И сегодня я понимаю, что речка Глухая и строки Пушкина — это было тоже его «отцовским наставлением», наглядное, зримое, какое уже не забудешь…
В его «Отцовском наставлении» есть два ключевых слова, которые мой отец ставит близко друг к другу. Это — пядь, известное нам как пядь земли (но у отца пядь — это ещё и личная честь), другое слово — дешёвки. И мой отец встречал в своей жизни будто бы целое село с таким некрасивым названием, где-то под историческим городом Козельском. Вначале к этой части отцовского наставления я отнёсся очень поверхностно. Почти как все мы в отрочестве относимся к бесконечным поучениям, моральным сентенциям наших родителей. И более того, я даже подумал, что мой отец Дешёвки выдумал. Но всё же эти Дешёвки и разговор о них остались где-то в углу моей памяти, и однажды, уже повзрослев, я любопытства ради заглянул в интернет узнать что-нибудь про Дешёвки: и действительно нашёл Дешёвки, на том же самом месте, о котором не только рассказывал мне мой отец, но и записал в своём «отцовском наставлении».
И тогда я понял, что мой отец ничего не выдумывал и знал о Дешёвках близ исторического города Козельска не по чьим-то словам, не понаслышке, а по своей жизни… Да, Дешёвки, оказывается, около Козельска были, есть, так и остались не переименованными. Кстати, непереименованным остался и Факел Революции, где люди побили, покрали, поели наших коров… приравнивая себя скорее к дешёвкам, чем к факелу, освещающему нам путь. И пусть уж лучше Красным Факелом называется наш городской театр, а Факел Революции так и остаётся символом поджога, смуты и бунта, позором братоубийственной войны.
— Осуждаем самоубийство человека и восхищаемся самоубийством целого народа… — сказал мне как-то отец.
***
Да, всё в нас из чего-то выходит, и сами мы выходим из детства. Во всяком случае с того момента, как через чрево матерей наших появляемся на земле, на этом свете. Где мы бываем до этого момента — пока не знаю. Хотя мой отец утверждает, что многие из нас уже были на этой земле и не по одному разу… И каждый несёт на ней свою Судьбу, некий свой причинно-следственный ряд своих прежних дел и поступков от наших прежних жизней, потому и судьбы на земле у людей столь разные; одни умирают при первом же экстремальном, несчастном случае, другие — не выходят из этих экстремальных несчастных случаев, но их словно кто-то хранит, и в самый критический момент для их жизни словно переносит на руках… И мой отец видится мне именно таким, как бы сотканным из сплошных экстремальных, критических случаев… Но словно кто перенес его на руках… И вот рядом с «Отцовским наставлением» я читаю его повесть с названием «Сюда я больше не вернусь…». Многоплановое название… Но я хотел бы, чтобы мой отец ещё когда-нибудь вернулся на эту землю и чтобы следующее его детство на ней, как и детство всех детдомовцев, было лучше, чем то, описанное в его повести… Хотя кто знает, что лучше?..
— В легкой доле мало воли, — говорит он сам.
Ложное небо
Был осенний день. Уже не надо было поливать огород. И папа пошел к берегу Обского моря вытащить из воды электронасос, качающий воду. Проходить ему надо было около стоящего на берегу бунгало — простенького дощатого домика, в котором летом возле воды приятно отдыхать. В этот же осенний день, далеко уже не первый день осени, ни в бунгало, ни на базе никого уже не было. Но, проходя мимо бунгало, папа услышал в нем явный шум. «Кто мог туда забраться? — подумал папа. — Крыса?..»
Но крыса не делает такого большого шума. Может, отдыхающие люди забыли там своего кота?.. Но кот бы мяукал, особенно голодный… И папа в недоумении и желании узнать, кто?.. что за шум?.. подошёл к бунгало и заглянул в окно. Через стекло рамы он и увидел того, кто производил в бунгало шум.
Внутри дощатого домика прыгал коршун — птица размером не маленькая. Как он туда попал?.. — недоумевал папа. — Дверь бунгало была закрыта. Да и все коршуны уже улетели. Почему не улетел этот, а оказался в бунгало? Папа начал обследовать со всех сторон бунгало и обнаружил в большой длинной раме, состоящей из ряда стёкол, одно стекло разбитым. Пробоина была вовнутрь домика: стёкла, усыпавшие кровать, указывали на то, как коршун проник в бунгало.
— Сын!.. — громко позвал меня отец, я подошёл, и он показал мне на коршуна, тревожно сидящего в бунгало и поглядывающего на нас, смотревших на него через разбитое стекло:
— Коршун влетел в стекло… Но почему?..
Папа отошёл от бунгало и стал разглядывать раму со стороны.
— Всё понял, — сказал он, — коршун перепутал большие стёкла рамы с небом. Смотри, как отсюда в них хорошо отражается небо: и облака и синева… И коршун с лету, снизу угодил в это небо, в ложное небо.
Папа пошел к нашему дому, там надел на себя толстые зимние рукавицы, взял ключ от двери бунгало. Мы открыли дверь. Коршун заметался по бунгало, но папа загнал его в угол и там, в толстых рукавицах взял крепко в руки. Коршун зло и сильно вцепился своим кривым клювом папе в рукавицу, так папа и держал, и нес его из бунгало. Одна нога у коршуна была слегка подранена, на что указывали и капли крови на кровати в бунгало. Но рана была небольшой, и, вытащив коршуна из бунгало, папа поставил его на землю. Взъерошенный коршун потряс перьями и заходил по полянке кругами, посматривая в разные стороны и на нас, видимо, после своего неудачного полета в «небо» не решался вставать на крыло.
Между тем все его собратья-коршуны улетели от нас уже дней десять назад. Коршуны почему-то улетают из Сибири всегда рано, раньше всех перелётных птиц. Последними улетают водоплавающие. Но закрывают сезон у нас на Обском море орланы-белохвосты, летящие с севера и делающие у нас осенью остановку. Но как только лед затянет поверхность моря, орланы снимаются и улетают: и тогда — зима.
Пока ещё был конец сентября. Коршуну уже давно пора было улетать, а этот попавший, как папа сказал, в «ложное небо», подниматься в небо не решался. Но вот он походил, размял свои ноги и тело, потом присел, подскочил, с силою замахал своими большими крыльями, оторвался от земли и полетел, всё больше набирая высоту, в сторону от бунгало и теперь уже в настоящее небо.
— Должен долететь, — сказал папа, глядя вслед улетающей птице, — время до снегов ещё есть. Да, сынок, коршун в стекле рамы принял ложное небо за настоящее: и это сбило его с пути, и он мог погибнуть в нашем бунгало от голода, не пойди я случайно мимо.
А может, так и мы, люди, через окуляры наших телескопов видим не настоящее, а ложное небо и, сбитые с пути, никак не можем увидеть настоящее и подняться к нему.
Я не знал, что мне сказать папе, я ещё не думал об этом. Я смотрел в небо, в сторону улетающего по нему коршуна и думал: хорошо, что мы его спасли, и радовался этому, как бы говоря ему: «До свидания!.. Коршун».
Дед Клоков
Деду Клокову в ту пору было за семьдесят. В Великую Отечественную на фронте он не был, хотя к участникам войны был причислен. У него была на заводе военная бронь, которую давали специалистам, необходимым для оборонных заводов. Всю свою жизнь Клоков провёл на одном заводе. Был заядлым охотником и рыбаком. Сам строил и любил эту базу и, выйдя на пенсию, отойдя от работы на заводе, покупал на всё лето и зиму путёвку и жил летом с семьёй, а зимой одиноко в домике с названием «Глухарь». С лета готовил себе на всю зиму дрова и залегал в зиму, как медведь, на пару со своей белой лайкой, такой же старой, как и дед Клоков.
Такую опасность, как энцефалитные клещи, дед Клоков не признавал и смотрел на них с полным пренебрежением и даже презрением, снимал со своей одежды или вырывал из своей шеи клеща и тут же отбрасывал в сторону, даже не пытаясь давить или жечь. А клещи часто облепляли его тело, как отроков прыщи… Но никаких прививок он никогда не ставил. В бога дед Клоков официально не верил, но как всякий человек, стоящий уже на ступени своего перехода… вольно или невольно задаёт себе вопрос: а что дальше?.. Так и дед Клоков, конечно же, этот вопрос если и не задавал себе прямо, то внутри себя имел… А потому как мой папа держался сознания, что полной человеческой смерти нет, а есть только виды разной реальности, и говорил об этом деду, то дед Клоков, хотя на словах и отрицал бога и всякую другую реальность, но долгими зимними вечерами сам приходил к папе и сам затевал, начинал задирать папу, что никакого бога нет, как и никакой другой реальности. Папа улыбался, хорошо понимая атеиста-деда, не верующего в бога, но желавшего, чтобы его в этом разубеждали… Папа разубеждал его в атеизме и убеждал в обратном, и дед уходил…
— Ну, успокоил старика, вселил на ночь дух бессмертия, — улыбался папа. — Да, сынок, тяжело оставаться с одной смертью, даже такому крепкому атеисту, как наш дед Клоков. Человек — всегда ребёнок, и всегда, до самой старости и смерти желает, чтобы его убеждали или переубеждали…
После семидесяти дед Клоков совсем ослеп и в зиму уехал с базы в город ставить в глаза искусственные хрусталики, которые должны были вернуть ему зрение. И всю эту зиму мы с папой прожили без деда и как-то уже подзабыли его.
Прошла долгая зима, шёл месяц май, и через два дня уже должен был наступить День Победы 9 мая.
Мы с вечера лежали с папой при керосиновой лампе, на одной кровати, и я почему-то заговорил про смерть, про эту таинственную, непонятную и незваную гостью, которая приходит и куда-то уводит человека с земли, делая его мёртвым… И как человек оживёт, этого я никак не мог понять, хотя и слушал папины разговоры с дедом, и папа сам мне говорил… что смерть — это то состояние, при котором «бессмертная часть Фауста» и наша с тобой выходит из тела…
Перед сном мы вышли с папой «до ветру», «отлить» — как выражался отец и, «отлив», я стоял, пораженный небом над своей задранной кверху головой: до чего в полной обступавшей нас темноте оно было звездным… И казалось, вот оно, рядом… а на самом деле между всеми этими светящимися точками тысячи и миллионы и миллиарды световых лет… и перед всем этим я…маленький, маленький человек… Я даже поёжился, отчасти от холодного вечера в начале мая, но больше от ощущения своей малости перед все тем, что видели мои глаза… А сколько ещё они не видели?! И перед всем этим я —человек и, как папа говорит, равный этому вечному небу, вечному Богу… И хотя я всё это слышал от папы, но приравнять себя к этому Вечному Небу, вечно светящемуся и сияющему, никак не мог!..
Мы вернулись с папой в дом, снова легли вместе на одну кровать, немного ещё поговорили о небе, о звёздах, и я уснул. Я не слышал тревожного стука в окно…
Не слышал, как папа выходил на улицу, как с кем-то там разговаривал. И как к нам вошла женщина. Не слышал я, как папа оделся, вышел из дома, завел трактор, стоявший вместе с тележкой, в которой мы недавно возили дрова, и куда-то уехал в ночь…
Проснулся я даже сам не зная от чего, но с ощущением, что дом наш разваливается, весь сотрясается…
Папа сидел на стуле за кухонным столом и невесело смотрел на меня в дверной проем из кухни в нашу вторую комнатку, она же была и спальней, где я лежал, вытаращив со сна глаза и пытаясь сообразить, где я и что происходит?..
— Всё, сынок… сон наш закончился… — и папа кивнул на пол, рядом с кроватью, на которой лежал я.
Я начал приходить в себя, повернул голову с кровати на пол, куда кивнул отец и откуда нёсся какой-то страшный звук, который и сотрясал в доме всё: стены, стол, за которым сидел папа, посуду на столе. А на полу, на матрасе и простыне лежала полная женщина и храпела!..
Мой отец тоже храпит, когда лежит на спине, я также слышал, как за стеною в нашем «общежитии» храпят уставшие от хождения по морю мужики-рыбаки…
Но такого храпа, который издавала лежавшая на полу женщина, я не слышал никогда, ни до того ни после. Я свесил с кровати ноги и с удивлением смотрел на женщину, на папу, ничего не понимая…
Всё я узнал только утром. Узнал, что в нашей тракторной одноосной тележке лежит под сосной уже остывшее земное тело деда Клокова… Что он шел из деревни пешим с этой храпевшей у нас ночью женщиной. Они прошли уже от села 14 километров до речки Ельцовки, где у дороги стоял стол и скамейки для отдыха. И сели там отдохнуть. Дальше от дощатого грубо сколоченного стола и скамейки, где они сели отдохнуть, по дороге в сторону базы начинался от речушки Ельцовки небольшой взгорок, совсем незначительный подъём. Но дед посмотрел на него и сказал своей спутнице:
— Мне в эту гору не подняться… Ты иди, как я тебе сказал… А я тут посижу, немного отдохну и тоже пойду за тобой.
— И я пошла. Дошла до поворота к вам, но идти, на ночь глядя, одна на базу забоялась. И стала на дороге у поворота поджидать деда. А его всё нет и нет, — рассказывала она утром папе. — Ну, думаю, старый козёл, надул; наобещал, чтобы идти ему было веселее, а перед базой в кусты… Ушёл, скорее всего, на какую-то другую базу. А я стою, жду его… Дай, думаю, пройдусь обратно, чтобы убедиться, что на дороге его нет, я глупая и дед-проходимец меня обманул… Прошла назад метров триста и вижу: на дороге мой дед лежит. Подумала, прилёг отдохнуть, вытянулся усталым телом. Подошла, тормошу его: «Дед, хватит лежать, вставай, пошли…». Взяла его за руку, а рука-то уже холодная, мертвая рука. Я как его руку бросила, подскочила и бежать. Поворот уже на базу вашу пробежала, остановилась: куда я, думаю, бегу. Человек у меня за спиной на дороге мертвый. И я сама со страху на дороге вот-вот умру. Вернулась и пошла в поворот, куда дед меня посылал…
Ну а в это время мы с папой вместе на кровати уснули. Папа и не разделся даже, и керосиновую лампу не потушил, перед окном на столе зажженной так и осталась, словно кто-то должен был к нам ночью прийти и мы кому-то этой лампой в окне маячили…
И слышит папа стук в окно. Вышел он на улицу и видит перед собой женщину. Женщина взволнованно кричит:
— Там ваш человек на дороге лежит, помер!..
— Наши все дома, — говорит папа. — Нас всю зиму только двое — сын да я, и никакого больше человека.
— Да нет, ваш человек там…
Женщина в сильном возбуждении. Ничего сказать толком не может, с одного на другое перескакивает. Но всё же, слушая её сбивчивую речь, папа начал понемногу догадываться, что лежащий на дороге человек, это, может быть, дед Клоков…
— Ладно, сейчас заводим трактор и поедем. Кто бы там ни был — наш дед или кто-то другой. Но человека подобрать надо, а то до утра грызуны лицо испортить могут. Хотя земное телесное лицо ему уже не нужно, только родственникам…
— Я с тобой не поеду. Я боюсь… Я и так вся дрожу… — запричитала женщина.
— Ладно, оставайся в доме.
Папа принёс из общежития матрас, положил его на пол, на него простынь, подушку.
— Ложись, спи…
И папа ушёл на улицу. Завёл трактор и поехал подбирать деда.
— Дед лежал поперёк дороги, а над ним луна!.. До того полная и яркая, с тремя кольцами вокруг жёлтого диска, в ясном морозном воздухе ночи, — рассказывал потом папа. — И дед тяжёлый-тяжёлый, еле втащил его в тележку…
Привёз папа деда на базу, поставил тележку у дома под сосной. А женщина сидит, его дожидается. Дождалась и говорит:
— Увези меня в мою деревню…
— Утро вечера мудренее, — говорит ей уставший папа. — Ложись, мадам, спать.
— Не могу я рядом с покойником спать, — говорит она.
— Он же не с тобой в обнимку спит, а в тележке на улице, лицом к небу… — говорит ей папа. А она: увези её да увези…
— Послушай, я тебя повезу, а мой мальчишка встанет, выйдет на улицу меня искать, увидит телегу подле дома и заглянет… Ты вот без оглядки от деда, лежавшего на дороге, бежала. А ему и бежать некуда… Спи, красота, хватит канючить. Утром по свету поеду в вашу деревню, на почту, звонить в город, и тебя увезу…
Ну, а дальше я проснулся от храпа, сотрясающего стены нашего дома. Папа печальный сидел на кухоньке, за столом. На полу, рядом со мной богатырским храпом храпела «красота». И сон наш с папой в эту ночь закончился. У папы, можно сказать, и не начинаясь. А женщина храпела своим богатырским храпом до самого утра. Она и видом была, как богатырь: широкотелая, полногрудая, не всякая богатырская кольчуга бы на неё налезла.
— Ну ты, милая, ночью дала, думал дом наш по брёвнам раскатится… — сказал ей утром папа.
— Ой!.. я и так храплю, а тут ещё наволновалась, так наволновалась…— всплёскивала она руками.
Потом мы сели, точнее, еле втиснулись все втроём в тракторную кабину и поехали в деревню, где жила наша ночная гостья. Там папа позвонил с почты на завод (тогда ещё не было телефонов сотовой связи, связь шла по проводам), объяснил, что дед Клоков оставил тело и Землю и чтобы нашли его родственников, забрать и предать земле дедову телесность.
К вечеру на базу приехал сын деда на машине «Газ-66». Деда перегрузили из нашей тележки в машину, сын трижды выстрелил из дедовского ружья в небо…
Сын деда рассказал нам с папой, что его отец, а на базе дед Клоков, на День Победы 9 мая всегда оставался в городе, встречаясь и празднуя этот день со своими друзьями, с такими же дедами, как он, и которые так же, как и он, ели и спали тогда на заводе, «приближали день победы как могли…».
Но на этот раз дед не стал дожидаться в городе Дня Победы. И как его родня не отговаривала, снарядился на базу; сначала электричкой, потом на автобусе и от деревни пешком… И не дошёл до базы, до своей земной цели, до своей привязанности совсем немного…
— Видимо, почувствовал конец своей жизни и решил перед уходом попрощаться с базой, — заключил, уезжая и прощаясь с нами, его сын.
— Красиво ушёл старик. С дороги и прямо к лунам… — сказал папа вослед машине, увозящей тело деда. — Да, сынок, человеку нужно попасть не в ложное небо, а в настоящее, высокое, а для этого ещё на земле надо чаще на Небо поглядывать… — И, прищурившись, он посмотрел в небо. Я невольно последовал за ним… Небо над нашими головами было ясным, в нём уже всюду проглядывались звезды и поднималась такая же, как и вчера, полная и яркая Луна.
И вспоминая деда Клокова, я хотел бы и сам в час мне назначенный уйти так же «с дороги и прямо к лунам», как сказал папа. Ну и, конечно же, в небо настоящее, а не ложное…
И мой отец где-то уже недалеко от этого ухода-перехода в другую реальность, которую так отрицал атеист дед Клоков и в то же время хотел… Я знаю, мой отец не боится этой другой реальности, не боится думать о ней, говорить о скором уже её приходе и переходе… Мне кажется, он даже ждёт её, с явным интересом хочет встретиться с ней лицом к лицу, узнать, почувствовать её, найти в ней своё место…
— Ведь как на земле мы ищем себя, какое-то своё место, занятие, так будет и там, в нашей новой реальности, и затевать там «свой магазин» — глупо, — говорит он.
Все пожелания и подбадривания, что он ещё проживёт на земле долго, нисколько его не подбадривают и не трогают.
— Долго, — отвечает он подбадривающим его, — не надо: надо со смыслом. Да, сын, Солнце на земле светит всем: и добрым, и злодеям. Но я вполне допускаю, что Солнце или тот, кто его засветил… когда-то и где-то скажет мне или тебе, или кому-то другому:
«Ты долго пользовался моим теплом и Светом. А где твой луч?.. Дальше тебе без своего луча не пройти…
Это было последнее наставление моего отца, последний наш разговор. Я покинул не только его и базу, не только квартиру в городе, но и сам наш Город, отправившись по земле, по нашей стране «людей посмотреть и себя показать» — как в сказках говорится и в жизни водится. Как было в жизни и у моего отца…
В виде эпилога
Мой сын когда-то начал серию этих лесных рассказов своими школьными заметками. Ну, а заканчивать отцу.
И к тебе, Сын, у меня ещё несколько слов отцовского наставления. Когда будешь продвигать этот наш, как говорят сегодня, «проект», то не будь в нём излишне стыдлив и застенчив. Стыдиться и смущённо опускать голову надо от дурного, а ради общего дела можно постучать и в закрытую дверь:
«Есть живой кто-нибудь?.. Выходи, пособи!..».
Если же не выйдут и не помогут, не оценят и не заметят, не огорчайся: будем учиться жить, работать, мыслить и писать для вечного процесса жизни, а в вечном ничего «зря» не бывает, в вечном «Всё, для всего, всегда». Свидетельство тому — хотя бы эта памятка отца к сыну, которой уже две тысячи лет (II век н.э.). Впишем её для слабеющей памяти нашей.
Мара, сын Серапиона,
Серапиону, сыну моему, мир!
Когда отписал мне учитель твой и наставник твой
и уведомил меня, что весьма рачителен ты в учении
для юных лет твоих,
возблагодарил я божество, что ты, неопытный отрок,
не имея того, кто вёл бы тебя,
положил начало с намерением благим;
и было мне сиё в утешение, что ты в младых твоих летах,
как наслышан я,
ум имеешь великий и совесть добрую,
какие не во всех сыщут себе обитель.
При вести этой, вот, написал я тебе
памятку об испытанном мною в мире сём.
Ибо призванные к разуменью
ищут выпростаться из смуты Времени,
и крепко держащиеся мудрости
вознесены упованием праведности,
и стоящие в истине
являют знамя добродетели своей.
И посвятившие себя философии
ищут убежать зол мира сего...
Благословляю тебя. Отец.