Алексей КОТОВ. День защиты детей. Детские воспоминания о войне
…Память странная штука и она может быть такой же пронзительной, как вой немецких пикирующих бомбардировщиков. Прошло уже много лет — почти вся жизнь за плечами — но этот страшный крик войны так и останется со мной до конца. Я не помню начало той бомбардировки, потому что спала, а когда проснулась, первым что услышала было то, как по крыше нашего вагона стучат с силой брошенные камни. Их было очень много, они были невидимы и беспощадны. Камни крошили стекла, прошивали тонкие стены и убивали людей. Да, это были пули, а не камни, но я поняла это только тогда, когда услышала вой немецких бомбардировщиков. Осознание пришло как-то сразу, как врываются в пространство звуки через внезапно разбитое окно.
Когда эшелон остановился, тетя Люся крикнула мне, чтобы я прыгала в окно. Откос железнодорожной насыпи был очень крутым и, уже падая вниз, я успела заметить неподалеку от насыпи несколько огромных деревьев с темными, разваливающимися кронами. Они мгновенно вырастали из земли, ширились, захватывая все вокруг и, уже умирая, превращались в грязный дым.
Я долго не могла встать после падения, — меня сбивали с ног другие люди… Все бежали в лес в надежде спрятаться от пуль и бомб. Женщины и дети плакали от страха… Я видела совсем молодую маму, которая прижимала к груди ребенка. У ребенка не было руки, сильно хлестала кровь и весь подол женского платья был мокрым от крови. Женщину, как и меня, сбили с ног, она тоже пыталась встать и ее руки были красными от крови ребенка. Она не обращала внимания на толчки в спину и полубезумными глазами смотрела на лес. И даже когда пуля попала ей в спину, женщина, уткнувшись лицом в землю, все равно судорожно пыталась ползти. Я видела ее в течение нескольких секунд, между двумя заходами немецких бомбардировщиков, и хотя, казалось бы, интервал времени между ними был совсем небольшой, я… не знаю как сказать… Это было совсем другое время, понимаете? Мне недавно внук попытался объяснить, что такое компьютерная «оцифровка». Мол, тексты, фотографии, музыка, фильмы, то есть вся-вся информация, превращается в поток цифр. Но ведь плотность этого потока может быть очень разная… Тогда, во время бомбардировки, секунды вдруг превратились в часы и время стало огромным, а пространство пожирали взрывы, и оно сжалось до крохотного, обнаженного и беззащитного пятачка… Наверное, война не бывает другой. Она безмерно увеличивает одно, сжимает в точку другое и рождает какой-то иной — до боли реальный и до боли изуродованный — мир.
После бомбежки многие люди вернулись к эшелону, в том числе и я, но я почти ничего не помню…Я быстро поняла, что полная и пожилая тетя Люся (ей было слегка за сорок) не смогла выбраться из вагона. Наш вагон горел, несколько пожилых мужчин пытались вытащить раненых, но быстро прекратили свои попытки. Все выглядели усталыми, подавленными, и только двое мужчин в военной форме пытались что-то объяснить другим. Их почти не слушали…
Потом старый железнодорожник сказал, что станцию, с которой мы выехали всего час назад, уже заняли немецкие танки, что рельсы впереди разбиты и что нам нужно идти «в сторону понтонного моста». Я не знала, где этот мост, и пошла за другими людьми… Многие бросали вещи, у меня их не было, а в руках я почему-то держала пуховый платок тети Люси. Она говорила, что хочет подарить его маме. Я старалась думать только о маме в Воронеже и гнала мысли о тете Люсе. С какой-то острой детской совестливостью я понимала свою подлость — я словно бросала свою тетю, я отстранялась от нее там, внутри себя самой, и мне было до боли стыдно за это предательство. Но чем я могла помочь тете Люсе в этом изуродованном войной мире? У меня просто не было и быть не могло сил поступить иначе.
Уже подходя к лесу, я увидела маленького Мишку… Он шел один. Первый раз я заметила его еще на железнодорожной станции. Все знали, что у Мишки убили родителей, что его выбросили из окна горящего вагона и что — удивительно! — Мишка ни разу не заплакал. Какая-то рыжеволосая женщина сказала, что она врач и знает, что если ребенок не плачет в подобной ситуации, то это очень плохо. Мишку держала на руках молодая девушка в светлом, очень ярком платье. Она стала спорить с врачом и сказала, что раз малыш не видит непосредственной опасности, то нет ничего плохого в том, что он не плачет. Потом девушка попросила меня принести воды. Но меня остановила тетя Люся: наш эшелон должен был вот-вот тронуться, а до водокачки было далеко…
Мишке вряд ли было больше пяти лет. Я хорошо запомнила его матросский костюмчик и взъерошенные светлые волосы. Теперь он шел один… Он шел, упрямо наклонив голову и сжав побледневшие губы. Левую руку малыш прижимал к боку, а правой отмахивал в сторону. Так ходят кавалеристы, мой отец был военным, и я хорошо знала это. Когда нужно было идти быстрее, например, чтобы в очередной раз не отстать от группки людей, движения Мишки делались по-взрослому резкими, а бледные губы становились совсем бескровными. Но малыш все-таки отставал от взрослых. Колонна людей, уходящих от разбитого эшелона, растягивалась все больше и к полудню окончательно разбилась на мелкие группы.
Какое-то время Мишка шел рядом с женщиной, ведущей за руки двух перепуганных детей. Но та не обращала на него внимания. Когда мы остановилась на небольшой отдых, женщина накормила своих детей и ничего не дала Мишке. Он стоял рядом и оглядывался по сторонам, как будто искал кого-то… Малыш хмурился, словно обдумывал какую-то трудную задачу. Он не видел ее решения, да, наверное, и не мог видеть, но он не собирался и сдаваться.
Потом я видела Мишку рядом с молоденьким солдатом — он вел его за руку. Солдат сильно хромал, часто оглядывался и постоянно говорил, что вот-вот снова налетят немецкие самолеты. На какое-то время я потеряла Мишку из вида, и когда снова увидела его, он уже шел рядом с пожилой женщиной в темной безрукавке. Малыш упрямо шел вперед и смотрел строго перед собой. Его лицо было похоже на застывшую от напряжения маску. Наверное, малыш сильно страдал, но он отлично понимал одно — нужно идти. Он уже знал, что его родителей больше нет в живых, что он остался один и что он должен уйти от войны как можно дальше. Уйти, чтобы не погибнуть.
И мы шли… Мы прошли лес, вышли на поле; над нами нестерпимо палило солнце.
У меня сильно болела голова и шумело в ушах. Но, как и маленький Мишка, я понимала, что нельзя останавливаться и отставать от других.
Во время очередного отдыха женщина в темной безрукавке дала Мишке хлеба, а потом, мельком взглянув на мое лицо, и мне. Потом Мишка уснул… Я сидела рядом с ним и смотрела, как по его полураскрытой ладони ползают муравьи. Пальцы малыша часто вздрагивали, но муравьи были заняты своими делами и не обращали на это внимания.
…Мы вышли к реке, наверное, около четырех часов дня — солнце уже покинуло зенит, но было еще довольно высоко.
Понтонный мост горел… Он горел ровно посередине и его никто не тушил, потому что пожар был огромным. Рядом с мостом стояли две длинноствольные зенитные пушки с раструбами на стволах и одну из них пытались сдвинуть с места солдаты. Почти у среза воды лежали пятеро убитых девушек-зенитчиц.
Когда мы проходили мимо них, наша «вожатая», женщина в темной безрукавке, перекрестилась и тихо сказала: «Не успели убежать на тот берег, глупенькие…»
Еще пять мертвых девушек лежали рядом со второй пушкой, а шестая сидела за прицелом, навалившись на него лицом. Ее руки и руки ее подруг лежали так, словно их боевая работа была прервана внезапно, в течение одной секунды. В отличие от того орудия, которое пытались сдвинуть солдаты, эта пушка была сильно разбита, и, проходя мимо нее, наша «вожатая» ничего не сказала.
Чуть выше, как раз там, где берег перестает подниматься вверх, мы увидели танк. Он был огромным, как хата, и показался мне совсем черным, как обгоревшая головешка. Рядом с танком стояли дети… Командир танка, высунувшись наполовину из люка, что-то кричал тоненькой девушке, стоящей посреди этой группки детей.
Когда мы подошли ближе, я смогла разобрать слова «тут брод в километре…» и «уходите немедленно!..». Девушка прижимала к груди руки, плакала и что-то пыталась объяснить командиру. Она несвязно говорила о немецких самолетах, о том, что ей больше нечем кормить детей и что у них больше нет сил идти дальше. Эта группа детей не была в нашем эшелоне, она пришла из другого места, но за ними тоже гналась война.
Командир назвал девушку дурой и добавил несколько совсем уж нехороших слов. Он кричал, что вот-вот в атаку пойдут немецкие танки, что у него приказ оборонять «этот проклятый понтонный мост» и что девушке с детьми нужно было подойти раньше, когда мост был еще цел. У командира были тоскливые, больные глаза и какой-то странный, словно изогнутый судорогой, рот.
Я больше не могла стоять на ногах… Я опустилась на землю и закрыла глаза. Нет, я не уснула, а, наверное, просто потеряла сознание от дикой головной боли. В том кошмаре, в который я провалилась, я увидела зеленые «цветы» разрывов и услышала вой немецких пикировщиков. Наверное, я плакала… Я хотела уйти, спрятаться хоть под землю от этого ада, но война продолжалась и не отпускала меня даже в бреду.
Я не знаю, сколько времени прошло, но в конце концов меня растолкала женщина в черной безрукавке. Я быстро поняла, что идет бой… Черный танк горел и от него в нашу сторону бежали дети. Мне показалось, что они появляются откуда-то снизу, едва ли не из-под гусениц танка, что малышей очень много, что их одежда похожа на дорогие и праздничные фантики шоколадных конфет и что их вот-вот подхватит и унесет сильный ветер.
Где-то отрывисто и часто стучала автоматическая пушка. Женщина в черной безрукавке крикнула мне, чтобы я уводила детей в сторону брода, и спросила, где Мишка. Потом… Я плохо помню, как оказалась у брода. В памяти остались разве что узкая тропинка, прибрежные заросли осоки и чья-то спина, туго обтянутая гимнастеркой. Со мной были малыши — человек десять-двенадцать — и я не знала, как нам перейти на другую сторону реки. Брод оказался довольно глубоким — не меньше метра — и даже мне, одиннадцатилетней девочке, было бы трудно перейти его.
Я плакала и не знала, что делать… Где-то неподалеку все еще шел бой, и я по-прежнему слышала выстрелы автоматической пушки. Потом стали подходить раненные солдаты… Те, кто мог это сделать, брали на руки детей и шли на ту сторону. Я видела командира танка, которого вели под руки его товарищи… У него была перебинтована голова, окровавленная повязка закрывала глаза. Когда он услышал, как плачут дети, приказал, чтобы его оставили на этом берегу и взяли детей. Его товарищи смогли взять трех малышей.
Наверное, я уходила с последней группой… Солдаты взяли меня, двух оставшихся ребятишек и командира танка. Я уже не слышала звуков выстрела автоматической пушки, но от этого было еще страшнее.
Уже на другом берегу я оглянулась и мне показалось, что я вижу, как к броду идет пожилой солдат с забинтованной рукой, а за вторую его держит маленький Мишка. Солдат сильно хромал, а маленький Мишка часто оглядывался назад… Мне было плохо видно, мешали заросли осоки.
Мы добирались до железнодорожной станции только вечером, провели на ней всю ночь, но я больше не видела маленького Мишку. Уже в поезде мне приснился сон: солдат с забинтованной рукой переходит реку в брод с Мишкой, а сзади, на берегу, хохочут немцы. Этот сон повторялся бесчисленное количество раз и прекратился только летом сорок седьмого года…
Знаете, я никогда не буду спорить с простой истиной, что война — самое чудовищное, что может случиться с людьми. Война не только убивает, она уродует всё и вся, потому что коверкает человеческие судьбы, пространство и время. Для меня она сосредоточилась в двух картинах: в первой — от горящего танка разбегаются дети, и второй — как солдат с забинтованной рукой переходит реку в брод с маленьким Мишкой.
Наверное, мне больше нечего сказать… Да и так ли много я рассказала? Но я не хочу, чтобы память о той Великой Войне ушла вместе со мной. Люди должны это помнить…