Евгений РАЗУМОВ. Склад. Шесть слоников. Запятая. Рассказы
Склад
…И опять Штрипкину снились гипсовые пионеры.
Будто бы стоит Штрипкин у станка по отливу пионеров, дозирует в сепараторе гипс, алебастр и прочие ингредиенты, кладет в формовочную нишу железную рифленую арматуру, прикручивает к ней проволокой на уровне груди октябрятский значок б/у, подаренный шефами-школьниками, захлопывает крышку, похожую на крышку гроба, и — нажимает красную кнопку «ПУСК», подаренную пионеролитейному цеху шефами-ракетчиками.
Затем свежеиспеченного пионера сушат, сортируют, вписывают в реестр ОТК, выдают горн или барабан с палочками и провожают на склад готовой продукции.
Штрипкин не любит заходить в этот склад. Но ему снится, что он отпирает ржавый замок, тянется к выключателю…
— А-а-а!.. — вопит Штрипкин в постели, когда его рука вместо желанного выключателя нащупывает холодную арматурину.
Дряхлый пионер с горном, поддерживаемый этой арматуриной, когда-то служившей в качестве полновесной руки, смотрит бельмами из темноты на Штрипкина, облизывает потрескавшиеся за столько лет губы и силится сыграть побудку… Тщетно. Гипсовый горн отсырел.
«Неужто брак?.. — корит себя Штрипкин, поворачивая допотопный выключатель, подаренный шефами-электриками. — Боже!.. Сколько же их накопилось!..»
Они стоят гипсовыми шеренгами. Кто-то вместо костыля приспособил арматуру ранее выпавшего из строя товарища. Получается не всегда красиво и как-то даже не по-пионерски.
Вон из-под мышки гипсового монстра торчит голова в гипсовой пилотке другого, расколотая временем, но крепко насаженная на арматурину еще сталинских плавок.
«Зачем ты нас, Штрипкин, сделал?» — читает пионеролитейщик на каменных лицах, у кого они есть.
— Это не я-я-я!.. — кричит Штрипкин в постели. — Вас отливали другие. Идейные. Вот у них и спрашивайте.
Лампочка на складе перегорает. Слышен звон время от времени падающего арматурного железа, глухие удары о цементный пол гипсовых горнов, голов и барабанов.
Карнакский храм стоит, не задавая вопросов.
Да и зачем они Штрипкину? Не по адресу, даже если он и вытесывал из камня фигуры тутмосов и аменхотепов, отливал из гипса ульяновых и джугашвили… Гипс — это все-таки не земля, не прах земной, некогда висевший в небе.
Шесть слоников
Этой фотографии — лет пятьдесят. Думаете, фотографии так долго не живут?.. Живут. Спрятанные в комоде, на антресолях, в письменном столе... И стол, и комод давно надо было вынести к мусорным контейнерам. Лет двадцать назад, когда умерла бабушка, а из-за письменного стола встал последний «писатель».
Не вынесли. Недосуг. Разбирать кипы бумаг, детские ползунки, вязаные скатерки и слоников, вырезанных из камня. Их осталось четыре штуки. А когда-то было семь. На счастье. Счастливое число, говорят.
Уже на этой фотографии седьмого слоника нет. Исчез.
— Не ты ли разбил, мальчик?
Мальчик крутит головой и крепче прижимается к полосатому отцу. Папе под пятьдесят. Полосатый он из-за праздничной рубашки, в которой лучше получаешься на фотографиях. Папа держит мальчика, мальчик — пластмассового зайца. Рядом — мама. Мама держит пластмассовую куклу. Ей (маме) — за сорок. Кукле — лет пять. (Мальчик играл в куклы?..) А может, это сестренка, которая выросла, вышла замуж и уехала в Кустанай?.. Поднимать (все еще поднимать) целину. Тогда кукле как минимум лет десять-пятнадцать. (Было ли тогда, десять-пятнадцать лет назад, в стране столько пластмассы, что ее хватало еще и на кукол?..)
У мамы — золотое кольцо (подарок папы), позолоченные часы и два золотых зуба. Из остального богатства стоит отметить холодильник «Минск». (На него надо записываться, а потом стоять в очереди и отмечаться.) Но холодильник «Минск» того стоит — большой. Сразу видно, что дом — полная чаша (по меркам начала шестидесятых годов).
У меня в детстве такого холодильника не было, и поэтому я с завистью пишу о нем.
Не было у меня (моих родителей) и такого громадного радиоприемника. Лампового. Конечно, допотопный, однако поет песни. В рабочий полдень. По заявкам радиослушателей.
— А слоники были? — спрашивает мальчик.
— Нет, — отвечаю я и тоже кручу головой.
Папа (мальчика) доволен. Жизнь удалась! Мама — тоже довольна. (Не у всех во рту есть сразу два золотых зуба!) Мальчику — лет семь-восемь, и он явно доживет до коммунизма, которым обещает наградить всех Никита Сергеевич Хрущев (еще генеральный секретарь КПСС).
Холодильник тарахтит. Он верит в это. Он большой. В нем поместится много колбасы, черной икры и шоколадного масла. (Мальчик любит такое масло.)
Доживет и папа (мальчика). Только он уже не сможет жевать сервелат, и ему купят паштет из гусиной печени.
А вот дедушка, который щелкает фотоаппаратом, — дожить не успеет. У него — куча болячек, заработанных на заводе «Текмаш». И живет он на улице Крестьянской, где в коммунизм верят, но — через одного.
— Улыбнись, — говорит дедушка внуку.
Внук улыбается. Заяц — тоже.
«Из моих коронок ему можно будет сделать тоже два зуба. Потом. Когда поставлю себе протезы на присосках», — думает мама.
Вечер. Зайцу хочется спать, и мальчик кладет его на байковое одеяло. Возле настенного ковра с картиной Шишкина «Утро в сосновом бору».
— Спокойной ночи, мама! — говорит мальчик, почистив зубным порошком зубы. — Спокойной ночи, папа! Дедушка, расскажи сказку!..
Счастливый (от портвейна и от того, что ему не надо поздним вечером плестись на улицу Крестьянскую) дед берет внука за руку и идет в детскую комнату.
Осталось завтра не спеша проявить эту пленку.
Запятая
1
В селе Шахове есть кладбище. Где-то в его уголке заросла крапивой могила моего прадеда — Ивана Аристова. Говорили — любил играть в карты. Был азартен донельзя. Это, дескать, его и сгубило. После ночи за карточным столом (говорили — в барской усадьбе) пришел в родную избу, взял жбан кваса, стоявший в погребе, выпил — разгоряченный — и на третий день умер. То ли сап (воспаление легких), то ли горло распухло так, что не смог дышать. Такое вот слышал от прабабушки Любы, его жены, предание.
А ведь там, в Шахове, могла быть и моя могилка.
2
Трехлетний мальчик Женя любил смотреть на головастиков. Он еще не знал, что из черных головастиков получаются красивые зеленые лягушки. Женя принимал головастиков за черных рыбок, которые плавали в сельском прудике чуть ли не в самом центре Шахова.
Когда я приехал в эти места лет в восемнадцать, на месте предполагаемого прудика густо росли камыш и рогоз. По кругу зарослей шел какой-то рукотворный вал. По крайней мере, мне тогда так показалось. А приехав туда лет в сорок пять, я не обнаружил там ни этого земляного вала, ни зарослей камыша и рогоза. Там была обычная бесхозная земля.
Вот на этом месте году в 1958-м и могла оборваться моя детская жизнь.
3
Память хранит разбитые зеркала и дохлых букашек, уснувших между оконными рамами. Она может хранить запахи и сны. Но все это — такое же отрывочное и фрагментарное, как разбитые зеркала и крылышки насекомых, некогда прожужжавших возле уха.
Поэтому я не помню всего произошедшего. Только отрывочные фрагменты этого летнего (нет, на мне было какое-то пальтишко в полоску, очевидно, перешитое из бабушкиной юбки или отцовского пиджака)... значит, не совсем летнего дня.
Хорошо, пусть это будет холодное лето 1958 года.
Трехлетний, я гуляю возле деревенского дома. У меня есть две ладошки, которыми можно растирать полевые цветы и листочки, сорванные взрослыми с березы. Береза большая. Растет прямо перед крыльцом. Метрах в пяти.
Но есть еще маленький (для меня, трехлетнего, — большой) пруд, куда меня, конечно, не отпускают. От берега тянутся доски. Обычно с них тетеньки, подоткнув подолы юбок, полощут белье. Но сейчас день. Тетенек нет. Бабушки рядом — тоже. А в пруду есть головастики. Эта мысль заставляет ноги шагать в сторону пруда. Меня не лупят ремнем. И это придает ногам скорость. Вот и вода, внутри которой — рыбки, головастики и водоросли. Рыбки юркие — их не поймаешь. А головастики... Их тоже трудно ловить, но я уже пробовал при бабушке зачерпнуть одного ладошкой. Бабушка держала меня за воротник, а я шарил в воде ручонкой (предварительно мне закатали один из рукавов).
Сейчас бабушки рядом нет. Рукав закатать некому. Но это не важно. Важно, что головастики подросли. Они лежат в воде и греются на солнышке.
Надо встать на мостик. Подождать, пока вода возле досок (черных и скользких) успокоится, присесть и сунуть ладошку в этот прозрачный мир. Потом надо резко сжать ладошку в кулачок и зачерпнуть головастика. Вот и все. Ничего сложного!..
4
Вода. Ладошка. Головастик. Цап-царап — и я падаю лицом в эту ряску пруда, в эти водоросли, в этих распуганных рыбешек и головастиков.
Слава Богу, кто-то замечает падающего в воду трехлетнего малыша. Бежит ко мне. Выхватывает пальтишко из пруда. Спасает — для мамы, папы, бабушки и прабабушки. А еще для сестренки и двух теть.
5
Мокрого меня несут на руках в наш дом. Бежит откуда-то мама. (Наверное.) Кто-то снимает с меня всю одежонку. Кто-то растирает спиртом (наверное, камфорным). Кто-то разжимает мой кулачок. Там — головастик. (Наверное, не пуганый, как и я.) Я плачу. Я не хочу его отдавать, чтобы его выбросили за окно. И головастика кладут — черного — на белый подоконник. На солнышко. Я его вижу из своей кроватки и засыпаю. Прямо днем. (Наверное, от малинового варенья в горячем чае.)
6
Когда я просыпаюсь, солнышко уже где-то за березой, за другими деревьями. Первая мысль — о головастике. Фу!.. Он по-прежнему лежит на подоконнике. Но подоконник большой, а головастик почему-то уменьшился. А еще — он не шевелит хвостиком. (А ведь еще часа три назад — шевелил!)
Я смотрю и плачу.
Мама дает какие-то капли (она у меня — «фельшер», как говорят тети и дяди, когда приходят к нам домой — позвать делать уколы или бинтовать). Я опять засыпаю.
Утром на подоконнике остается черное пятнышко с хвостиком. Этакая запятая. Высохшая за ночь запятая.
Меня спрашивают:
— Больше не будешь ходить на пруд?
— Не буду, — киваю я.
Пальтишко еще сырое. Потому я сижу дома. Мне ставят градусник. Отец хмурится, но проходит мимо. Без ремня.
7
Теперь-то, в свои 58, я понимаю: вместо черной запятой на подоконнике в тот день моя судьба могла поставить черную точку. А на детской могилке стали бы со временем расти полевые цветы, которых уже не могли бы растирать маленькие