Евгений ЧЕКАНОВ. Горящий хворост (фрагменты)
ЖЕЛТЫЙ ДОМ
Пиши стихи, а то сойдешь с ума.
Мир против нас, пора запомнить это.
Мир строит сумасшедшие дома
Для каждого артиста и поэта.
Не дом ли желтый — тот, где я живу?
Кругом замки, решетки и ограды,
И все о чем-то грезят наяву,
Произнося бессвязные тирады.
И все твердят, что эта кутерьма
Куда дельней, чем сцена или лира.
Пиши стихи! А то сойдешь с ума —
И станешь ими. Станешь частью мира…
Творческая индивидуальность близка к безумию, это люди знали всегда. Я веду речь о другом — о том, что даже обычная городская многоэтажка с ее обитателями, если вдуматься, тоже похожа на «желтый дом»: в той или иной степени, но все современные горожане страдают расстройством психики. А если еще учесть, что все они спрятаны друг от друга за прочными дверями, запирающимися на замок, сходство покажется еще более разительным. И нужды нет, что в клетки квартир люди запирают себя сами, — психиатров и санитаров ведь не напасешься на всех!
Если согласиться с вышесказанным, то оценки, выдаваемые этими людьми поэтам, артистам и прочим творцам прекрасного, потеряют былую убедительность. Ведь если сумасшедший говорит о ком-то: «он не от мира сего», то, скорее всего, этот «кто-то» — не более психически ущербен, чем сам говорящий.
ЗАМЫСЛЫ
С утренней зари — до темноты
Свищет в душу ветер суеты.
Как птенцы без крова и семьи,
С плачем гибнут замыслы мои.
Если честно — мне их очень жаль…
Но гоню я жалость и печаль.
Пусть умрут! Не стоит им взлетать,
Если не сумели устоять.
Да, жестковато, — говорю я ныне, перечитывая свое стихотворение, написанное в начале 80-х годов прошлого века. Зато всё выражено отчетливо: если творческие замыслы не выношены, не созрели, то им и не нужно воплощаться в гармонические строки. Глубинная шаткость взглядов, идей, смыслов все равно однажды даст о себе знать — и произведение не переживет своего времени.
С другой стороны, эти самые замыслы — столь нежная субстанция, что не заслонить ее от ветра мирской суеты, хотя бы на первых порах, было бы крайне немилосердным. Кто же знает, что впоследствии вырастет из этих робких, пугливых птенцов? А вдруг они потом окрепнут — и миру явятся райские птицы?
Годится ли для творческих замыслов спартанский подход? Сегодня я затрудняюсь однозначно ответить на этот вопрос…
ШКОЛА
В этой школе,
выйдя в коридор,
можно было увидеть, как мальчик
колотит другого по голове
доской с гвоздем.
В этой школе
на уроке литературы
учительница брала из охапки дров,
сваленных у печки,
полено поувесистей
и швыряла в ученика на задней парте —
четырнадцатилетний наглец обсуждал вслух
ее интимные занятия.
В этой школе… впрочем,
остальное вы дорисуете сами,
кроме одного —
в этой школе учился я.
Вот ее точные координаты:
1970-й год от рождества Христова,
страна Советов,
Ярославская область,
Пошехонский район,
село Никольское.
Вы мне что-то хотите сказать?
Я жду.
Ну!..
В постсоветские времена у нас в Ярославле довольно долгое время действовал маленький книжный магазинчик, владелец которого, он же и продавец, возил из Москвы «литературу для умных». Зависнув однажды в этом раю, я вдруг услышал из-за горы книг голос хозяина:
— А ты знаешь, я тут недавно одно твое старое стихотворение нашел в «Антологии русского верлибра». Составитель Карен Джангиров, девяносто первого года издание…
— Правда, что ли? А ну покажи!
Открыв толстенный том, я с удивлением обнаружил в нем свое стихотворение «Школа», о существовании которого и думать было забыл. Батюшки-светы!.. выходит, я еще и вот такое сочинял?
Да, вспоминаю, сочинял… был в моей жизни краткий период, когда я, увлекшись творчеством своего знакомца советских времен, литовского поэта Витаутаса Бложе, запоем начал писать верлибры, — и старина Бложис, кстати, весьма благосклонно к ним относился… Так, значит, и это стихотворение оттуда же, с рубежа 80-х и 90-х? Но что же это я такое тогда накропал?.. и почему неведомый мне Карен Джангиров поставил эти строчки в свою антологию?
Может быть, он увидел в них еще одну возможность «пнуть проклятую Совдепию»? Нет, судя по авторскому предисловию к антологии, ее составитель брал повыше: он клал свой толстенный кирпич в стену «контртрадиции», долженствующей, по его мнению, затмить величественное здание традиционного русского стихосложения. Выходит, и я в этой затее поучаствовал?
Что ж, через четверть века всё встало на свои места. Традицию затмить не удалось, свободный стих, увы или ура, остался на задворках русской поэзии. А сам Карен Джангиров давно уже живет в Канаде… Я прочел его собственные верлибры: гм… это, конечно, поэт. Но его наступление на традицию потерпело на русской земле очевидное поражение.
Главная причина, мне думается, в том, что верлибр — это только «чтение для глаз». Запоминать и повторять верлибры, твердить их, как магические заклинания, ни один русский человек никогда не сможет и не будет. А без магии изустного слова — какая же русская поэзия?
Я думаю, что как минимум еще несколько веков мой народ будет считать стихами лишь те тексты, что обладают если не рифмой, то хотя бы размером. И только в этом случае русская поэзия будет рождаться в толще моего народа вновь и вновь…
СВИДАНИЕ
Спасибо, что ты приезжала,
Чтоб слезы мои утереть.
Ты видела — их было мало,
И больше не будет уж впредь.
Всё легче я в этой юдоли
Справляюсь с душевной тоской.
Ты знала: я плакал от боли,
Но не поняла, от какой.
А я не ошибся нисколько,
Тебе тою ночью звоня:
Ты местная шлюха — и только,
Но всё же любила меня.
Хоть был я всего лишь просветом
В твоей непроглядной судьбе, —
За это свиданье с поэтом
Немало простится тебе.
Пусть сбудутся все твои грезы
И сны — даже те, что пусты,
Пусть кто-то утрет твои слезы,
Когда зарыдаешь и ты.
Да, влюбиться можно и в шлюху. И не только потому, что они бывают очень красивы. Человек сплетен из тысяч незримых нитей — и какие-то из них почти всегда находят в чужом, инородном существе своих собратьев. И тут же плотно сплетаются, срастаются с ними. Так люди, нравственно и интеллектуально чуждые друг другу, внезапно становятся близкими — и получается в итоге то, что мой учитель назвал «ненавидящей, тяжкой любовью»: когда отсутствие духовного cродства не восполняется близостью душевной и телесной; лучше сказать — когда духовное кричит, попираемое душевным и телесным.
Такой союз всегда непрочен: однажды духовное, — как самое сильное и независимое в человеке, — непременно выскользнет из-под гнета и победно заявит о себе. Тогда — разрыв, трагедия, страдание.
…До сих пор я помню квартиру ее родителей, где в их отсутствие мы с ней предавались однажды любовному сумасбродству. Я был тогда в этом жилище впервые — и меня, помню, больше всего поразило там место, отведенное книгам. Эта жалкая полочка с десятком макулатурных томиков, ютящаяся где-то у самого пола, навсегда врезалась мне в память.
***
Да, мы с тобой единоверцы…
Но есть различие одно:
Ты пишешь: «грусть терзает сердце»,
А мне не грустно, а смешно.
Твои метафоры искусны,
Размеры, рифмы — им под стать.
Но ты назвать стремишься чувство,
Назвать! А надобно — рождать…
Главную ошибку многих своих сотоварищей по поэтическому цеху я понял довольно рано. И свое понимание отразил в этом маленьком экспромте середины 80-х годов.
С тех пор я только укрепился в этой мысли. И даже стал сомневаться, может ли настоящий поэт назвать «единоверцем» того человека, который не знает — или не хочет знать — основ поэтического творчества. Ведь эти основы состоят совсем не в умении строить метафоры, выдерживать рифму, соблюдать размер…
Какой же он для меня единоверец — этот странный человек, употребляющий для передачи своей грусти словосочетание «грусть терзает сердце»? Да это антагонист мой, супротивник, враг!
НЕ ВАШ
Когда беру бумажный лист
И заостренный карандаш,
Мразь по прозванью «журналист»
Мне говорит: «Ты тоже наш!»
Я говорю, что я поэт,
Что мало общего у нас…
А мразь в ответ хохочет: «Нет,
Ведь ты нам сердце не потряс!..»
Молчу… и думаю в ответ
Под шелест купленных страниц:
А может, просто сердца нет?
Одна гордыня без границ,
Да взгляд, с каким последний тать
Поостерегся бы пройти,
Да зуд чесоточный — писать
Про всё, что встретишь на пути,
Да жизнь, что намертво срослась
С летящим по ветру враньем…
А впрочем, что мне эта мразь?
Мне нужно думать о своем.
Мне нужно жить своей судьбой
И знать, что я душою чист,
Когда кладу перед собой
Бумажный лист.
Разница между поэтом, берущим в руку стило для того, чтобы открыть людям свое сердце, и бумагомаракой, зарабатывающим этим же стилом себе на хлеб с маслом, очень велика — и я однажды счел необходимым жестко подчеркнуть это отличие. Так родилось стихотворение «Не ваш».
Правда, мне и самому некоторое время пришлось зарабатывать на жизнь газетной поденщиной. Но, к счастью, я довольно рано ушел из репортеров в редакторы, а потом освоил еще и издательское дело — и в итоге сам уже практически не писал «статей к сроку». Провинциальные щелкоперы еще долго продолжали числить меня «своим», но на самом-то деле я уже был для них чужаком…
ЗАЙЧИК
Вянет лист, шуршит журнальчик,
Дело к холодам.
Бодро скачет мальчик-зайчик
По чужим следам.
Делит всех на худших-лучших
В свежих новостях…
Что ты знаешь, попрыгунчик,
О людских страстях?
Эти страсти есть ли, нет ли, —
С писком не спеши.
Ты сперва распутай петли
Собственной души.
Побелей до мыслей лютых
О своем житье,
А потом суди о людях
И другом зверье.
Раскрой газету, включи телевизор, войди в свой аккаунт в социальных сетях — и тут же перед тобой нарисуется бодрая заячья мордочка. То это обозреватель, то критик, то режиссер… но всегда и везде он делает одно и то же — учит тебя уму-разуму. На современном российском городском арго — «лечит».
Сыплет фамилиями своих дружбанов, рассказывает о том, как славно он оттягивался намедни в главном заячьем городе Париже. Возводит глазки горе, упоминая о кумире всех косых — Бродском. А потом начинает направо и налево раздавать оценки: у этого — медвежьи ухватки, та слишком рыжа и хитра, тот сер и свиреп…
Напрасно ты ждешь от него хоть какой-то правды о полевых и лесных делах. Не для этого он перед тобой нарисовался. Ему и его сородичам нужно совсем другое: чтобы у тебя не сформировалось свое собственное мнение о том, что происходит вокруг. Чтобы ты, не дай Бог, не начал принимать в расчет обычное человеческое разумение.
А если у тебя уже есть свое мнение, есть круг людей, оценкам которых ты доверяешь, — тогда ты для него сразу становишься больным на всю голову. Тебя уже не вылечить. И ты в его заячьем умишке и на его заячьем языке переходишь в разряд «ватников».
Что ж, может быть, это не так уж и обидно, как может показаться на первый взгляд. Русский ватник — вещь хорошая. Скольких людей спасла она от лютых морозов!
Кстати сказать, если с этой точки зрения присмотреться к попрыгунчику, то и от него, пожалуй, может быть какая-никакая польза. Из него и его ушастых дружбанов получится неплохой заячий тулупчик. Только сначала надо будет ободрать их как следует, а потом мочить, пока не размягчатся носы и лапы…
ПО ДОРОГЕ НА РАБОТУ
Покуда розовеют на глазах
Макушки тополей и стрелы кранов,
Катай слова в прокуренных усах,
Скорби о ненаписанных романах,
О непрочтенных книгах… Вспоминай
Былых друзей и спившихся кумиров,
Смотри на хороводы птичьих стай,
На головы молчащих пассажиров,
И наблюдай, как теплая заря
Засвечивает край твоей печали…
— Конечная! —
По правде говоря,
Ты всё сказал, пока они молчали.
Твои кумиры спились или скурвились, друзей разнесло по свету, задуманные тобой романы не написаны, а добрая половина книг в твоей домашней библиотеке так и осталась непрочитанной. И все-таки горевать тебе не о чем, ты осуществился на планете Земля — потому, что ты поэт. Прямо вот тут, на драном сиденье утреннего автобуса, ты создал строчки, запечатлевшие это мгновение земной жизни, уловившие и остановившие его. Теперь оно всегда будет жить в русской, — а значит, и в мировой, — поэзии.
И ведь как просто это вышло!.. ты не готовился к этому предварительно, не прочитал гору литературы о нежной утренней заре и ежедневных поездках сочинителей за куском насущного хлеба, не выдумывал заранее никаких метафор, не рисовал раскадровок, не намечал ни задач своего проекта, ни его вех… ты просто втиснулся в людской водоворот на своей остановке, углядел свободное место, сел — и, закрыв глаза, погрузился в вечные свои раздумья обо всем на свете. А через несколько минут глянул в окно и поразился тому, что всё вокруг еще тускло-серое, в том числе и небеса, но макушки далеких тополей уже нежно-розовые. Да и стрелы башенных кранов — тоже…Господи, значит, такое бывает каждый день? Но как же ты не замечал этого раньше? И мгновенно откуда-то пришла к тебе первая строчка — длинная, отлитая чуть ли не в гекзаметре:
Покуда розовеют на глазах макушки тополей и стрелы кранов…
Поначалу ты даже решил не ломать ее пополам. И даже что-то такое стало уже мерещиться рядом, наподобие второй строки:
Смотри в окно, на птиц и на людей, печально улыбайся на прощанье…
Но тут же ты понял, что получается как-то слишком уж печально… с чего бы вдруг? Ведь настроение у тебя сегодня совсем не траурное, да еще и эти розовые верхушки, предвестники близкого солнечного восхода, уже пролезли в твое будущее стихотворение… оно уже внутренне озарено ими! А что, если все-таки сломать строку пополам?
Покуда розовеют на глазах
Макушки тополей и стрелы кранов…
Что ж, неплохо. Теперь в дело идет рифма:
Ищи тра-та-та в серых небесах…
Но что это за тра-та-та такая? Ищи кого-то в серых небесах? Ищи усмешку в серых небесах? Гм, если твой герой все-таки чем-то с утра опечален, то он может, конечно, искать в серых небесах и усмешку — свою собственную, конечно. Ту самую, которую он тут же спрячет в своих усах, пожелтевших от слишком частого употребления дешевого табака… Стоп, стоп!.. вот же оно, слово — усы! В усах!
Ищи тра-та в прокуренных усах…
Опять эта тра-та… Да и что можно искать в усах? Уж лучше тогда катать… Ведь если посмотреть на героя пристальнее, то можно заметить, что у него беззвучно шевелятся губы, а значит, и усы — он ищет нужное слово, он перекладывает слова с место на место, перекатывает слова, катает их…
Господи, вот оно уже и пошло, поехало…
Покуда розовеют на глазах
Макушки тополей и стрелы кранов,
Катай слова в прокуренных усах…
Вот так оно всё обычно и начинается у тебя, и продолжается, и катится, и лепится, и рождается одно из другого, — и отсекается, конечно, если оказывается чужеродным. А в итоге — покуда твои собратья по утреннему автобусу молчали, ты создал маленький шедевр.
Ну, пусть не шедевр. Но все-таки это вышло хорошо. Ты ухватил что-то незримое и неслышимое, доселе никем не замеченное, не ухваченное, не воплощенное в слово. Заметил, ухватил, воплотил…
Вот уже и конечная остановка. Пора выходить, пора перетаскивать душу на совсем другую волну. Хорошо хоть, что стихотворение фактически сочинилось уже, не нужно откладывать его доработку на потом — зайди-ка потом в это же самое состояние души, попробуй. Получилось, что ты уже всё сказал?
Ты всё сказал, пока они молчали…
Но вот это, может быть, уже и перебор. Они ведь тоже, эти молчащие головы, о чем-то думали всю дорогу. Может быть, пытались решить какую-нибудь сложнейшую теорему, придумать схему перенастройки станка, новую методику продаж…
«Но они ничего не сказали, — думаешь ты, утопая в людском водовороте. — Они молчали. А ты сказал, ты уже сказал. Тебе осталось только записать…»
Тебе осталось только записать,
Перенести на белую бумагу…
«Господи, — бормочешь ты, шагая по залитому утренним солнцем тротуару, — ну почему, почему именно сейчас я должен вновь начинать думать о куске насущного хлеба? Ведь настоящий мой хлеб — это то, чем я занимался эти полчаса! Неужели этот хлеб никому, кроме меня, не нужен?»
ГНОМЫ
Синий луг и зеленое небо
Гном подземный малюет опять…
— Некрасиво, неверно, нелепо!
— Я так вижу! —
Ну, что ж, исполать.
Исполать вам, подземные гномы,
Что желаете видеть свое.
Я не враг вам. Но в ваши хоромы
Не ведите — мне там не житье.
Не селите в замшелую нору,
Не могу я там жить, не хочу.
Сердце молится только простору
И бессмертного солнца лучу!
Не хитрите, подземные гномы,
И не числите нас во врагах.
Всех врагов схоронили давно мы
В синем небе, в зеленых лугах.
Мировая культура приемлет полярные взгляды на одни и те же явления нашего мира. И все-таки история земных цивилизаций, век за веком, отсеивает зерна от плевел — и разрекламированные картины, изображающие синий луг и зеленое небо, уродливые «авангардные» стихи и романы и пошлые театральные постановки опускаются на дно, становясь сначала песком времени, а потом его мутью. И на просторе человеческой культуры вновь расцветают белоснежные лилии подлинного искусства.
Я никогда не поверю в то, что астронавт, летящий в 48-м веке по орбите Сатурна, в минуту отдыха будет погружаться душой в оргии де Сада, в примитивный мир Малевича и Кандинского, в местечковые поделки какого-нибудь Утесова. Нет, он захочет погрузиться во что-то равновеликое тому, что видит в иллюминаторе — в мир Микеланджело, Пушкина, Баха…
Так и вижу, как поднимаются на дыбы неистовые ревнители толерантности. А, кричат они, ты готов, подобно Гитлеру, объявить всё, что тебе не нравится, «дегенеративным искусством», отправить его творцов в Майданек?..
Успокойтесь, господа. Гитлер — это Гитлер, а я — это я. Опять же, Гитлер был убежден еще и в том, что дважды два — будет четыре. А вы будете утверждать, что дважды два — пять?
ШЕПОТ РОЗЫ
Стихи или прозу
Писал я, дурак молодой?
Прелестную розу
Поставил я в банку с водой.
И сел за тетрадку…
А роза склонилась слегка —
И светлую прядку
Поправила мне у виска.
Стихи или проза
Успешно ложились в тетрадь.
Повадилась роза
Мне на ухо что-то шептать.
Но, в шуме столетья
Тот шепот расслышав едва,
Не смог одолеть я
Привычки транжирить слова.
Лета свечерелись.
Поднялся я из-за стола.
— Ты где, моя прелесть?
А роза уже отцвела.
Сухое подобье
Цветка с помертвевшим листом,
Смотря исподлобья,
Стояло в сосуде пустом.
В неясном волненье,
Среди опадающих дней,
Я встал на колени
Пред юностью мертвой своей.
Занозы столетья
В ладонь мою больно впились.
— Ответь мне, ответь мне,
О чем ты шептала всю жизнь?
Но только усталость
Смотрела с цветка моего.
Уже осыпалось
Сухое подобье его.
В сосуде столетья
Качнулись мои времена.
О Боже, ответь мне,
О чем же шептала она?
Ты пишешь и пишешь, а роза твоей жизни увядает… И вот она засыхает окончательно. Глядя на бумажное подобье своей неповторимой судьбы, на все эти опубликованные тобой стихи, прозу, статьи, эссе etc, ты задаешь себе сакраментальный вопрос: а на кой ляд тебе всё это было нужно? Что это тебе дало?
Деньги? Сущие копейки!
Известность? Да пропади она пропадом!.. ведь ты теперь шагу не можешь ступить без того, чтобы на тебя не показывали пальцем, не подглядывали за тобой во все замочные скважины!
Чувство самоуважения? А за что тебя уважать, брат, — за то, что ты всю жизнь самозабвенно водил пером по бумаге, вместо того, чтобы драться на дуэлях, путешествовать и менять женщин, как перчатки?
Но тут же из тумана истории выходит твой собрат по перу, грузный мужчина с пышными усами, — и, схватив тебя за ворот, мрачно рычит:
— Я точно высчитал, сколько мы утрачиваем за одну ночь любви. Слушай меня внимательно, юноша, — полтома. И нет на свете женщины, которой стоило бы отдавать ежегодно хотя бы два тома!
Отшатнувшись, ты попадаешь в объятья другого собрата, высокого господина в пенсне, который, покашливая, замечает:
— Кто испытал наслаждение творчества, для того уже все другие наслаждения не существуют…
А затем рядом с тобой материализуются третий, четвертый… и вот ты уже окружен сонмом известнейших людей, ставящих творчество выше жизни. Кое-как высвободившись из их объятий, ты бормочешь нечто вроде того, что всегда хотел не только творить, но и жить… И в этот момент на засыхающую розу твоей судьбы падает первый нежный луч розовой зари, возвращая тебя к письменному столу.
— Я же не только творил, я еще и жил, — бормочешь ты, глядя на сухое подобье роскошного цветка. — Землю попашем, попишем стихи… как-то так…