Иван МАРКОВСКИЙ. Охотник. Рассказ

Он вёл свой снегоход «Буран» по совершенно гладкому льду. В ночи, в свете фары казалось, что это не лед, а полая вода. Временами ощущение полости, полыньи было настолько ярким, что он невольно зажмуривал глаза и сцеплял зубы, как бы чувствуя уже свое погружение в ледяную воду. Но его проносило, опять проносило... И по глади, по которой без задержки неслись в свете фары навстречу ему снежинки, он мог надеяться, что снежники скользят по льду.

Это был первый, самый свежий, самый молодой лёд, дней трех-четырех от роду. Он не был в изломанных льдинах и торосах, нагроможденных друг на друга, как часто бывает: в нынешнем году эту сторону Обского моря сковало в совершенно тихую ночь, таких ночей было две или три. И следом поднявшийся ветер уже не мог поломать льда, наворочать торосов. И снежинки, как тысячи маленьких конькобежцев, неслись теперь по гладкому льду без задержки. Лёд продувался во все стороны, чистый, как зеркало. Чище, чем на любом стадионе, огромный, во все стороны распростертый каток, с ярким зрительным ощущеньем, эффектом, что льда нет, а зияют сплошные полости воды, полости...

Он рисковал. О, как он рисковал. Он знал это с самого начала, когда пробил лёд недалеко от берега пешнёй и определил его толщину — сантиметров восемь. Хорошо знал, что в той стороне, куда он собирается, море становится шире и такой толщины льда может не быть. Взгляд его, днем напряженно смотрящий в ту сторону, проглядывал, может быть, километров шесть-десять, видя, что море встало. Но до нужного ему места, после десяти километров, было еще километров сорок, о которых он не имел никакого понятия, кроме надежды, что море за эти три морозные ночи стало и там... Ничего, кроме этой слабой надежды. Но чем чаще, чем напряженнее он смотрел в ту сторону, в сторону своей «слабой надежды», тем желание его становилось сильнее, оттесняя куда-то на задний план всякое здравомыслие. И борьба между желанием и опасностью закончилась в его душе тем, что он залил в снегоход полный бак бензина, положил про запас в багажник еще канистру на десять литров и, вопреки уже всякому здравому смыслу, вывел снегоход на лёд в самом конце светового дня, направляя его в сторону уже появившейся в небе полярной звезды. Он знал, что теперь эта звезда будет сопровождать его, как бы маня, до самого конца пути. Он знал этот маршрут. Много раз видел над собой эту карту звездного неба. Но никогда еще в своей жизни он не рисковал так явно. Никогда еще с таким вызовом не ставил на эту «карту» свою жизнь.

Но если с берега днём, когда он смотрел вдаль, ему виделось, что лёд лежит всюду, то в ночи на совершенно чистом, голом льду было ощущение, что «Буран» идет в полынью. Фара своим светом то и дело выхватывала абсолютно темную гладь… И душа, и тело его словно погружались в ледяную воду: дух захватывало, сердце замирало… Ощущенье полой воды на гладком льду, в ночи, в свете фары было настолько ярким, а кругом такая темень, на любом метре его пути таившая смертельную опасность, что, помимо воли, сердце его билось взволнованно; так взволнованно и напряженно, что в какую-то минуту ему показалось, что двигатель снегохода начинает давать сбои… Он не выдержал и остановился, глуша двигатель, давая остыть и снегоходу, и себе.

В наступившей сразу тишине и в окружившей его полной темени поднял голову к Небу. Он не молился, не просил... Он не знал наизусть ни одной молитвы. Но когда бы он ни смотрел на звездное небо, ему всегда казалось, что Небо видит его. В этом безмолвном состоянии, в этом обоюдном взгляде с Небом и состояла всегда вся его молитва.

 

Он посмотрел на Небо. Небо смотрело на него. В Небе всё было незыблемо и спокойно. Спокойнее стало и в его сердце. «Всё в порядке», — сказал он и дернул ручку пускателя — мотор мерно заработал, свет зажегшейся фары прорезал тьму, высвечивая под ним темную гладь льда, как Бездну… И он вновь направил свой снегоход в эту бездну...

Он не выдержал ощущения ледяной бездны еще раз, где-то уже в конце пути. Ощущение бездны, полой воды, усиленное часовым напряжением, было настолько ярким, настолько очевидным, оттененным остальным льдом, что в нём не было уже никакого сомнения: «Всё!..» И, не выдержав больше этого ощущения, этого добровольного погружения в ледяную воду… он сжал ручки тормоза и закрыл глаза... Снегоход повело юзом, потащило, закружило. «Буран» шел кругами над бездной... беспорядочно выхватывая светом фары куски этой бездны. Седок удержался за рулем, снегоход остановил свое беспорядочное кружение и замер на льду, мотор мерно работал.

— Трус!.. Ха-ха-ха!.. какой трус... Трус! Трус! Трус!.. — кричал он, хохоча на всю Бездну. — Трус!.. — и, сжав руль, резко дал газ, словно собирался поставить снегоход на дыбы. «Буран» затрясся, буксуя гусеницей, и сорвался, чуть не сбросив на лед седока.

Тормозить было рискованно, стоять, останавливаться на тонком льду — рискованно. Но трогаться так было рискованно вдвойне. Но он этого не заметил. «Трус!» — давил сквозь сжатые зубы с тем же чувством, надавливая на ручку газа. Сбив пыл, он сбросил газ.

Он находился где-то уже у места, по спидометру можно было проехать ещё с километр. Но почти физическое ощущение, что он «проехал», заставило его повернуть и направить «Буран» к берегу. Берег обозначился торосами и снегом. Въехав рулевой лыжей на торос, «Буран» словно вставал на дыбы, луч фары пошёл вверх, выхватывая из темноты стволы прибрежных деревьев. А между деревьями и торосами ещё что-то знакомое — флагшток знакомого ему пирсика.

Знакомого и зимой и летом. Сердце его ликующе, радостно забилось, словно на этом обледенелом, занесенном снегом пирсике его встречали с фанфарами и на флагштоке в его честь был поднят флаг. Но ни на флагштоке, ни на пирсике — нигде ничего и никого не было. И все это пустое, продуваемое со всех сторон место не выражало собой ничего радостного, ничего жилого и живого. Но человек, сидевший на снегоходе, в том же радостном состоянии подвел снегоход к самому берегу. Нырнул в какой-то прогал между деревьями и повел «Буран» по снегу и бездорожью, казалось, прямо на деревья. Но деревья словно расступались — и смыкались за ним, заманивая ночного путника всё глубже и глубже в лес...

Углубившись в лес метров на триста от берега, он остановил «Буран» и заглушил двигатель. Вслушивался, всматриваясь куда-то вперёд. И где-то впереди отчетливо послышался лай, а между деревьями мелькнул огонёк и пропал. Путник поводил вправо, влево головой — и огонёк снова мелькнул между деревьев.

Всё, приехали, — сказал он своему снегоходу, — жди меня тут. — И, оставив «Буран», он пошел в ту сторону, откуда был лай и мелькал огонёк.

Скоро за деревьями показались довольно большие по очертаньям строения с присутствием в них электрического света. «Осколок города» — так он называл это поселение с десятком трехэтажных домов и с асфальтированными дорожками между ними. Осколок города встретил прибывшего разбитыми дверями подъездов, одна из которых и поглотила своим темным зевом путника. Дальше на лестничной площадке был свет. Но вошедший словно и не хотел света. Он быстро прошёл по лестнице вверх и, остановившись перед одной из дверей, негромко, как-то даже таинственно постучал.

Кто там?.. — послышался из-за двери приглушенный женский голос.

Это я... — ответил негромко приезжий, называя следом за «я» женское имя. Дверь тут же открылась — он быстро вошёл. И дверь столь же быстро закрылась.

Ты?.. Откуда?..— воскликнула полушепотом женщина, не скрывая удивления и хлынувшей из глаз радости.

Из пучины... Из морской пучины, как Одиссей... Пенелопа моя... — сказал он, с трудом раскрывая рот, вокруг которого его борода и усы превратились в одну заиндевелую ледяную корку. — Как торосы... — смеялся он, отдирая с усов ледышки.

Ты морем, что ли?.. Пешком?..

На «Буране».

— С ума сошёл. Передали по радио — вчера двое пеших под лёд ушли, а ты на «Буране...» Совсем ты, что ли?..

Позади... все позади, — сказал, отмахиваясь куда-то назад рукой, принимая в свои руки ту, что стояла перед ним.

Какой ты холодный… Ой!..

И голодный, голодный!..

Не мог подождать, когда лед окрепнет.

Не мог.

Правда, что ли?

Правда-правда!

Какая женщина может долго сердиться, если рисковали из-за неё… Таких женщин на земле нет.

Тебя кто-нибудь видел?

Нет, кажется, нет...

Ну и хорошо, а то будут болтать что попало. Холодный!..

Голодный.

— Пойдем на кухню. Тише... разбудишь парня...

 

Рано утром он уезжал обратно. Она провожала его у той же двери, у которой встречала.

Подожди... — она словно что-то хотела сказать. Но лишь перебирала, поправляла на его груди шарф, тянула за борт стеганки. — С тобой ничего не случится?..

— Ничего.

А вдруг... лёд тонкий...

Уж коли ночью прошёл, днём — как на крыльях.

Когда теперь будешь?..

Как только, так сразу.

Тебе весело.

А тебе?

Не совсем… Ну, ладно, иди... Подожди... Ты правда меня любишь?

Я не могу отвечать, когда меня об этом спрашивают.

— А почему сам никогда не говоришь?

— Скоро я скажу тебе об этом много-много раз, целую гору!..

— Я буду ждать...

 

«Буран» стоял на том же месте, где он его оставил. Он завел его и вывел в море. Только миновав при свете дня по дороге обратно две открытые полыньи, над которыми в морозном воздухе клубился пар… и когда вывел «Буран» со льда на берег, уже видя в деревьях свою избушку, по-настоящему осознал, как он рисковал... О, как он рисковал. А стоило ли?..

Он задал себе этот вопрос. Но вместо мысленного процесса — «за» и «против», вместо логического ответа, вдруг как бы увидел, ощутил перед собой ту, от которой он недавно уехал. Она заполняла его воображение и чувство, такая, какую он её только что оставил: грустная, теплая и нежная. И это видение, ощущение — грустного, теплого и нежного — распирало его грудь радостью. В этом распирающем грудь состоянии радости, ощущении нежности и тепла он заглушил «Буран» и дружески хлопнул его рукою по рулю.

Вообще-то он не любил подобной техники, не чувствовал к ней душевного расположения за то, что никогда не мог на нее до конца положиться, предсказать ее поведение.

Подобная техника не была для него продолжением его рук и ног, и он не мог чувствовать ее и управлять ею, как, например, лыжами. Техника выходила из повиновения и ломалась всегда в самый неподходящий момент. И он чаще называл ее «волчья сыть — железа кусок!» Но в этот раз он дружественно провел по ярко-оранжевому пластику рукой и сказал: «Молодец!..» Прошёл к грубо срубленному, приземистому домику, этакой «избушке на курьих ножках», и потрепал по загривку вылезшую из конуры и повизгивающую навстречу ему лайку. Собака потёрлась о его ногу и отошла к своей будке.

Охотник вошёл в домик и сразу же присел у остывшей печи, сложенной незатейливо, под «галанку», с одним дымоходным изгибом. В печи еще были угли, тут же лежали сухие дрова. Он пошурудил в печи тонким поленом, выкатывая из золы еще красные угли и, собрав их в кучку, положил сверху дрова, прикрыл дверцу. Под плитой тут же загудело. Он прикрыл вьюшку, уменьшая тягу в печи, поставил на плиту чайник и лёг на топчан, заложив руки под голову.

Он любил возвращаться в этот лесной угол, в свой охотничий домик, «балок», куда бы ни уходил: в ближнее село или в большой Город. И как бы ни было в большом Городе светлее, веселее и ярче, но только вернувшись сюда и оказавшись в одиночестве, он чувствовал себя на своём месте, чувствовал себя в себе, чувствовал окружающую его природу, звезды, Небо… чувствовал в полном объеме своей души. А Город — величие уличных фонарей, за которыми никогда не видно звезд, не видать Неба... Это была его философия. Он не считал ее ни правильной, ни неправильной. Так чувствовал, и всё.

Чайник вовсю кипел… Лежавший на топчане встал, взял с грубой деревянной полочки, прибитой к стене рядом с печью, железную банку и сыпнул из нее в закопченную кружку заварку черного чая; залил кипятком и поставил кружку с краю плиты подпариться. Снял со стены веточку пахучей душницы и добавил в кружку...

«Душа в заветной лире...» Свою душу он чувствовал сейчас в кружке с чаем. Чай он любил пить не торопясь, душевно... Для него это был своего рода ритуал, культ.

Покончив с чаепитием, сложил по мешочкам из целлофана сушки, конфеты, положил все в ведро, закрыл крышкой — от мышки-ворушки. Затем наклонился под топчан и достал оттуда ружье и подсумок с патронами. Ружье, в отличие от снегохода и другой техники, было именно продолжением его руки, его мозгового расчета. Эта штука с магазином на пять патронов беспрекословно слушалась его и не давала промаха, если он не давал маху сам.

Затянув на поясе подсумок с запасными магазинами, охотник взял ружье и вышел на улицу. Собака, сидевшая на цепи, радостно заскулила и запрыгала рядом. Но он не собирался идти на белку и только потрепал собаку по загривку. Взял из висевшего на стене мешка крупную мясистую кость и бросил ей.

Лыжи его стояли тут же, под дровяным навесом. Он положил их на снег и сунул ноги в унтах в дуги ременных креплений. Чтобы нога не выскальзывала обратно, притянул унты к ременным дугам резинками от экспандера. Собака обиженно заскулила ему вслед…

Заниматься своим суровым делом ему сегодня не очень хотелось. Это он чувствовал, но лежать весь день на топчане в темной избушке тоже не мог. В домике — после таких вот его отъездов и приездов — было особенно одиноко и тускло... Он знал — это пройдёт. Так было всегда, когда он возвращался из другого мира — от «Неё» или из «величия уличных фонарей» — сначала одиноко и тускло, потом проходило. Пройдёт...

В легкий морозец падал мягкий, пушистый снег. Лыжи скользили хорошо. Холодок и движения бодрили. Охотник все дальше углублялся в лес. Картина лесной зимней природы оттесняла в сторону грусть и, может, даже легкую зависть к людям, живущим где-то при ярком электрическом свете, в квартирах, обставленных мягкой мебелью, сидящим перед компьютерами и телевизорами... А в телевизорах мелькали еще более счастливые, те, что у всех на виду, в свете юпитеров, славы и богатства... И его тусклое оконце на том фоне славы и юпитеров, когда зимние дни были особенно короткими, иногда казалось ему особенно «тусклым...» Но стоило ему только выйти из своего домика и погрузиться в картину окружающей его природы, как все тусклое проходило. Пройдёт и сейчас...

Обходя колок густо растущего молодого сосняка, охотник увидел следы. Судя по ним, по свежеобкусанным макушкам молодых сосёнок, здесь только что были лоси. Охотник снял с плеча ружье и сменил магазин с дробью на магазин с пулями. Передёрнул затвор, засылая патрон в ствол... и дальше пошёл предельно осторожно, сначала заглядывал вперед, вытягиваясь из-за сосенок, потом делал несколько шагов вперед. Сделав очередных три-четыре шага, охотник замер, подаваясь телом назад: лоси были почти рядом. Они стояли чуть в стороне от соснового колка, на открывшейся небольшой полянке, метрах в пятидесяти от охотника, — самец и самка.

Охотник почувствовал, как вокруг его сердца сразу же сделалось тепло, тепло пошло по всему телу — в руки, в лицо... Тепло переходило в жар, горячность охотничьего азарта, готового, если ему позволить, перейти в торопливость, в суетливость движений и даже дрожь рук...

Он умел овладеть этим состоянием. Не торопился тут же вскидывать ружье — ждал, восстанавливая в своём сердце и кровообращении спокойствие, в голове — ясность, в движениях — уверенность. И через несколько секунд он уже был уверен: теперь не промахнётся.

Да, в том, что сейчас он попадет в одного из этих красивых сильных животных, уверенность была уже полная. В одного. Другой зверь ещё имел шанс уйти — один из ста или два из тысячи. Но у первого зверя шансов не было. Охотник уже чувствовал это очень отчётливо. Это была его жизнь, его промысел. Он имел на отстрел этих животных официальное разрешение, сдавал их мясо, шкуры, ему за это платили. И он не чувствовал в себе никакого смущения ни со стороны страха, ни со стороны совести. Только знал: сейчас начинается его работа, сначала ружьём, потом ножом. Позднее он пригонит сюда «Буран» с санями и вывезет уже разделанную тушу (или две). Оставался нерешённым только маленький-маленький вопрос: в кого стрелять первым — в самца или самку?.. Хотя и этого вопроса в его деле не должно быть: он должен стрелять в того, от которого можно быстрее перевести ружьё на другого... Но он почему-то допустил в себе этот вопрос: кого первым?.. И, как охотник, уже медлил.

А звери стояли на открытой поляночке, как на ладони. Самка повернулась к самцу и принялась лизать ему шею, а самец стоял самодовольно и горделиво. Самка, перестав лизать самца, тревожно оглядывалась по сторонам. А самец стоял все так же самодовольно и гордо, глядя в одном направлении поверх головы своей подруги. «Всё, как и у нас... у людей...», — подумал охотник. Он, наверно, и сам не заметил, как ружье в его руке изменило свое положение, опустилось прикладом на лыжу, стволом вверх.

В самке он словно увидел ту, от которой он только что вернулся, а в самце — то же самодовольство и самоуверенность мужской природы...

Ход дальнейших его мыслей и ощущений прервал внезапно прозвучавший выстрел. Выстрел был неожиданным не только для стоявших на полянке животных, но и для самого охотника. Он как-то неестественно дернулся головой вверх, шапка, отделившись от головы, упала на землю, и череп, хлопнув, как перезрелый арбуз, вскрылся в сторону Неба своим последним вопросом и недоуменьем: «Кажется, я нажал на спуск... Это всё... всё...» — ясно подумал охотник. Глаза его хоть и смотрели ещё в сторону животных, но уже не видели их.

Животные, при звуке выстрела вздрогнув телами и присев в ногах, сначала шарахнулись в разные стороны, затем соединились и бежали рядом, выбрасывая вперед свои высокие, сильные ноги. А тело охотника, упавшее в снег, ещё сгибалось и разгибалось в коленях, словно прилегший отдохнуть искал себе позу поудобнее...

 

В сгущающейся темени зимнего вечера, нарушая стылую тишину шумом работающего мотора, среди заснеженного поля и березовых колков торопился автобус. Автобус этот выходил из районного городка, обегал несколько сел и вновь возвращался в город. Многие пассажиры, оказавшись знакомыми, здоровались, переговаривались, обмениваясь новостями.

В проходе между сиденьями стояла женщина, рядом с ней мальчик лет десяти — мать и сын. Они стояли лицом к лицу. Мальчик смотрел в большие круглые глаза своей матери, и они безмолвно отвечали ему любовью и нежностью... Мальчик разглядывал свою мать и, сравнивая с другими женщинами в автобусе, находил, что его мать красивая. Женщина была одета в черную длиннополую шубу, приподнятую в стыке плеча и рукава. И эти приподнятые плечи напоминали мальчику крылья ангела и очень шли к ее большим голубым глазам... Глядя вместе с мальчиком в лицо женщины, это лицо можно было представить в светских салонах пушкинской эпохи. Слава Богу! Богата ещё женской красотой русская природа.

Охотника в лесу нашли, говорят, сам себя застрелил, — сказал в автобусе кто-то кому-то.

Глаза мальчика с тревогой взглянули в лицо матери. Смятение мелькнуло в её глазах. Но смятение было недолгим. Она увидела Его, каким видела неделю назад, каким знала уже три года: «Нет, это не он, это кто-то другой... Он не мог убить себя сам». У неё была в этом полная уверенность. И мальчик, глядя на успокоившееся лицо матери, тоже стал успокаиваться...

Автобус бежал в окружающем его холоде, как мир в мире, теплый, уютный мир, параллельный темному морозному пространству, что мелькало за его окнами…

 

Смерть в лесу не привлекла к себе большого внимания. Нашла тело своего хозяина собака. Посаженная на цепь, устав ждать хозяина, она выкрутила голову из ошейника и побежала по следу… Найдя тело, уже запорошенное снегом, бегала целую неделю от домика до тела, от тела до домика, протоптав в снегу целую тропу. По этой тропе и привела затем охотегеря, заехавшего в избушку к охотнику. А егерь уже сообщил куда надо…

Об этой смерти не было объявлено по телевидению, не говорили по радио. Она прошла незаметно, как тысячи других незаметных смертей. Но кое-кто по этому поводу мнение свое высказал. Прокурор района, которому надлежало установить причину смерти и с этим дать делу соответствующий ход, подытожил случившееся так: «Сначала — уход от жизни, потом — уход из жизни». Женщина, последней видевшая Охотника живым, наоборот, никак не соглашалась, что погибший мог убить себя сам… «Нет… он любил… — она вздохнула и добавила, — жизнь». Опросили также и охотегеря, который знал Охотника, сам был охотник и поддерживал с погибшим дружеские отношения. Этот охотегерь сказал, что не надо было Охотнику, вернувшись от женщины, сразу браться за ружье и идти на охоту. На вопрос: «Почему? При чём здесь женщина?», — охотегерь ответил: «Говорят, и палка раз в году стреляет, не только ружьё. Ружьё — занятье суровое. А женщина в этом деле расслабляет…» Сколько людей, столько и мнений.

Project: 
Год выпуска: 
2020
Выпуск: 
84