Вацлав МИХАЛЬСКИЙ. Собор Войска Донского. Из воспоминаний студента
Светлой памяти тети Нины, тети Вали
и моей двоюродной сестры Жанны
Это были старые советские три рубля — такие зелененькие, похожие на доллар, хотя официально они стоили в те времена не один, а пять американских долларов, которые, кстати сказать, ни я, ни мои знакомые еще и в глаза не видели.
Я ездил домой, в Дагестан, по командировке спецкора одной из центральных газет — в нашем Литературном институте очень поощрялись подобные поездки, считалось, что так мы «изучаем жизнь», и это было похоже на правду. На обратном пути из Махачкалы в Москву я заехал на два дня погостить к моим тетушкам в поселок под Новочеркасском, в тот самый поселок электровозостроителей, что меньше чем за год до этого тайно прославился на весь Советский Союз и явно — на весь остальной мир.
Утром следующего дня по приезду я решил отправиться в город: мне хотелось посмотреть там кое-что такое, о чем я не распространялся…
Когда я уезжал из поселка настроение у тетушек было отличное: перед утром этого воскресного дня тетя Валя «достала» костей на суп — выстояла в очереди с трех утра до восьми и вернулась с победой. Поэтому я и проснулся от смеха тетушек на крохотной кухне и от запаха мясного бульона — тетя Нина вываривала кости, чтобы потом сварить на этом как бы мясном бульоне борщ. Тетушки громко хвалили кости — они были и свежие, и молодые, и даже с полосками мяса и жира по краям — славные были кости! Праздничные!
— Вернемся с города — будет борщ! — светло улыбаясь, сказала мне на дорожку тетя Валя и даже подмигнула лукаво своими еще васильковыми, еще не выцветшими на старости лет глазами, сначала левым, а потом правым — такая у нее была манера подмигивать. — Курточку накинь, москвич, — сунула она в просвет еще не успевшей захлопнуться за мной двери легкую курточку, которую я захватил с собой из дома в Махачкале, памятуя о том, что еду на север — в Москву.
На дворе стояла ранняя весна 1963 года. Весна по меркам юга России: февраль на исходе — теплый, солнечный, с набухающими почками на кустах и деревьях. Через четыре месяца мне должно было исполниться 25 лет. После школы, которую я случайно окончил, я уже поработал бетонщиком на заводе «Стройдеталь», отслужил в армии и теперь учился в знаменитом московском институте. Как я сейчас понимаю, разрыв между мной и тетей Валей был всего лишь четверть века, а между мной и тетей Ниной и того меньше. Но я сейчас так понимаю, а тогда тетушки казались мне старенькими, да и самого себя я не воспринимал слишком молодым: на горизонте уже маячило тридцатилетие — вершина, после которой все «едут с ярмарки» и под горку. Так я понимал тогда жизнь и возраст, именно так, а не иначе.
Выйдя из каменного двухэтажного дома моих тетушек, построенного после войны пленными немцами, я пошел к административному зданию электровозостроительного завода, от которого ходил трамвай в Новочеркасск. На мое счастье трамвай уже пришел из города, и вместе со мной в него вошло еще несколько человек. Все молча расселись, кто где. Я сел на длинную скамейку у залитого солнцем окошка. Коренастая невысокого роста кондукторша средних лет, то есть по моим тогдашним понятиям лет тридцати пяти, начала ходить от одного пассажира к другому и отрывать билеты, привязанные у нее небольшим мотком к черному ремню голубой сумки из кожзаменителя; из этой же сумки торчал и свернутый пополам журнал «Огонек» с кроссвордом. Наконец, она подошла ко мне, я протянул ей маленькие зелененькие три рубля.
— Большая деньга, не разойдемся, — сказала кондукторша, — ты до города?
— До города.
— Может, и наберу пятаков, а пока зайцем поезжай, — весело сказала кондукторша, и ее широкое плоское лицо прямо-таки осветила улыбка.
— Кроссворды разгадываете? — спросил я и указал глазами на торчащий из сумки журнал с почти разгаданным кроссвордом.
— Ага, хочу поумнеть, — засмеялась кондукторша, — говорят, никогда не поздно. — И ее маленькие серые глаза блеснули так лукаво, так молодо, что я понял, что передо мной и умная и добрая женщина. — Слышь, заяц, первая буква «к» — последняя «а» — слово из семи букв?
— Колонна.
— Не получается: «колона» из шести, а надо семь букв.
— А «колонна» пишется с двумя «н».
— Ишь, ты, грамотей, спасибочки, считай проезд оправдал, — засмеялась кондукторша, вписала карандашом в клеточки буквы и отошла от меня к передней двери.
Я закрыл глаза, мне было приятно сидеть с прикрытыми веками, сквозь которые я сладостно ощущал розовое тепло солнечных лучей. Трамвай погромыхивал на стыках и под монотонный лязг колес я думал как-то обо всем сразу: о хмурой Москве, где еще стояла зима, о повести Хемингуэя «Старик и море», которую я недавно прочел и, конечно, о моих тетушках.
Сквозь неплотно прикрытые веки нежно пригревало солнце, и я почти отчетливо различал в покачивающейся вместе с трамваем розовой дымке кубинского старика Сантьяго, что вторые сутки без сна и отдыха из последних сил боролся в открытом море с пятиметровой рыбой марлин, которую ему нужно было добуксировать на парусной лодке до далекого берега, до дома — добуксировать заглотнувшую наживку большую рыбу во что бы то ни стало и, наконец, прервать цепь своих неудач в этой жизни.
Подумал я мельком и о том, что сам седобородый Хемингуэй, чья большая черно-белая фотография из журнала «Огонек» (фотография в грубом свитере под горло) висела тогда по всей нашей читающей стране, по тысячам квартир и общежитий, что сам он в позапрошлом году застрелился и больше ничего не напишет.
Кондукторша трамвая неразборчиво объявила название следующей остановки, и мои отрывочные размышления как-то само собой перескочили от кубинского рыбака к моим тетушкам. За всю жизнь у них даже и случая не было поймать свою большую рыбу, свою удачу, а тем более довести ее до берега. Правда, у тети Вали, похоже, был один случай, но она им не воспользовалась. А в остальном мои тетушки ничего не ловили, а всю жизнь ловили их самих. В отрочестве их поймали на том, что при поступлении в ФЗУ (фабрично-заводское училище) они скрыли, что были из «расказаченных», были «лишенками» — то есть лишены прав гражданского состояния, в том числе и права на образование. В войну их поймали во время облавы немецкие солдаты, полапали с хохотом как хотели и отправили на рабские работы в Германию. После войны власти всегда были с ними настороже как с лицами, побывавшими за кордоном, всегда были готовы их подловить. А прошлым летом Бог миловал — не поймали. Не поймали, потому что именно накануне того июньского дня, все от того же электровозостроительного завода их отправили на месяц в командировку на Урал, к смежникам.
Мои тетушки и их младшая сестра, а моя мама были из семейств «расказаченных» — так что, будь они дома, поймали бы их в прошлый июнь наверняка. Это в центральной России крестьян раскулачивали, а на Дону, на Кубани, на Тереке, на Урале, на Уссури, на Сунгури, в других местах казаков «расказачивали».
Кондукторша выкрикнула название новой остановки, и я опять переключился на повесть «Старик и море». До центра города оставалось еще несколько километров. Колеса стучали, пассажиры молчали, солнце светило в окошко, у которого я сидел, нежило меня своим теплом, прогревало мое лицо и особенно прикрытые веки. Именно от того, что солнце просвечивало сквозь веки, я и видел всё в розовой дымке: старика Сантьяго, отбивающегося от небольших кровожадных акул; акул, беспощадно обгладывающих его добычу, его удачу, его пятиметровую рыбу мерлин, акул, оставивших от последней надежды Сантьяго только обглоданный скелет, прикрученный к борту лодки.
— Конечная! — выкрикнула кондукторша, и я открыл глаза. Трамвай плавно остановился.
Я подошел к кондукторше и опять протянул ей зелененькие три рубля.
— Не набрала — твое счастье, — засмеялась кондукторша.
Я смущенно замешкался в дверях.
— Проходи, проходи, всё нормально, — подбодрила меня кондукторша, — в другой раз посчитаемся.
На улице было свежо, и я порадовался, что тетя Валя дала мне мою курточку.
Если не считать обшарпанной громады Вознесенского собора Войска Донского невдалеке, смотреть здесь, в центре, было особенно нечего: административные здания с выцветшим плакатом «Народ и партия едины» на фронтоне, скверик с еще голыми черными деревьями. На эти-то деревья я как раз и приехал посмотреть: мне почему-то казалось, что я обязательно найду в них застрявшие пули. Да, пули, ведь первый предупредительный залп по колонне заводчан был сделан поверх голов и значит пришелся как раз по деревьям этого скверика. Тогда, 1 июня 1961 года деревья уже оделись зеленью — за ней-то, наверное, и не разглядели бойцы сидевших на ветках любопытных мальчишек. Их увидели только тогда, когда они начали падать с деревьев, — так гласила молва.
В стволах деревьев я не нашел пуль, хотя и воображал их себе очень отчетливо.
Мой трамвай отправился обратно в поселок, а новый еще не подъехал. Я еще немножко постоял в скверике, потоптался, оглядывая место, где все случилось, где подошедшая от поселка колонна заводчан после первого залпа мгновенно взорвалась от ярости и превратилась в обезумевшую толпу.
Это сейчас всезнайка Интернет сообщит вам и о количестве убитых в тот день, и о числе раненых, и о расстрелянных по суду «зачинщиках» бунта. Правда, о пропавших без вести и Интернет помалкивает, а, говорят, они были. Что было, а чего не было — кто теперь расскажет? Никто.
Как сообщит вам все тот же Интернет, поводом для марша колонны заводчан из поселка в центр города, к власть предержащим стало то, что накануне очень сильно — на двадцать пять процентов взлетели цены на мясо, масло, молоко и одномоментно с этим также на четверть упали на заводе зарплаты рабочих и служащих.
Чего хотели люди? Да как всегда — самой малой малости. Тут поневоле вспомнишь знаменитого цитатами из его сочинений вице-губернатора Твери с его письмом жителей города Глупова к местному начальству: «Хотя и дальше терпеть согласные, но опасаемся, что помрём…».
А что касается власть предержащих, то у них как всегда и для повышения цен на продукты, и для снижения зарплат были свои резоны. Людей не учли, но ведь не нарочно — просто от века не было такой привычки: с людьми считаться. И расстрел безоружных учинили не со зла, а с перепугу.
Я еще потоптался некоторое время в чистеньком скверике, а потом пошел к стоявшему невдалеке храму без крестов.
Величественный собор Войска Донского возвышался над местностью довольно мрачной обшарпанной громадой, и я почему-то сразу вообразил, как в свое время сдирали с его куполов золоченные листы меди. Сдирали очень осторожно и не кидали их вниз как попало, а бережно спускали на длинных веревках — как я сейчас знаю высота главного купола собора почти 75 метров.
Почему золоченные медные листы спускали на землю так аккуратно? А потому что тогда в России вовсю работали торгсины (магазины торговли с иностранцами) через которые легально утекало за кордон всё драгоценное. Значит, нашелся и на эти золоченные листы с куполов знаменитого казачьего храма свой покупатель, и командовавший снизу шепелявый комиссар в кожаной куртке имел насчет этих демонтированных листов четкие инструкции: кому, куда и за сколько.
Вознесенский собор не один год простоял с тех пор раскрытый навстречу дождю и снегу. Потом его кое-как накрыли дешевым железом, а в 1942 году в нем даже начались службы. В подвалах храма были склады, а наверху шли службы.
Я обошел собор вокруг — масштабы строения поражали. Это сейчас я знаю, что Вознесенский собор в Новочеркасске — третий по величине в России, в нем могут молиться одновременно пять тысяч человек; тогда я этого не знал, как, впрочем, и многого другого.
Площадь перед собором была вымощена серой брусчаткой, вымощена очень красиво, на века. Рассматривая голубовато-серую брусчатку, я не заметил, как вплотную ко мне подошла старушка.
— Сыночек, — тронув меня за рукав куртки тихо, но очень отчетливо сказала старушка, — сыночек, прости меня Христа ради!
Я понял, что она просит милостыню и полез в карман за своей трешкой.
«Ничего, что последняя — пройдусь пешком до поселка, не облезу», — решил я, нащупав в кармане трешку.
— Сыночек, прости Христа ради! — повторила старушка, широко перекрестившись и поклонилась мне в пояс.
Старушка в белом платочке была такая чистенькая, такая худенькая и ее почти прозрачные, едва голубые глаза смотрели на меня с таким сочувствием, что в последнюю долю секунды я инстинктивно затолкал свою трешку назад в карман и неумело толи поклонился, толи кивнул старушке в ответ.
Она отошла от меня в сторону собора, а я все стоял в недоумении и чувствовал, что чуть-чуть не совершил нечто постыдное. Почему я это почувствовал — не знаю, но, слава Богу, почувствовал.
Трамвай, на котором я отправился в обратный путь оказался другой, и кондукторша в нем была другая — юная, веселая, звонкоголосая.
— Обилечиваемся! Обилечиваемся! — радостно щебетала молоденькая кондукторша.
Как и в прошлый раз в трамвае было немноголюдно и все расселись по местам молча. Я подошел к кондукторше и протянул ей трешку.
— Вы до поселка? — взглянув на меня с любопытством спросила девушка.
— До поселка.
— Ну, тогда, может, еще успею набрать сдачи, — приветливо улыбнулась мне девушка. — Чего-то вы у меня никогда не ездили. Приезжий?
— А вы что всех помните? — с радостью поддержал я разговор, глядя в ее зеленые наполненные светом глаза.
— Сто процентов!
Наверное, она была бы не прочь еще поболтать со мной, но сидевшая на переднем сиденье бабушка в белом платочке протянула ей пятак.
Я пошел сел на свое место у окошка с солнечной стороны, а кондукторша, рассчитавшись с бабушкой, пошла по вагону «обилечивать» других пассажиров.
Как и утром, сидя на солнечной стороне, я смежил веки и опять попытался думать о кубинском старике Сантьяго, попытался вообразить его. На сей раз ничего у меня не получилось. Я увидел только лодку на песке и белый остов обглоданной акулами пятиметровой рыбы марлин, прикрученный к борту лодки. «В повести Хемингуэя текста совсем немного, — подумал я, — а вот подтекста хватило на весь читающий мир».
Потом я стал думать о бабушке, которая попросила у меня прощения неизвестно за что на площади у собора, о кондукторше средних лет с ее кроссвордом, в котором я угадал слово «колонна», и наконец, всласть, о кондукторше — юной. Зеленоглазой, веселой, любопытной и доброжелательной к приезжим в моем лице.
«Какая она симпатяга, — думал я о кондукторше, — наверное, после школы не поступила сразу в институт и теперь работает. Ездит туда-сюда по дороге, где не так уж давно шла колонна заводчан и некоторые шагали своими ногами по своей земле в свой последний путь. А небо, наверное, стояло в тот день такое же высокое, как сегодня, и птички пели, и все надеялись на лучшее». Тогда я уже чувствовал великое беспамятство жизни, но, конечно, не так безнадежно, как сегодня.
Наконец трамвай приехал на мою остановку. Я терпеливо подождал, пока все сойдут, а потом подошел к юной кондукторше и во второй раз протянул ей неразмененную трешку.
— Не набрала сдачи, — сказала девушка, отводя мою руку таким нежным прикосновением, что я смутился и, наверное, покраснел.
Точно покраснел, иначе в ее сияющих глазах не кувыркнулись бы такие чертики, что у меня аж дух захватило.
— Прости, — пробормотал я невнятно.
— Бог простит, и я прощаю! — засмеялась девушка и еще раз прикоснулась к моему запястью. — В другой раз сочтемся, — добавила она чуть дрогнувшим обнадеживающим голосом. Во всяком случае мне самонадеянно показалось, что она хотела меня обнадежить.
— Нюся! — высунулось из-за стеклянной двери полголовы седовласого водителя трамвая и его длинная рука в клетчатой рубашке. — Нюся, на два рубля, остальное у тебя найдется.
Так неожиданно разрешилась наша задача — ни я не успел ей ничего сказать, ни она мне ответить.
Зеленоглазая Нюся дала сдачу — два рубля рублями и горсть медяков. На этом и разошлись наши пути раз и навсегда.
По дороге к дому тетушек я зашел в продуктовый магазин, чтобы купить им чего-нибудь сладенького. Но ни сладенького, ни кисленького в магазине не было — только пустые полки отсвечивали оцинкованными листами. Правда, в самом дальнем углу за прилавком возвышались до потолка сотни банок крабов в собственном соку. Стоили те дальневосточные крабы копейки, но народ их не брал. Люди еще не знали, что крабы –деликатес, и не покупали их, брезговали. Не купил и я.
Дома меня ждала только тетя Нина. Она сразу же усадила меня за стол и налила тарелку борща.
— А где тетя Валя? — спросил я, с удовольствием съев вкусный борщ.
— К Жанночке поехала, в город.
— А кто такая Жанночка?
— Валина дочка.
— Она в городе живет?
— Не живет. Она там похоронена в оградке нашей мамы, а ее бабушки.
— Ничего себе! А я про нее ничего не слышал. Как это так?
— Привыкли жить молчком, — убирая мою тарелку и ложку, сказала красивая тетя Нина.
У нас все женщины в роду были красивые и мои бабушки, и мои тети, и моя мама.
— На второе жареная картошечка с луком, любишь? — спросила тетя Нина.
— Очень. Я в Москве, в общаге, считай, каждый день жарю картошку с луком на постном масле. Первые три курса пельмени покупал в картонных пачках, такие замороженные, слипшиеся пельмени. А теперь они мне так надоели, видеть не могу.
— Пельмени с мясом? — неуверенно спросила тетя Нина.
— А то с чем же? Конечно, с мясом.
— Балуют вас москвичей, — улыбнулась тетя Нина.
— Выходит, Жанночка — моя двоюродная сестра! — вдруг сообразил я. — Кузина? Ничего себе!
— Выходит, сестра.
— Ой, теть Нин, расскажи мне про нее!
— Рассказывать особенно нечего, у нее была слишком короткая жизнь — она и до года не дожила девять дней. — Тетя Нина повернулась к плитке, на которой стояла сковорода с картошкой.
— Теть Нин, не накладывай мне пока картошки, лучше садись, расскажи про Жанночку!
Тетя Нина послушно села за стол напротив меня.
— Я буду коротко, — сказала моя красивая тетя Нина, — остальное у Вали доспросишь, может, она расскажет, если захочет.
— Давай хоть коротко.
— Нас с Валей поймали немцы в облаве здесь, в Новочеркасске. Потом повезли в Германию. Сначала мы предназначались на какие-то рудники, но на тех рудниках случилась большая авария, какой-то взрыв. Взорвалось что-то на тех страшных рудниках, и нас быстренько распределили к бауэрам, к хозяевам земли в Баварию. Вобщем, сильно повезло. С рудников мы бы живыми не вышли. Валю отдали в одно хозяйство, меня за тридцать километров в другое. Работали тяжело, но нас почти не били и не морили голодом.
— Что значит почти?! — с возмущением переспросил я.
— А то и значит. Били немножко, так сказать, для орднунга — это по-ихнему порядок. Зубов не выбивали, ребер не ломали.
— Какое они имели право?! — с возмущением переспросил я. — Что за дурацкий орднунг?
— Тебе про Жанночку, или про орднунг? — строго взглянув на меня спросила тетя Нина.
— Про Жанночку.
— Когда мы вернулись из Германии Валя была уже на сносях, здесь и родила она Жанночку и назвала в честь отца.
— В честь чьего отца?
— В честь Жана. Отца девочки звали Жан.
— Нерусский, что ли?
— Француз.
— А как он попал в Германию?
— Как и мы — по этапу. Жан работал у того же бауэра, что и Валя. Как я понимаю, он был сильный и красивый мужчина, моложе Вали на два года. Он конюхом работал у бауэра, очень хорошо знал лошадей. Он звал ее замуж и когда их еще не освободили американцы, и потом, когда освободили и начали рассматривать кого куда, Жан признался, что он маркиз, но семья их обеднела очень давно, поэтому он не смог откупиться от немцев и его угнали в рабство. Звал замуж, но Валя очень хотела домой.
— Наверно, она его не сильно любила, — сказал я.
— Не знаю. Сильно, не сильно — это ты у нее спросишь. В общем, она не осталась с ним, а перешла по-моему примеру в советскую зону оккупации. — Тетя Нина помолчала, а потом добавила, — тогда она еще не знала, что беременна, срок был слишком маленький. Ну, тебе класть картошку?
— Не надо. Еще рассказывай.
— Рассказывать особенно нечего. Через несколько месяцев после войны мы с Валей оказались дома. Скоро она родила и назвала девочку Жанной. Потом Жанночка заболела, потом умерла… А сегодня большой церковный праздник — Прощенное воскресенье. Вот и поехала Валя, как всегда, просить у дочки прощения, могилку прибрать, уже и первые цветочки взошли: пролески, крокусы.
Мы долго молчали, а потом я сказал:
— И у меня возле вашего большого собора одна бабушка попросила прощения. Перекрестилась и говорит: «Прости меня, сынок, Христа ради!» Я думал, нищенка, полез в карман за трешкой, а в последнюю секунду вдруг почувствовал, что так нельзя, что этого делать нельзя.
— Правильно почувствовал, — сказала тетя Нина, — мы все в нашем роду не толстокожие, значит, и ты. В день Прощенного воскресенья всем православным полагается просить друг у друга прощения.
— Теперь буду знать. Красивый праздник.
— Так я картошечки положу, — предложила тетя Нина, — давай положу, а то остынет.
Я согласно кивнул, и она подала мне жаренной картошки с луком.
— Ты завтра уезжаешь в свою Москву?
— Сегодня, через полтора часа, — сказал я взглянув на свои наручные часы «Победа».
— А почему собор называется Войска Донского? Какое такое войско?
— Были казаки. Было войско Донское. Поезд стоит у нас в поселке всего две минуты, — сказала тетя Нина, — нельзя опаздывать.
— Не опоздаю. Значит, ты говоришь, все должны просить прощения друг у друга?
— Все.
— Тогда я первый прошу у тебя прощения!
— Бог простит, и я прощаю, — светло взглянув мне в лицо, сказала тетя Нина. — И я прошу у тебя прощения!
— Бог простит, и я прощаю! — с удовольствием ответил я тете Нине и подумал о зеленоглазой девчонке в трамвае, которая сказала мне эту важную фразу первой. — Хорошо ты, теть Нин, жаришь картошку, очень вкусно.
— Спасибо! — польщенно улыбнулась тетя Нина.
— Ты точно говоришь: все должны хоть раз в году просить прощения друг у друга?
— Все.
— Значит, мы все виноваты друг перед другом?
— Все.
— Ну, а в чем?
— Вот в этом! — тетя Нина яростно очертила в воздухе замкнутый круг. — Во всём этом!
Моя тетушка высказалась с такой энергией в голосе, что мне почудилось, будто стекла кухонного окошка прогнулись наружу. Такая у нее была манера без лишних слов отвечать на больные вопросы, без слов, но отвечать: так она понимала подтекст.
Я прочувствовал ее отчаянный жест всей душой и, пережевывая хорошо поджаренную на постном масле картошку с луком, всё думал и думал одну и ту же длинную мысль о всеобщей вине всех перед всеми.
Тетю Валю я так и не дождался от моей полуфранцузской кузины Жанночки.
На поезд не опоздал. А там быстренько залез на свою верхнюю полку и поехал к уже ставшей мне привычной московской жизни, где ждала меня койка в студенческом общежитии и воля вольная.
В молодости я был горазд спать по многу часов подряд — я и заснул под мерное покачивание вагона и стук колес. Мне снились кондукторши трамвая — сперва та, что постарше, а потом та, что помоложе, снились голые ветки деревьев в скверике, в которых я так ничего и не нашел, снилась старушка на площади у Вознесенского собора Войска Донского… Чистенькая, худенькая старушка в белом платочке.
— Сыночек, прости меня Христа ради! — сказала старушка.
— Бог простит, и я прощаю! — ответил ей уже набравшийся ума я и добавил: — И вы простите меня!
— Бог простит, и я прощаю, — тихо промолвила бабушка и ее почти прозрачные, едва голубые глаза при этом наполнились таким чистым светом, что даже сквозь сон я почувствовал и запомнил на всю жизнь, как коснулась моей души благодать.
2018–2021