Вацлав МИХАЛЬСКИЙ Лермонтова, 25. Берег моря
(рассказ)
Двухколейная железная дорога шла в их городе вдоль моря, можно сказать, почти по самому его краю. Переходя железнодорожное полотно недалеко от вокзала, Георгий приостановился у рубинового огня семафора на стрелке, залюбовался его ликующим цветом, как вдруг выскочили из-за домов и деревьев встречные поезда, и он застыл, словно приклеенный, на узкой полосе щебенки, между двумя колеями — между двумя жутко летящими друг мимо друга железными стенами. Один поезд был товарный, другой — пассажирский. В пассажирском все окна мелькали черные, только ударил по глазам свет из вагона-ресторана, где, верно, подсчитывали в этот час выручку или мыли посуду. Товарняк был сборный — порожние нефтяные цистерны, груженные песком открытые платформы, белые вагоны холодильников, от которых веяло чем-то мрачно-окончательным, безнадежным. Из-под гудящих колес били мощные вихревые потоки мазутного ветра, гремело и лязгало со всех сторон, больно рябило в глазах: казалось, вот-вот стукнет какой-нибудь железякой и — прощай молодость!
«Если поезда не остановятся, то с Катей все будет хорошо», — загадал Георгий. И они не остановились, просвистели в разные стороны, вдруг вернув ему, оглушенному, тишину и жизнь во всей прелести, со всеми красками южной ночи, с зеркальным блеском застывшего в безветрии моря. Он так обрадовался свободе! Вздохнул всей грудью — до боли — и побежал, подпрыгивая, как мальчишка, к морю по тропинке среди сухих кустов вереска, усыпанных белеющими в ночи улитками. Побежал к крытым толем кособоким домишкам самовольщиков, к ее ладному домику с веселой цинковой трубой.
А вот и Лермонтова, 25, берег моря.
«Все спят. Но почему? Они-то пусть, но почему спит Катя?» Георгий остановился перевести дыхание у мусорной кучи, которая насыпалась здесь навалом, в виде Большого Кавказского хребта, и показалась ему прекрасной! Он смотрел на ее хижину, не отрывая глаз, и думал, что надо бы подойти к ней со стороны моря, со стороны окошка и... постучаться... тихо-тихо. Едва он на это решился и сделал свой первый шаг, как дверь хижины отворилась и на порог вышла Катя с помойным ведром в руке. Увидев, что кто-то стоит у мусорки, она замешкалась, а потом решительно двинулась к незнакомцу, чуть перегибаясь в талии под тяжестью полного ведра. Она была все в том же бумазейном, плохо запахнутом на высокой груди халатике, в чувяках на босу ногу.
— Вы кого ищете? — спросила Катя миролюбиво своим певучим, нежным голосом, подходя к куче, выплескивая из ведра и все еще не узнавая Георгия.
— Вас...
— Меня? — переспросила она холодно. — Ошиблись адресом. — И тут вгляделась и узнала Георгия. — Господи! Долго будете жить!
— Почему?
— Так. Примета есть. — Катя машинально запахнула на груди халатик.
Полная золотая луна ровно горела в синем небе уже не над горой, а где-то над портом, у маяка, полосующего белым лучом светлое море. На крышах кособоких домишек серебрился толь, а цинковая труба на Катином домике была похожа на трубу перископа, вынырнувшую из житейского океана.
Катя хотела поблагодарить его за то, что устроил Сережу в детский сад, но почувствовала, что если она это скажет, то все испортит, все пойдет по-другому. Она видела, что он сильно пьян, но это не отвращало ее, а побуждало к жалости — ей так хотелось приласкать, приголубить его, будто маленького. Она обрадовалась, увидев, что штаны у Георгия в известке, щека в мазуте, и, как-то получилось само собой, взяла его за руку:
— Пойдемте, вам нужно вычистить брюки, куда в таком виде!
Он подчинился ей с восторгом, какого не испытывал уже много лет, не отпустил ее руки, держал крепко, как держат, наверное, руку еще незнакомого поводыря, и шел за ней незрячий до самой хижины. Едва перешагнули порог и Катя поставила ведро, чтобы притянуть дверь, Георгий обнял ее, ожидая со страхом, что будет... и она прижалась к нему покорно, нежно податливым под халатом, свободным от прочей одежды телом.
В каморке было полутемно, прикрученная пятилинейная керосиновая лампа бросала желтый кружок на покрытый цветастой клеенкой стол: у Кати еще не было электричества — не сразу Москва строилась. В деревянной кроватке спал Сережа, вытянув одну и прижав к подбородку другую ногу: бежал куда-то изо всех сил. Глянцевито поблескивало выходившее к морю оконце. Катя жадно задула лампу, и мир погрузился в мучительную, прекрасную тьму.
А ветерок ласково дул в окошко с крохотной форточкой, а полуоткрытая дверь, чуть поскрипывая, скребла по песку, а по насыпи все гремели поезда, а от мусорной кучи остро пахло ржавой селедкой...
— Господи, откуда ты взялся! Господи, за что мне такое счастье! — бормотала она, теряя от сладости волю, и эти ее слова удесятеряли его силы.
Еще никогда в жизни ему не было так хорошо, он и не знал, что это бывает так слиянно, так пронзительно и чисто. Ему было так хорошо, так сладостно-жутко, что хмель выветрился из головы, во всяком случае так ему показалось, когда он лежал притихший и потрясенный на жесткой старой кровати, где вместо сетки были подложены доски, другой у Кати не было — не сразу Москва строилась.
Он лежал не шелохнувшись, боясь дышать, боясь спугнуть свою нечаянную радость. Скоро он различил привыкшими к темноте глазами, что с потолка смотрят на него официальные лица, карикатурные рожи империалистов, столбцы политической хроники, подвалы и полуподвалы статей на внутренние темы, — словом, весь еще недавний мир в его газетной интерпретации. Когда он строил свой дачный домик, то поступил точно так же: сначала оклеил потолок газетами, а уж потом белой бумагой.
— Теперь ты меня бросишь? — тихо сказала Катя.
— Конечно, еще бы! — радостно ответил Георгий, и они засмеялись облегчающим душу смехом, как смеются совсем маленькие дети — неостановимо, весело.
— От меня сильно воняет водкой?
— Ничего, когда любишь — не воняет, — шепнула она в ответ и прижалась лицом к его плечу, и он почувствовал на своем плече ее горячие слезы.
— Ты меня любишь? — В его дрогнувшем голосе прозвучало недоверие.
— Давно. С того дня, как увидела, когда приходила страховать. — Она сказала это так буднично, так просто, что Георгий поверил, хотя и пробормотал по инерции:
— Не может быть.
— Может.
Он нежно поцеловал ее в шею, в душистые русые волосы, пахнущие молоком — не из пакета, а натуральным, цельным, живым молоком его детства.
— Тебя во сколько разбудить? — спросила она часа через два, чувствуя, как тяжелеет, наливается сном его рука у нее на груди.
— Не имеет значения, — пробормотал он и тут же добавил безо всякой внешней связи: — Ну, ты по-ни-ма-ешь...
Она понимала, она все понимала... Катя вспомнила его огромную, заставленную дорогими вещами квартиру, поразившую ее нежилым видом, прозрачную пленку на мягкой мебели, которую заметила краем глаза, проходя мимо гостиной, да и на том кресле в его кабинете, где она сидела, тоже ведь была пленка, сейчас она это припомнила точно — иначе бы постеснялась сесть в своей сырой от утреннего тумана кроличьей шубке. Она вспомнила даже то, как, вставая, отерла варежкой капли воды с этой мертвенной пленки, вспомнила золотистый узор обивки почти музейного кресла с гнутыми ножками — она таких и не видела прежде. Помнила до мельчайших подробностей все, что хоть как-то было связано с Георгием, и сейчас, рядом с ним, ей было приятно вспомнить, что, несмотря на дороговизну обстановки и чистоту, не было в его квартире уюта, не было тепла семейной жизни, не было — это она отметила сразу, не глазами, а скорее сердцем, зорким сердцем одинокой женщины, еще молодой, еще надеющейся на чудо, на свою долю в этом суматошном мире, где все идет наперекосяк и навыворот, где слишком часто «Господь Бог дает штаны тому, у кого уже нет зада». Она вычитала эту французскую пословицу еще в те давние времена, когда училась в интернате-десятилетке, в те незапамятные времена, когда все было по-другому — вся ее жизнь.
Георгий спал тихо, словно ребенок. Катя подумала, что надо бы вычистить его штаны; неслышно поднялась с постели, надела халатик, нащупала на привычном месте платяную щетку и вышла за порог хибарки.
Какая это, оказывается, прелесть — чистить при лунном свете выпачканные известкой, пропыленные насквозь брюки! Она вдыхала отлетающую пыль с удовольствием и думала обо всем сразу — о прошлом, о настоящем, о будущем...
Брезжил рассвет, на столе отсвечивало в смутном воздухе стекло погашенной керосиновой лампы. Катя стояла обнаженная у кроватки сына и ощупывала его постельку. Заметив, что Георгий открыл глаза, она быстро накинула на себя халатик, повернувшись спиной к кровати; от смущения не попадая в петли, застегнула его на все пуговицы.
Чувствуя, как жутко разит от него перегаром, стараясь говорить в сторону, Георгий спросил:
— Сколько сейчас?
— Половина пятого, вот ваши часы, на столе. — Катя пододвинула к нему по клеенке его наручные часы с широким металлическим браслетом.
Георгий отметил, что она сказала «ваши часы», а не «твои». «Хочет подчеркнуть, что я не имею перед ней никаких обязательств. Гордая», — подумал Георгий, радуясь Катиной мудрости. В какой-то степени эта мелочь и решила дальнейшую судьбу их отношений. Катя ясно дала понять, что не претендует на него, не навязывается в подруги, и это устраивало Георгия. Его привыкшая к несвободе душа боялась радостей вольного риска, неизвестности новых отношений.
Голова у Георгия была ясная, он чувствовал, что каким-то непостижимым образом кровь его очистилась от алкоголя, и, если бы не запах перегара, он бы и не вспомнил о вчерашней пьянке, — казалось, что это было с ним очень давно, сто лет назад. А может, и не с ним, а может, и не было вовсе...
Катя пододвинула к нему стул с его одеждой и вышла из хибарки. Он мигом надел брюки, рубашку — и то и другое вычищенное, выглаженное. «Ну, это уже перебор — ушел в неглаженом, пришел со стрелками», — усмехнулся Георгий, но и перебор был ему по душе, радовал.
— Уже? — спросила она, возвратившись в комнатку. — Ой, там такая прелесть — на небе луна, и солнце вот-вот взойдет, а море в молоке — за метр ничего не видно. А вода тепла-ая — я ногой попробовала, как будто не май, а уже июль!
Георгий подошел к ней вплотную, притиснул к себе, отвернув лицо, стараясь не дышать на нее, вдруг предложил:
— Может, скупнемся?
— Можно, — радостно согласилась Катя, — сначала я отплыву, а потом вы, хорошо?
— Давай.
Катя выскользнула за дверь, предварительно взглянув, хорошо ли спит Сережа. Он спал как следует, основательно, чуть-чуть посапывая, сохраняя на нежном личике постоянное выражение важной и одному ему понятной мысли.
Георгий разделся в хибарке, подвернул трусы, чтобы они были похожи на плавки, пристально оглядел свое мускулистое белое тело — нет ли каких отметин — и шагнул из хибарки. Туман стоял сплошной стеной, и только по легкому шуму набегавшего прибоя было понятно, в какой стороне море.
— Сюда, — тихо сказала Катя. Голос ее прозвучал явственно, отчетливо.
Георгий пошел на голос и скоро наткнулся на Катин халатик, лежавший у самой кромки прибоя, на выступе небольшой скалы. Он ступил в воду. На море стоял полный штиль. Дно было трудное, Георгию приходилось балансировать на осклизлых и местами острых камнях.
— Тут камни, — сказала из белой глубины невидимая ему Катя, — осторожнее.
— Я осторожно.
Еще чуть-чуть, и он вошел в воду по пояс, окунулся, присев; вода обняла его за плечи — мягко, ласково. Он поплыл медленным бесшумным брассом, по-лягушечьи разводя ноги.
— Живу второй год на море, а купаюсь первый раз, — где-то совсем рядом сказала Катя.
Георгий набрал в рот солоновато-горькой морской воды, неслышно прополоскал зубы и выплюнул воду, надеясь, что теперь от него не будет так сильно отдавать перегаром.
— Вы где? — тихо спросила Катя.
— Здесь, — ответил он еще тише, с удовлетворением отмечая, что она в третий раз назвала его на «вы». — Я здесь! — повторил он громко. — А ты? — И гулко шлепнул ладонью по воде.
— А я здесь! — шлепнула она совсем рядом, и они рассмеялись, столкнувшись под водой.
Георгию захотелось поцеловать Катю; он окунулся с головой, чтобы еще раз прополоскать рот, прополоскав, вынырнул, вода зашла в больной зуб, остро кольнуло в нерв — полгода собирается к зубному. А Катя успела пропасть в плотном тумане, исчезнуть — не видно ее, не слышно, сплошной туман, настоящее белое безмолвие, только теплое, а не ледяное, как у Джека Лондона.
— Где берег? — спросил Георгий.
— Не знаю, — отвечала она издалека — и когда только успела отплыть!
— А как мы узнаем?
— Не знаю.
— А я знаю. Надо ждать, когда взойдет солнце, оно же взойдет сегодня?!
— Еще бы! Должно взойти! Поплыли! — крикнула Катя издалека и замахала шлепающими саженками, стремительно от него удаляясь.
Георгий нырнул измерить глубину, но не достал дна. Он нырнул еще раз, широко раскрыв глаза, но ничего не увидел под водой — темень стояла слепая. Как и многие коренные жители города, плавал Георгий плохо, хотя и вырос на море. Оглушенный залившейся в уши водой, ослепленный подводной теменью, он вынырнул с испугом, с радостью, что есть другой, светлый мир, пусть белый, но полный воздуха и света. Кати нигде не было слышно. Георгию хотелось позвать ее, но он стеснялся. Лег на спину, замер, чутко прислушиваясь, — тишина стояла такая плотная, что сквозь нее не пробивался ни один, даже самый маленький звук. Георгию стало не по себе, он уже открыл было рот, чтобы окликнуть Катю, и тут она вынырнула прямо у него из-под руки — с плеском, с шумом лопнувшей вокруг нее воды, выскочила высоко, как русалка, обнажив плечи и грудь. Захохотав, они обнялись и, целуясь, пошли ко дну, долго опускались в черной воде, насколько хватило духу, а потом вынырнули, схватили воздуху и снова... и так несколько раз. Георгий чувствовал, что у него ушла на эту игру вся энергия, что ноги его тяжелеют, дыхание сбилось, что надо бы взмолиться, но это было выше его сил, взмолиться он не мог. А Катя все влекла его вниз — неутомимо, страстно, весело, пока он не хлебнул воды и не закашлялся.
— Ой, дай-ка я постучу. — И она ударила его крепеньким кулачком по спине. — Когда не в то горло попадает — надо по спине!
— Слушай, а где же берег? — спросил Георгий, откашлявшись, стараясь не показывать сбившегося дыхания, усталости.
— Наверное, там, — Катя показала блеснувшей от воды рукою в туман, — или там! — ткнула в противоположную сторону. — А, поплыли, какая разница! — Она опять зашлепала от него вразмашку и мгновенно пропала из виду.
Он еще раз измерил дно, не достал его, испугался, крикнул:
— Катя!
Ответа не было.
— Катя, не дури!
Туман обхватил его плотным молчаливым кольцом; казалось, весь мир был изолирован наглухо, не докричишься, не дозовешься.
И ему стало страшно.
— Катя, не дурите, где вы?
Ответа не было. Эта игра ему не нравилась, было в ней что-то зловещее — непонятно, как далеко до берега, где берег, хватит ли у него сил дотянуть? Откуда взойдет солнце и где оно блуждает так долго?! Он чувствовал, что ноги его все тяжелеют и тяжелеют, неудержимо тянут ко дну. «Неужели вот так нелепо суждено погибнуть?! Ах, Катя, Катя!» Он уже ненавидел ее.
— Катя! — крикнул он отчаянно громко.
— Ку-ку! Испугались? Да что мне сделается, я в воде не хуже рыбы!
Как он мог ей сознаться, что испугался не за нее, а за себя? Как он мог попросить у нее помощи? — Солнце! — ликующе крикнула Катя.
И тут он увидел розовый просвет в белом тумане, как будто далекий уголек, брошенный щедрой рукою творца. Туман разваливался на куски, словно тонул в воде, появились чистые прогалины, вот он уже стал смутно различать плывущую к нему Катю. Но самое главное — берег-то, оказывается, был совсем недалеко от Георгия, буквально метрах в двадцати пяти; он понял, что вполне дотянет.
— До чего хорошо-то, господи! — звонко крикнула Катя.
— Замечательно! — счастливый оттого, что не утонул, что уже близок к спасению, воскликнул в ответ ей Георгий и нырнул в сторону берега, изо всех сил работая под водой руками и ногами.
Спрятавшись за скалой, Георгий хорошенько выжал трусы.
Море быстро очищалось от тумана, солнце уже сияло на горизонте огромным малиновым пятном, белая луна стояла над портом, а маяк все полосовал воду бледными пучками прожекторов.
Надев трусы, Георгий перебежал от скалы к хибарке, вошел в нее. Сережа все еще спал, крепко сжав кулачки, сохраняя на своем личике выражение все той же, недоступной взрослому пониманию, важной мысли. Тихонько постучалась в дверь Катя:
— Можно?
— Ага. — Георгий успел надеть брюки, рубашку и зашнуровывал туфли. — Входи, входи.
Катя взяла с крючка полотенце, вытерла мокрое лицо, волосы, улыбнулась, шепнула ему радостно, доверчиво:
— Хорошо искупались, а?
— Замечательно. Так я пойду?
Катя пожала плечами, халатик прилип к мокрому телу, и было видно, что она под халатиком нагая — как и была в море. У Георгия закружилась голова — от пережитого страха, от усталости, от доступности Кати.
— Так я пойду? — повторил он глухо, подавляя в себе желание взять Катю на руки и отнести в постель.
— Ага, — сказала она прерывисто, волнуясь не меньше его и кося от волнения карими блестящими глазами.
Он заметил этот ее косящий взгляд и вспомнил, что когда-то где-то читал: косящие женщины отличаются необыкновенной страстностью, самоотверженностью и преданны в любви. Кажется, это наблюдение подходило к Кате как нельзя лучше. Георгий подумал, что толстовская Катюша Маслова тоже слегка косила и это придавало ей особую прелесть.
— Ваши часы, — сказала Катя, — забыли.
Он взял со стола часы, надел на руку, машинально взглянул на циферблат, — оказывается, всего пять утра, оказывается, они пробыли в море меньше получаса, а ему почудилось — целую вечность. Ходу до его дома двадцать минут, можно еще доспать или, во всяком случае, притвориться спящим, ключи, слава аллаху, у него с собой. Георгий пощупал в кармане брюк — ключи были на месте. Он неловко чмокнул Катю в щеку и вышагнул за дверь хибарки.
Поднявшись на насыпь у мукомольного заводика, перейдя железнодорожное полотно и взглянув на город в утренней дымке, Георгий с тоской подумал о том, как ему войти туда? Но вспомнил свою радость, и его испуг показался игрушечнонелепым, не стоящим выеденного яйца. Тень от него ложилась через всю улицу, переламывалась на домах и деревьях, и он вдруг почувствовал себя Гулливером в стране лилипутов и зашагал смело, весело, беспечно насвистывая «Мурку», ту самую блатную «Мурку», что, бывало, насвистывал в отрочестве, когда пыжился прослыть рыцарем улицы, когда вместе с другими ребятами таскал черную формовочную землю с завода и отливал в ней кастеты, к счастью, так и не употребив ни разу ни один из них в дело.
Поднявшись по асфальтированному взгорку на окрещенную им улицу Лермонтова, Георгий остановился у Клуба рыбаков. Внимательно оглядел его обкрошившиеся ступени с вылезшей проволокой арматуры, давно не беленные колонны, — когда-то этот клуб был лучшим в городе, а теперь рыбацкое дело пошло на убыль, и он обветшал. Да и появилось много других кинотеатров, клубов, построенных из стекла и бетона, просторных, оклеенных внутри красивым пластиком, увешанных чеканкой, с интерьерами, стилизованными то под горскую саклю, то под старинный портовый кабачок, с деревянными скамьями из широких, темных от морилки цельных досок, с внутренними фонтанчиками, с цветными витражами или искусной подсветкой по стенам. Словом, теперь Клуб рыбаков, что называется, не пляшет. А ведь как плясал когда-то! Какие здесь бывали танцы или, как их именовали официально, «вечера отдыха». По тем временам это был лучший танцевальный зал города, и попасть сюда стоило больших трудов. На здешних танцах Георгий был свой человек. Здесь он и получил свой первый слепой удар судьбы, первое предостережение о бессмысленных превратностях жизни.
Это случилось теплой зимой, в разгар субботнего вечера. Заиграли вальс. Георгий направился наискосок через покатый зал к девочке, которую давно приметил. Он шел по щелястым, натертым терпко пахнущим мастикою доскам пола, видя перед собой только ее голубое платьице, шел стремительно, опасаясь не успеть. Уже начали кружиться первые пары, зал с каждой секундой наполнялся шорохом платьев, скрипом и стуком туфель, круговым движением воздуха. Георгий перехватил ее взгляд и радостно понял, что она согласна. Тут и встретил его прямой, сокрушительный удар в переносицу — в голове что-то лопнуло, искры вспыхнули перед глазами, и мир погрузился во тьму. Он устоял на ногах, сделал вслепую еще несколько шагов, почувствовал, как бежит из носа по губам горячая соленая кровь. Кто-то взял его за руки, кто-то вывел из толпы танцующих на улицу, стал умывать под водопроводной колонкой — кто-то из своих ребят. Кто именно, сейчас Георгий уже не помнил. Потом ребята говорили, что никто не разглядел ударившего, не успел запомнить его, никто не разобрал толком, как все случилось. Говорили, что он шел навстречу Георгию, чуть сбоку, а поравнявшись, ударил его изо всей силы в лицо и тут же бросился в открытую дверь, убежал. Наверное, в руке у него было что-то тяжелое — свинчатка или камень, — удар получился такой сильный, что у Георгия потом еще долго болела голова — несколько дней. Но самое главное так и осталось загадкой: кто его ударил, за что, почему? «Наверное, он тебя перепутал», — говорили ребята. Такой был удар судьбы, в самом настоящем, не в переносном смысле этого слова...
А вот и родимый дом, «семейный очаг», как говорит Надежда Михайловна. Георгий открыл входную дверь своим ключом, чутко прислушиваясь, не притаилась ли жена со скандалом, как с палкой, наготове. Нет, было тихо. Прокравшись в свой кабинет, Георгий усердно покомкал выглаженные Катей брюки, рубаху и лег досыпать в расстеленную для него на кушетке постель, уверенный, что в семь тридцать его, как всегда, разбудит будильник. В последнюю секунду, прежде чем он лег, бросилась в глаза мертвенная полиэтиленовая пленка на дорогом кресле, и он успел подумать, что хорошо бы содрать всю эту пленку со всей новой мебели и начать новую жизнь. Лег и уснул мгновенно, словно провалился в темную теплую яму.
1981, 2021