Николай ЮРЛОВ. Дуэль в «Коммунаре» (Главы из повести).
Действие происходит в северной деревне, в первые годы после окончания Великой Отечественной войны. Главный герой, председатель колхоза «Коммунар» Василий Раздоров, чувствует себя полным хозяином, вершителем судеб: в сельхозартели всё подчиняется его воле, всё делается так, как захочет этот прагматичный и своенравный человек.
Внезапное появление в соседнем селе нового приходского священника может коренным образом изменить привычное течение жизни. Персонажи повести, связанные кровными узами, втягиваются в круговерть событий. Несмотря на иную, казалось бы, эпоху, отличную от нынешнего времени, перед героями с не меньшей силой встаёт проблема нравственного выбора.
1. Пешком по грязи
Старые берёзы у развилки тракта, посаженные по его бокам ещё со времён матушки Екатерины, весной 1948-го вновь, как встарь, пытались зеленеть. Покорёженные, с почерневшей берестой и в больших наростах деревья, чьё нутро не раз полосовала молния в грозовые майские дни, они встречали бойцов, выстрадавших наконец-то свою демобилизацию, шелестели клейкой листвой, такие же израненные, как и путники, которых ждало теперь уже скорое возвращение домой.
Весна в родной сторонке выдалась затяжная, для северного Нечерноземья привычная. После талой воды дорога раскисла, стала месивом из глины и болотной жижи, и редкий водитель полуторки отваживался преодолеть пространство, за которым открывались просторы российской глубинки — небо да ельник.
Ближе к вечеру, когда двум голосующим путникам уже мало что могло подфартить, заурчал-таки поблизости долгожданный моторчик. Фасонистый дембель с погонами старшины, ухватив одной левой увесистый вещмешок, бросился на борт, как в атаку.
— Да ты, я вижу, танкист? — уставилась на помкомвзвода усталая и бритая наголо, по моде тридцатых годов, явно солидная личина. Она высунулась из кабины и пыталась навести справки.
— Четвёртый гвардейский мехкорпус, земляк!
— Да ты что?! Капитана Перминова из Быстрицы не встречал?
— Дак с Перелаза я. Может, и доводилось. А у него какого года призыв?
— У него-то, — соображала личина, припоминая, что в военное училище Пашка Перминов уходил в 39-м, ещё до войны. Возникший, было, интерес к старшине мгновенно пропал.
— У него… другой размер галифе, друг.
И тут же последовала команда водителю, отрывистая и громкая:
— Чего мешкаешь? Жми!
Замызганный грузовик, в щербатый бок которого уже вцепились крепкие ручищи, рыкнул, прытко рванул с места, и помкомвзвода, ещё недавно отвечавший за порядок в танковых войсках, чуть было не распластался на грязи, если бы вовремя не выставил перед собой две массивные пятерни. Это помогло ему тут же вскочить и мгновенно ринуться вдогонку за обидчиком, но попытка так и осталась безуспешной.
— Ах ты, крыса конторская, — крикнул он на ходу, обескураженный столь «тёплым» приёмом на родной земле. В довершение ко всему грузовик окатил несчастного комьями глины, гвардеец размазал их по загорелому лицу и с досады угрожающе прокричал:
— Рассчитаемся, погоди…
Председатель колхоза «Коммунар» Василий Раздоров зло уставился на петлистую дорогу и многозначительно усмехнулся: «Это мы ещё поглядим!». Улыбнулся и водитель Петро, более известный на селе как Курочка Ряба. Виной тому, конечно же, было обилие веснушек, особенно заметных на руках, научившихся в ФЗУ держать «баранку» ухватисто, вплоть до судорог, а надо бы эту процедуру выполнять чуть-чуть понежней. Хорошо, что в дальние рейсы, а тем более — в область председатель, явно осторожничая, рябоватого механизатора не брал.
По линии жены Петро приходился председателю свояком, нынче призывался в армию и был бы рад подбросить старшину, на кителе которого убедительно позвякивали вещдоки солдатской доблести. Медальки германской, которые старым воякам вскоре стали ненужным хламом, Петро начал собирать ещё в школе, воображая себя генералом. Всякий раз он пробовал покусывать рифлёный предмет, стараясь зацепить лик августейшей особы, пока не умудрился сломать зуб. Броскую щербину Курочки Рябы теперь можно было считать почти что боевой.
Колхозного вожака тоже умудрились прозвать на особицу — Жабреем, это второе, ботаническое, имя прочно прилипло к нему с давних пор, и вытравить людскую насмешку было так же трудно, как и вести на полях борьбу с неистребимым сорняком. Никаких гербицидов не напасёшься!
— Зря не взяли попутчиков, глядишь, и уложили бы под колёса лесину-другую, — попытался заступиться за обиженного земляка Петро, когда полуторка всё-таки засела, отъехав примерно с километр. Машину медленно тащило в кювет, мотор не выдерживал натуга, глох и требовал тягача.
— Пойду считать столбы, дизель подошлю, жди, — игнорируя замечание шофёра, спрыгнул с сиденья Раздоров.
— Не нагрянул бы старшина, — заскулил Петро и начал оглядываться на развилок. Шофёру явно не хотелось оставаться здесь одному и торчать посреди леса до глубокой ночи.
— Ох, и трусоват же ты, паря. Между прочим, в Серёжку-то не побоялся лупануть из отцовского дробовика. Не забыл?
Лицо молодца, всё в рыжих отметинах, потупилось хмуро. Раздоров одобрительно отметил: хоть и не его родова, но горячая, и утешительно похлопал непутёвого свояка по плечу:
— Спасу в случае чего.
Выручил же председатель Курочку Рябу, когда тому грозила колония за неумышленное убийство. Объяснил в органах Раздоров всё просто: ребятня шалила в лесу, да и стрелял Петро строго по мишени, только дробь «получила не тот разлёт».
— Родню надо выручать, — резонно заключил он.
Высоченные ели вперемешку с пихтами обступили просёлок слева и справа, заслонив наполовину огненно-красный диск. Солнце медленно садилось, и казалось, что зубчатые верхушки, с каждой минутой вгрызаясь в него, ещё больше ускоряют этот неизбежный процесс. От закрайка тянуло влагой и свежестью, суховатые хвойные лапы у самого комля были подёрнуты седовато-мшистой пеленой.
Раздоров умильно вздохнул: этот пейзаж, уходящий в бурелом, напомнил ему любимую картину «Иван Царевич на Сером Волке». Председатель первым делом распорядился повесить тиражированную копию земляка в приёмную конторы, когда по стране покатился шумный столетний бум в связи с юбилеем великого живописца. Что-что, а родные просторы председатель ценил, правда, тут же и переводил их в гектары ржи, которая мысленно уже вставала во весь рост и готова была под нож, лишь бы дождь её прежде не завалил. Прагматик родился в нём раньше созерцателя, но Раздоров особо не горевал: каждому — своё.
Плестись по грязи под перепев телеграфных проводов и высотный перелив жаворонков надо было километров десять, и хромовые сапоги, щеголеватые и надраенные воском, теперь, с перепачканными голенищами, стали походить на обычную кирзу. Председатель то и дело скользил по глине, как-то уж очень беспомощно размахивая при этом руками. Раздоров был явно не в духе. Сегодня его вызвали в райком и дали нагоняй: почему мало площадей отведено под лён?
— Так ведь пар у меня, — попытался оправдаться предприимчивый мужик.
— Пар подождет, а сеять лён надо, — незыблемо возразили ему.
Майские дожди и грозы, зарядившие друг за другом, растягивали по срокам отсевки, неизбежно подготавливая аврал, и Раздоров спасительно поглядывал на присутствующих: неужели все против здравого смысла и никто председателя не поддержит? Лён — культура техническая и хлопотная, а коль закончилась полной победой распроклятая эта война, зерновые бы надо засевать в полном объёме. Глядишь, и хлебные карточки в прошлое отойдут…
Раздоров редко тушевался в самых затруднительных обстоятельствах, «колючесть» свою Жабрей демонстрировал запросто, но в кабинете первого секретаря — случай иной, здесь кулаком по столу не постучишь. Вот и вышло, что злобу свою коммунар всё-таки выместил у дорожной развилки, заставляя старшину считаться с новыми обстоятельствами: пусть знает, что это он, Раздоров, и никто другой, хозяин положения во всей прилегающей округе. Отошла солдатикам лафа, пусть привыкают к мирной жизни!
В надежде заполучить для колхоза новую рабсилу председатель и ждал фронтовиков, и недолюбливал их. Подопьют, подгуляют в празднички: никто им не указ, делай что хочу. За два года, как его героические земляки шумно отмечали своё возвращение на родину, многого насмотрелся председатель, но Раздорову даже нравилось укрощать строптивое племя вчерашних бойцов. У себя в «Коммунаре» он один олицетворял власть и очень скоро сжился со своей нелёгкой и не всегда безопасной ролью. Кой-кто действительно имел на колхозного местоблюстителя страшный зуб, а съездить по физиономии — дело нехитрое даже по деревенским меркам, не говоря уж о привычках, хорошо усвоенных за войну.
Преодолевая дорожную хлябь, председатель выискивал рядом с разбухшей и скользкой колеёй старый дёрн. Среди пожухлых стеблей иван-да-марьи, стойко перенесших ветреную и снежную зиму, Раздоров и впрямь разглядел небольшую тропинку. Она начиналась там, где дорога ответвлялась, уводя за собой в Большой Перелаз: село белело на взгорке фасадом аккуратного трёхглавого собора. Так среди сумрачного и унылого подлеска бросается грибнику торчащий из старой листвы подосиновик — белёсой ножкой и яркой шляпкой, мимо такого крепыша не пройдёшь…
Прогретая за день пахота, несмотря на предвечерний час, все ещё дышала испарением, и сельский храм становился в этом мареве зыбким, точно готовился упорхнуть, благо, и стартовая площадка была уготована ему подходящая: крутой берег извилистой реки, упрятанной в ивняк. На пологом — начинался торфяник, он исправно удобрял соседние суглинки, не давал земле истощиться, а людям, соответственно, — пропа́сть. Божье ли то было провидение, что именно отсюда можно черпать органику для скудных почв, трудно сказать, но храм точно указывал выход человеку, строившему свою жизнь на неудобицах.
В тридцатых годах церковь помпезно прихлопнули, а заодно экспроприировали и двухэтажное поповское, с каменным основанием, жилище, разместив в нём школу-семилетку. Службу возобновили уже в годы войны, когда Сталин дал команду поддерживать народно-патриотический дух и не так уж наседать на духовенство. Только мало кто находил время, чтобы идти на этот одинокий колокольный звон, который плыл окрест, теряясь в складках весёлой, с лесистыми увалами местности. Купола здесь не сияли позолотой, её заменило обычное кровельное железо, терявшее первозданность и начинавшее местами ржаветь. Краски в военное лихолетье не находилось, чтобы хоть как-то металл защитить. Да и батюшку в епархии долгое время не могли подобрать, его заменял дьякон, ютившийся в угловой комнатке и хорошо усвоивший нехитрое правило: хочешь жить — находи с властями общий язык.
Председатель «Коммунара» приложил руку к тёмным бровям, чтобы лучше рассмотреть идущую вдалеке старушку. Бабуля оказалась довольно прыткой и, по-видимому, даже глазастой. Свой бойкий шаг она сразу умерила, точно не желала встречаться с Раздоровым.
«Кто бы это мог быть?» — гадал Василий Алексеевич, озадаченный поведением странной прихожанки, по самый лоб укутавшей голову в полушалок. Не колхозница — факт. На минуту женщина остановилась, раздумывая, как же поступить, но председатель выбора ей не давал, зазывая жестами и выкрикивая в полевую тишину:
— Да не трону я тебя, бабка, не трону! Веселей вместе-то идти, божий ты человек! Раздоров я, слышишь?
Оказавшись на твёрдой почве, фигура в защитном френче и брюках галифе, сверкая лысиной, со всей силой колотила ногами: красноватая глина мелкими шлепками отскакивала прочь. Крепко стоял на земле этот вятский мужик, предвкушая, с каким смаком он начнёт воспитательную беседу на предмет религиозного дурмана, к коему всё ещё пытаются прибегнуть его земляки. Этот атеистический натиск объяснялся просто — биографией Василия Алексеевича. Раздоров хорошо запомнил: когда подоспело время определить свою партийную принадлежность, именно учёба в духовном училище чуть было не стала для него роковой.
— Смотри, не темни, — напутствовал молодого Раздорова райкомовский полпред, хитроватый партиец, который больше нагонял страху, чем решался когда-либо на крутой исход. — Твоё прошлое нам известно. Не ты первый, не ты последний поповского сану. Повыше тебя люди есть. Не догадываешься, кого имею в виду?..
Причастность к духовному сословию у Раздорова была, можно сказать, двойная. Дядька будущего председателя служил в отдалённом вятском уезде сельским батюшкой. Видя, что многодетная семья Раздоровых едва сводит концы с концами, он предложил спасение для перспективного Васи — казённый кошт: будет племяш в тепле и добре и на почтенном, по его убеждению, поприще. После церковно-приходской школы отрока отправили в Вятку, в губернское духовное училище. Возможно, юный Раздоров и впрямь бы получил сельский приход, да вмешались в его судьбу сначала революция, а потом и братоубийственная война.
Вася с легкостью расстался с длинными локонами и, чтобы уж окончательно вытравить о них память, периодически начал голову брить. Вид как у тифозного, зато никакого намёка на сомнительное прошлое! Дядьке ещё относительно повезло, он прихварывал уже в Первую мировую и до страшной смуты, охватившей Россию, просто не дотянул, точно специально оставил шанс племяннику, угодившему вскоре в Красную Армию при первом же продвижении за Урал частей Колчака. Но встретиться с белыми нос к носу Раздорову так и не пришлось — отряду хватило крестьянских выступлений на юге губернии. Не желал вятский мужик ни продразверстки, ни светлого будущего в обрамлении всесильной губЧК и брал в руки мосинские трёхлинейки, благо, их безвозмездно выдавал повстанцам работный люд Ижевского и Воткинского оружейных заводов.
С учётом крутых перемен Василий Раздоров «перековался» очень быстро и стал одним из тех, кто после Гражданской принялся организовывать в родных пенатах товарищество по совместной обработке земли — первую в округе сельскохозяйственную артель, а по-иному говоря, — коммуну.
И лишь временами председателю становилось не по себе: что, если чистка в партии станет глубокой и всё вдруг вскроется, как лёд на реке? Понесёт тогда мужика по течению, прижмёт к берегу и с треском превратит в холодное месиво. С конца двадцатых годов, когда пошла массированная атака победившего класса на замшелое духовенство, стал Раздоров нервничать и напрягаться ещё больше. Репрессии против священнослужителей сыпались по окрестным сёлам то там, то тут: видать, опять кто-то большевикам не угодил. Тем отчаяннее молодой активист начинал борьбу за искоренение религиозного дурмана, если кто-то из колхозников старался по праздникам наведываться в Перелаз.
Жертва, которую сегодня выбрал Раздоров, подходила к нему всё ближе. В одной руке она держала нечто похожее на видавший виды медицинский сак, как будто на нём и выводились неразборчивым лекарским почерком все рецепты. А второй — уже снимала цветастый полушалок, быстрым движением оправляя пшеничного цвета завитки, которые, кажется, совсем и не знали входивший в моду перманент, разве что без заколок дело не обошлось. Намеренно всё это совершила богомольная «старушка», точно желала специально подразнить Раздорова, и вмиг превратилась в фельдшерицу местной больницы Анну Перминову — дамочку с гонором и «при ноге». Давненько им не доводилось встретиться нос в нос! С тех самых пор, когда сельская вдовушка перестала быть предметом особого интереса Раздорова.
Одета Анна была на скорую руку: из-под старенькой овчинной душегрейки выглядывал белый халат. «Уж не тот ли самый, который однажды стал яблоком раздора?» — подумал председатель и удивился: надо же, человек даже не успел переодеться, накинул на себя то, что подвернулось под руку, и на попутных в Перелаз как можно скорей! Впрочем, сельскому медику, вооружённому фонендоскопом, в любую пору всегда проще добраться до места на перекладных.
Отметил также Раздоров и то, что внешне Анна почти не изменилась, не считая некоторую бледность, вызванную скорее усталостью или же бессонной ночью. Очевидно, что женщина подрабатывала, и помимо вызовов на дом имела также ночные дежурства. Но к бледности и синеве под глазами прибавился ещё и румянец на щеках, делая каким-то неестественным, кукольным лицо, точно красота решила вспыхнуть разом, а вот погаснуть или нет, — только врач смог бы, наверное, дать ответ.
Имея уже двух взрослых детей, Анна, вопреки короткому бабьему веку, отпущенному, говорят, на сорок лет, не успела как следует раздобреть, и эта худоба ей даже шла. А ведь могла бы, как многие ровесницы, уже после первенца раздаться в теле, располнеть. Ничего этого не случилось, и бабы, явно завидуя моложавости Перминовой, объясняли всё предельно просто: ранним вдовством. Дескать, вовремя Анна остановилась, иначе не избежать бы ей, как пить дать, погодков, следующих, как и у всех, друг за другом.
В середине двадцатых израненный красный командир Николай Перминов привёз жену из-под Глазова, окраинного вятского уезда, когда та была на сносях. Поговаривали при этом разное: что хворый земляк, отравленный немецким ипритом ещё на германской, тут не при делах. И действительно, Николай, уже схвативший после испанки туберкулёз, был явно не жилец. Какое-то время он ещё председательствовал в сельсовете, но бороться с недугом было выше сил. Дочка появилась на свет, когда самого Перминова уже не стало. Несмотря на всю незавидность судьбы и скромную зарплату фельдшерицы, Анна духом не пала и, как могла, вытягивала своих малолеток — брата и сестру.
Вот тогда-то в судьбу Перминовой и решил вмешаться Раздоров, но Анна категорически отвергла притязания женолюбивого коммунара. Сюда, в бывшую земскую больницу, он как-то наведался — давление для профилактики проверить. Жаловался, что оно-то и докучает. Сна, мол, порой совсем нет, да на дурака был рассказ. Пока Анна методично следила, как прыгают столбики ртути, упрятанные в стекло медицинского прибора, Раздоров просто взял да и приподнял соблазнительный халат, надеясь пощупать то, что под ним. Аппетитная односельчанка, увы, оказалась несговорчива.
Тонометром, правда, не шибанула, но и бабьего крика, позорящего «мнимого больного» на всю Быстрицу, при этом на удивление не последовало. Всё подчеркнуто вежливо сделала Перминова, обезоруживая деликатным обращением деревенского ухажёра:
— У вас другой диагноз, Раздоров!
Обращаться к председателю по фамилии в «Коммунаре» так никто бы не посмел, да и не принято было. Откуда у простой фельдшерицы подобные манеры? Что она за фрукт, размышлял председатель, невольно запутавшись в половом вопросе. И когда вышел в коридор, отчаянно думал, что получилась какая-то нестыковочка, и она не укладывалась в его теорию, которую он еретически усвоил в стенах духовного училища: слаб, слаб, человек, а уж его производная половиночка — тем более. Да и не находилось ещё такой бабоньки во всей округе, которая бы посмела отказать Раздорову. В кулуарах, пропахших карболкой, его раздирали противоречия, а их требовалось как можно скорее разрешить…
Вот с кем менее всего желал бы встречи Василий Алексеевич! Не любил он попадаться Анне на глаза. Про отринутую любовь Раздоров, понятно, уже позабыл: было и быльём поросло, но и злобы он теперь не держал. Считал, что воздал Перминовой сполна.
Круто действительно жизнь завернула, выкинула поистине невероятный финт: с матерью, положим, ничего не вышло, зато удалось-таки Раздорову, «бронёй» прикрытому от фронта, заманить на работу в свой колхоз красавицу-дочь. И с полной выгодой для себя из села перетянул, что уж там говорить! А от людей на деревне не спрячешься. Слухи о том, что Дуняша для председателя в двух ипостасях: и зазноба, и главный агроном, — всё же быстро разнеслись, постарались-таки словоохотливые кумушки.
— Не признали, товарищ председатель? За божьего человека приняли? Что ж, беды в том нет…
— Не мудрено: в Перелаз у всех одна дорога — к попу…
— А хоть бы и так. Мне ведь, как некоторым, на бюро в райкоме не краснеть. Да и не вызовут, порода не та…
Раздоров не хотел подвоха, явно грозившего выяснением отношений, и поддерживать разговор не стал: мало ли что? Слишком неожиданно всё получилось: и про сельский храм, и про бюро, да и сказанное вдруг словечко «порода» наводило на размышления…
Он понуро вернулся на разбитую колею: идти вдвоём на тропе у них бы никак не получилось.
С дальнего пригорка показалась коммуна, где даже двухэтажная дизельная, искусно выложенная красным кирпичом и покрытая железом, больше смахивала на крепость, оплот колхозной жизни. И стража, символическая, правда, но тоже была налицо. Изредка, спасаясь от монотонного гула трофейных дизелей, демонтированных из Германии, или же просто из потребности покурить, выходила на сквознячок чумазая смена машинистов в комбинезонах, старательно поливала промасленные руки соляркой. И долго потом оттирала ладони паклей, взирая на умиротворенную рябь рукотворного пруда, прежде чем превратить очередной газетный столбец в тленную и пахучую цигарку.
В общий оркестр дизельной вливался также повизгивающий голос циркулярки с соседней пилорамы, и зачастую трудно было понять: колхозный ли это лес пошёл под распил или же кто-то неумело начал колоть свинью…
Раздоров вынул карманные часы и отметил, что народ на лесопилке даже перебрал положенный график, и одобрительно махнул в надежде, что уж его-то лысину все коммунары доподлинно знают. Для пущей видимости он нежно протёр её рукой.
Быстрица начиналась чуть позже. Это было старое волостное село, оно когда-то гремело ярмарками и славилось кустарями, а позже стало райцентром, и на этом его звёздный час застыл: удалённость от главного тракта превратила Быстрицу в заштатный населённый пункт.
Раздоров переживал поначалу, ведь все дела теперь пришлось проворачивать в районе, стучаться по другим кабинетам, а потом выискал в этом даже определённую выгоду: подальше от начальства — поближе к свободе. А уж в распутицу начальство к нему — ни ногой, только летом или по зимничку, и то ещё — какой выдастся год: бывает, переметёт дороги так, что без трактора и не сунешься. Райкомовцы приезжали летом, когда в земледельческий процесс вмешаться было невозможно, и оставалось только одно — созерцать достижения Раздорова во всей их красе.
Тогда и Быстрицей можно было любоваться вдоволь. Купцы-основатели позаботились о том, чтобы укрыть пыльные улицы макушками тополей, создав тенистые аллеи и разбив в палисадниках цветники. Больше всего эту заботу о благоустройстве, как ни странно, оценили грачи. Каждую весну они, перламутровые, с белёсыми и длинными носами, как узелки на долгую память о милом Севере, вязали здесь сотни гнездовий. Что бы там с людьми ни происходило, в какие бы катаклизмы ни погружалась страна, а пернатые ни на пёрышко не отступали от своего железного правила: строить дом и выводить птенцов и кричать об этом на весь белый свет.
Быстрица медленно приближалась, а Перминова и Раздоров всё так же брели порознь — каждый к своему очагу. Полоса отчуждения, как по негласному уговору, строго выдерживалась на почтительном расстоянии, что было весьма символично. Незримая грань рань между сельчанами и коммунарами пролегла на всю жизнь: одни за работу, как положено, получали деньги, другие — всего лишь трудодни и выйти из «Коммунара», не имея паспорта, могли, если, конечно, председатель разрешит. Прикрепила колхозника к земле советская власть, прижала так, что не продохнёшь…
— Паша-то скоро домой пожалует? У нас поговаривают, его в академию сватают, — первым не выдержал молчания Раздоров, прекрасно информированный Дуней том, что её брат, находящийся сейчас где-то в Венгрии, после короткого отпуска будет зачислен слушателем в Академию бронетанковых войск.
— Не сорока ли на хвосте принесла? — многозначительно произнесла Анна, догадавшись, какая именно сорока сподобилась выложить председателю всю подноготную. — Всему свой срок!
Разумеется, фельдшерица ещё не знала, как скоро получит отпуск её сын, больше выдавая желаемое за действительное, но сказала так уверенно и с намёком, что у хозяина «Коммунара» точно кошки на душе заскребли: жди, председатель, жди…
Впрочем, от Раздорова не укрылось и самое главное: в глазах Анны он усмотрел не только досаду, что дочка сболтнула лишнее, а скорее испуг.
2. Старый знакомый
После трёх стопок самогонки, предусмотрительно принятых перед сном, Раздоров мгновенно заснул и поднялся в пять утра в приподнятом настроении. Жену решил пока не будить: в контору учётчикам рано, пусть поваляется ещё. За исключением бригадных животноводов, подниматься женской половине по деревенской привычке, чуть свет, в «Коммунаре» было незачем: лошадей, коров, свиней и даже кур обобществили ещё при создании артели, согнав народ в колхоз из окрестных деревень. А в бараках как живность держать? Даже если и пустолайку заведёшь — только испортишь: собаке хозяин нужен, а его в колхозе по идеологическим соображениям просто не может быть, не должно. Вроде бы на земле работают люди и в то же время, как пролетарии, отлучены от неё.
Бабы, тоскуя по скотине, по опустевшим избам с заколоченными окнами, первыми встретили новый уклад недружественно, в штыки и вместе со скарбом возвращались в осиротевшие места. Отступниц с милицией принуждали обратно, в коммуну.
— Жабрей проклятый, ни дна бы ему, ни покрышки! — люто ненавидели земляки создателя вятской фаланги: за обман народа, прежде всего…
Взглянув на себя в зеркало, председатель остался доволен: посчитал, что с бритьём можно погодить. Щетина на щеках не докучала — накануне поездки в райком всё было тщательно пройдено опасным лезвием вдоль и поперёк. Голову Раздоров доводил до глянца регулярно в местной парикмахерской и старался не нарушать устоявшийся ритуал. Сельский мастер Захарович, пожалуй, на одном только клиенте за день делал план и рад был Раздорову до крайности. Больше положенного намыливал номенклатурную лысину, тщательно елозил германскую сталь по офицерскому ремню, презентованному кем-то из фронтовиков, проделывал все операции ювелирно и без малейших порезов: не голова находится в кресле — яблочко восковой спелости!
— Вы, Василий Алексеевич, наведались бы ко мне как-нибудь вечерком.
— Это ещё зачем?
— Бреются-то ведь не для людей, а для баб-с. Мне в германскую один офицер задачу поставил: брей, говорит, на вылазку иду. По высшему классу обслужил их благородие, раз такое дело. А он, подлец, — к барышням, в лазарет…
Этот курьёз всплыл в памяти и вызвал у председателя улыбку, но во время утренней трапезы Раздоров предпочитал не расслабляться. Он имел обыкновение слушать динамик: чёрный репродуктор летучей мышью замирал в углу вместо иконы и пищал, прежде чем радиосеть начинала говорить об успехах районных хозяйств. Давно бы можно было приобрести на барахолке в области приличный трофейный приёмник, но Раздоров не шиковал. Долго не штукатурил стены в избе, не делал перегородок и даже не красил полы: выделяться на общем фоне не очень жирующих колхозников он, несмотря на протесты жены и явное её тяготение к земным благам, упорно не желал. Здесь он был настоящий аскет и не раз служил для многих примером: смотрите и учитесь, даже при всей полноте власти, сосредоточенной в одних руках, можно оставаться скромным и не переступать через край.
Книги, газеты и журналы для партийного человека — это другое дело. Выписывал он всякую всячину, а особо благоволил к «Огоньку», держал его подшивки, вынашивая планы попасть со временем на страницы любимого журнала и прогреметь на всю страну, да так, чтобы соперников от достигнутой им высоты денно и нощно изводила эта бесплодная, если разобраться, дама — подлая зависть.
Первый свой орден, Трудового Красного Знамени, он перед войной уже получил, носил его регулярно, и даже скромное упоминание «Коммунара» в районных радиосводках принимал как должное. Маленькая порция славы за скорым завтраком только повышала аппетит, впрочем, сегодня этот стимул отсутствовал — до семи ещё было полтора часа.
Председатель зажевал на скорую руку ломоть ржаного хлеба, запил его топлёным молоком и выругался, когда пенка плюхнулась в кружку, брызнула в лицо.
Всё, вот теперь можно отправляться в контору. Сторожа предупредить, что его не будет до обеда, а уж потом он соберёт правление, ориентировочно после двух.
Намерение с утра пораньше отправиться в Большой Перелаз созрело ещё вчера, когда Раздоров шлёпал по грязи.
«Что же всё-таки там делала Перминова? Ходила к забулдыге-дьякону? — сверлила в голове неотступная мысль. — А вдруг это как-то связано со мной?» Раздоров хорошо знал эту «кухню»: всё, что выкладывалось на исповеди, становилось тут же известно местному уполномоченному МГБ. Где гарантия, что Перминова ничего не сболтнула: не могу, мол, батюшка, простить Раздорову дочку свою…
Пожалуй, «звоночек» из компетентных органов — пострашнее, чем просто сигнал или анонимка в райком. Дьякон — любитель медовухи, надо бы для него сногсшибательного напиточка-то подослать… Повод есть: пасхальная неделя, совпавшая с Днём Победы, прошла, разговеться — самое то.
Несмотря на ранний час, на конном дворе стояла запряжённая двуколка, колёса у неё, в отличие от обычных подвод, были надувные, на рессорах и со множеством металлических спиц. Комфорт в дороге обеспечен, вот только мерин по кличке Веский Аргумент, исчерпавший в колхозе свой лошадиный ресурс, быструю езду, как ни старайся, гарантированно не предлагал.
— А это ещё для кого? — удивленно поинтересовался у Леонтьевича председатель.
Бобыль Леонтьевич, охромевший на Первой мировой, отлично исполнял обязанности конюха, грациозных животных обожал и по существу дневал на хозяйстве и ночевал. В его владениях помимо махорки всегда пахло сыромятной кожей — Леонтьевич шорничал: плёл уздечки, выделывал сбрую, седла рабочие и верховые, чересседельники, хомуты. Да и кузнеца не надо было по наряду отправлять, чтобы заправски подковать лошадь. Конь в этих случаях, на удивление, не суетился, не прижимал уши, пробуя приложиться копытом, а напротив, всхрапывал и смиренно замирал.
В первые месяцы войны коммунары лишились самых резвых скакунов: это были рысаки, племенную работу с которыми в колхозе поставили на широкую ногу. Всех их, как и самых могутных мужиков, отправили в Красную Армию. Раздоров и здесь выкрутился, выслушал совет зоотехника, и в колхозе начали постепенно переходить на тягловый скот. Так в «Коммунаре» появились тяжёловесы, незаменимые для любой поры, не только в страду. С ближайшей железнодорожной станции в распутицу на них возили ещё и керосин — доставка горючего на машинах была бесполезной, да и запрещали большегрузам в такую пору проезд, чтобы окончательно не разбить колею. И лишь когда прогремели залпы Победы, хозяйство вновь решило разводить ездовых лошадей.
— Полеводы вот попросили, с утра пораньше собрались на пахоту, — отрапортовал старый конюх и понял, что попался на слове: самодеятельность Раздоров не любил и требовал в таких случаях докладывать обо всех наряд-заданиях лично ему. Порядка так больше.
— Всем гуртом собрались? Или для главного агронома транспорт-то приготовил? Чего это вдруг перед девкой-то выстилаешься?
За кавалерийские усы, лихо закрученные вверх, Леонтьевича в шутку прозвали Чапаем, и старый конюх настолько вжился в романтический образ, что, никоим боком не участвуя в Гражданской, ввёртывал, где надо и не надо, одно ёмкое слово — «контра». Годилось оно в разговоре абсолютно на все случаи жизни.
— Так ведь старики, контра, — гильзы стрелянные, для девок они не страшны, — глубокомысленно заключил бывший солдат германской. — Наш брат свои зароды уже отметал, а на чужие и не зарится…
Сказанное им более всего поразило председателя: ишь, на что намекает. Один-одинёшенек, а туда же, на бабью сторону перешел, никакой мужской солидарности, своих вздумал корить. Только что-то не ценит отступника бабьё, не находятся желающие перебраться на конный-то двор...
— Эх, «контра», пропадёшь ты со своим взглядом на жизнь. Бабу надо брать сразу, не мешкая, иначе она опомнится, сделает оргвыводы и сама пригнёт тебе шею. Или вообще подальше пошлёт.
— Не тревожься, председатель. Поздно мне теперь в женихи-то. Туда, в Могилёвскую губернию, пора собираться, — обиделся дед.
На Веском Аргументе, чутко исполнявшем команды ездока, Раздоров вскоре оказался за околицей. Напротив сельского кладбища, на самом взгорке, который похлеще огородных кротов избороздили потоки дождевой воды, лежала заброшенная деревушка в несколько дворов. Все её обитатели, соблазнившись производительностью двух американских «фордзонов», специально присланных для агитации по кооперативному плану, дружно вошли в коммуну и ещё перед войной перебрались на центральную усадьбу, в большие двухэтажные бараки — прообраз светлого будущего. А на освободившейся территории, чтобы не пустовала земля, Раздоров мечтал со временем заложить огромный фруктовый сад и завалить государство мичуринскими сортами плодово-ягодных культур. Члены правления, не столь масштабно смотревшие на жизнь, решительно возражали: ничего не получится, только привадим воров…
— Хороший дробовик, заряженный солью, и у последней сволочи соблазн пропадёт, — возражал Раздоров.
За тёплую майскую ночь дорога подсохла, под ровный бег жеребца думалось легко. Василий Алексеевич немного пожурил себя за излишнюю конспирацию на конюшне и даже позавидовал Леонтьевичу: быстро же тот нашёл с молодым агрономом общий язык. Не конюх, а дамский угодник!
На дочь Анны Перминовой председатель положил глаз ещё на выпускном вечере в средней школе, когда держал речь о трудностях фронта и особых тяжестях тыла. Хорошо тогда говорил, душевно, хотя и не очень любил ораторствовать. Дуняша Перминова, получая аттестат зрелости, тоже произнесла в ответ пламенное слово: пойду, мол, сестрой милосердия на войну…
«Тянет тебя упорно по стопам матери, — слушая патриотические фантазии выпускницы, осторожно покашливал в кулак Раздоров. — Да нет, милая, не пущу я тебя на фронт, а отправлю-ка лучше учиться по агрономической части. Войне скоро конец, а мне толковые головы в полеводстве вот как нужны!»
Всё вышло так, как и задумал председатель. После двух лет учёбы в областном центре Дуняша могла своими познаниями за пояс заткнуть любого практика, и Раздоров торжествовал, ведь это именно он открыл в девушке незаурядный агрономический талант. Вынашивал планы, что закончится война и заберутся столичные писаки к нему в нечернозёмную глухомань: есть чему поучиться у коммунаров, пусть и дальше жалуют к ним гости, Дуняшу бы только в Москву не перетянули, окаянные…
Что говорить, главный агроном «Коммунара» Евдокия Перминова уродилась всем соперницам на зависть. Больше всего председателю импонировало, как Дуняша укладывала толстенную русую косу в аккуратный кружок на голове. Получалось что-то вроде нимба: при желании всегда можно было вынуть шпильки и окунуться всей лысиной в щекочущее море волос. Видимо, в силу антагонизма терпеть не мог Раздоров короткую стрижку у слабого пола. С нарядами после войны было плохо, зато перешитые старые платья смотрелись на Дуняше как новенькие: великая сила — молодость. Не колхозница перед ним, а настоящая городская краля!
И всё же, прокручивая в памяти детали того, как пришлось подступаться к своей зазнобе, председатель никогда не забывал, что Дуняша очень уж долго выскальзывала от него. Упорно не давалась, строгость демонстрировала, как в кино. А в прошлом году всё и состоялось: чему быть, тому не миновать. Ранним утром председатель сам, без помощи Леонтьевича, запряг жеребца, сел в бричку, и быстрые шины унесли руководящую парочку по столбовой дороге к Большому Перелазу, на дальнюю пасеку.
Медовуха сделала своё дело, председателю даже захотелось искупаться и показать голодной на ласки девушке крепкое мужское тело. Он разбежался с деревянного настила, картинно уходившего в пруд, и, сам того не ожидая, как в босоногом детстве, описал параболу, в которой уже читалась грядущая победа. Дуняша весело следила за тем, как, показавшись из воды, он долго мотал головой, пытался скинуть с лысины прибрежные кувшинки и лягушачью икру и, кажется, всё ещё оттягивала сближение.
Минутная женская благодарность разрешила пикантную ситуацию. Это же он, Раздоров, вывел Дуняшу в люди, постоянно поддерживает на правлении, а нынче, к осени, непременно отправит на учебу в сельскохозяйственную академию имени Климента Аркадьевича Тимирязева...
— Как мне теперь себя вести? — спрашивала на обратном пути поверженная колхозная королева.
Кончился ельник, слева и справа открылись просторы, неоглядные российские дали, которые выжимали у Василия Алексеевича слезу радости и преисполненного счастья. Эх, гармошку бы в руки да удариться в пляс!
— А так и вести, — оторвавшись от радужных мыслей, назидательно произнёс он и властно положил на бёдра любовницы свою ручищу. — На людях виду не подавать. С семейным человеком имеешь дело, голуба. А за такие дела, сама знаешь, мужики партбилеты на стол кладут…
Про «мужиков-то», между прочим, весьма кстати ввернул: у Евдокии Николаевны в июле заканчивался кандидатский стаж, а среди тех, кто давал рекомендацию новому члену ВКП (б), значился не кто иной — сам Василий Раздоров. Хорошая бы «персоналка» получилась: с шумом и треском, на всю область! Расчёт был сделан по всем статьям правильный: никуда Дуняша жаловаться не пойдёт, а если и возникнут у неё претензии на обустройство личного женского счастья, их придётся резко охладить. Не получится персонального дела, как бы ни хотелось некоторым.
А ведь наверняка кто-то греет руки, собирая на главного коммунара мелкий компромат. Осторожней бы надо действовать. Взять хотя бы сегодняшнюю поездку к дьякону: вдруг да на заметку возьмут? «Нет, надо ехать и всё досконально разузнать!»
В половине девятого Раздоров остановил мерина прямо у крыльца семилетней школы и по высокой лестнице вбежал в сени, на второй этаж. У двери, на сосновых брёвнах жилища, висела металлическая щеколда. Как ни странно, ей служила старая подкова, и Раздоров для приличия брякнул пару раз. Хмыкнул при этом: вера и суеверие — разные вообще-то вещи, негоже сельскому батюшке невежество в краеугольных вопросах религии проявлять. Впрочем, тот пока ещё только дьякон…
Никто на стук не ответил, тогда председатель не стал ждать и осторожно заглянул внутрь. Хозяин появился совсем с другой стороны. Чувствовалось, что движение даётся человеку с трудом, при каждом преодолении ступенек он одной рукой цеплялся за поручень скрипучей лестницы, а другой держал корзинку, прихваченную им на реку. Меж ивовых прутьев блеснули изгибы красноватых плавников — не зря человек потратил на добычу самые сладкие для сна утренние часы. «Хороши на уху окуньки», — отметил про себя председатель, собираясь «пустить леща» бородатому мужчине в льняном подряснике. Раздоров, привыкший с первого взгляда распознавать человека, уловил ещё одну деталь: в густой седине скуластого хозяина, словно в расставленных сетях, запутались и были с кровью раздавлены два-три надоедливых комара. Возле самой реки теперь наступал их сезон…
— Мир сюда входящему, — услышал хозяйский бас Раздоров и насторожился: ему был знаком этот витиеватый слог. На языке священнослужителей он мог означать, что посетитель явился не с добром.
— Ваня? Перминов? Пермяк — солёные уши!
Порог маленькой кухни с большой русской печкой посредине пытался преодолеть старый знакомый по духовному училищу. Правую ногу сельский батюшка как-то странно тянул, выбрасывая вперёд, и недюжинный рост при этом делал великана особенно беспомощным. Кроме того, ему пришлось пригнуть голову, чтобы ненароком не зацепить косяк у двери. Выпрямившись, отец Иоанн тоже не верил своим глазам: перед ним действительно стоял совершенно лысый Вася Раздоров — старый дружок по вятской бурсе. Но кто же он ныне? Советский служащий, разъезжающий на двуколке, коего нелёгкая занесла в Большой Перелаз? По каким таким делам?
Обстановку разрядил чёрный котенок, который до этого пассивно возлежал на полатях. Глухо сосчитав все ступеньки лестницы, притулившейся возле печи, он скатился вниз и поскользнулся на крашеных половицах, сгрёб в кучу домотканую холстину, но справился с положением и уже тянул лапы к хозяйским ногам, безошибочно определив запах пойманной для него рыбёшки.
— К хорошему быстро привыкают. Неважно при этом, человек ты или тварь неразумная. Что вот только мы будем делать зимой, когда речку скуёт? — рассмеялся отец Иоанн ещё и оттого, что незначительный, казалось бы, эпизод получил столь солидную философскую подоплеку. — Сей котенок, именуемый Гришей, живёт здесь на полных правах недели три. Да и сам я только месяц назад получил приход. Не успел ещё осмотреться. Проходи…
— Как видишь, уже прошёл. Так, значит ты теперь вместо прежнего дьякона? За «медное» горлышко его, стало быть. А жаль, — сказал Раздоров, и отец Иоанн так и не понял, причём же тут сожаление, если человек своим бесшабашным поведением только подрывал веру прихожан. — А ты, выходит, после училища прямиком в семинарию?
— Выходит, так. После философского класса, минуя богословский, получил приход в Глазове.
— С ногой-то что? — участливо спросил Раздоров, на время решительно позабывший о цели визита, настолько по-житейски увлекли его хитросплетения судьбы бывшего дружка.
— Повреждение чашечки. Не на этой войне, на той…
«Глазов, Глазов, — вертелось в голове у Раздорова. — Почти весь уезд был тогда под Колчаком. Не к белым ли Ваню занесло?».
— А в лагере колено стало уязвимым, как у Ахилла. Работал на лесоповале, зацепило ещё и лесиной…
— Да ты у нас не только на поле брани, но и в трудармии побывал? — нарочито пошутил председатель, прикидывая, не придётся ли потом сожалеть, что он приехал сюда и ведёт опрометчивый разговор. Прибыл за одним, настоящим, а всплывает другое, прошлое, и это «другое» имеет не меньшее отношение к нему.
— Так, говоришь, теперь ты ловишь рыбу в мутной воде? — опять съехидничал Раздоров, хотя и вправду какая может быть рыбалка по затянувшейся-то весне? Ни червяка не видно, ни блесну. И уже грубо проговорил:
— Лови, лови, это самое то… А скажи-ка, зачем к тебе наведывалась Перминова? Послушай, да у вас, оказывается, и фамилия-то одна…
— Это случается вообще-то между братьями, — без всякого опасения быть в чем-то уличённым произнёс отец Иоанн.
— Так дети Николая и Анны — твои племянники? Близкая вообще-то родня, — почти вслух размышлял Раздоров, ощущая себя точно припёртым к стенке: во дела!
Но не столько это внезапное открытие осенило председателя — поразило другое: слушатель советской военной академии скрыл от органов опасное родство! Это — чревато, стало быть, будет теперь бравый Пашка у Раздорова на крючке. До мести ли за сестрицу сейчас? В том, что Пашка не откажется свести счеты, отведёт душу по полной программе, председатель не сомневался, и с приближающимся возвращением капитана-танкиста ему, человеку неробкого вообще-то десятка, всё более становилось не по себе. Сегодняшнее известие всё переиначивало. Вся семейка Перминовых меняла статус и, по сути, становилась ручной, только он, Раздоров, будет теперь решать, насколько приспустить или же натянуть поводок. А может, ещё круче поступить и военную-то карьеру разом прервать? А что, ему дельные работники в колхозе нужны, в том числе и на руководящих должностях…
— Я в магазин, Ваня, нырну. Встречу-то нашу обмыть бы надо… Как-никак седмица 2-я по Пасхе, это мы ещё не забыли, вспоминаем иногда. Больше, правда, втихаря, — решил на радостях побалагурить несказанно довольный Раздоров.
На предложение старого приятеля отец Иоанн ничего не ответил, да и не рассчитывал сельский батюшка, что успешный партиец, каким смотрелся Раздоров, раздавит «мерзавчик» с тем самым человеком, ещё не забывшим вкус лагерной баланды.
На стене зашипели антикварные ходики, и раздался простуженный кашель старого механизма. Но что-то с часами, видимо, случилось: гирька на цепочке быстро покатилась и замерла внизу, у самого плинтуса. Оставалось только гадать, на кого теперь работает время, и отец Иоанн, повернувшись к образам, осенил себя крестным знамением.
3. Получи по заслугам
Заседание правления колхоза, назначенное Раздоровым на два часа, всё откладывалось. Верхушке «Коммунара», собравшейся в тесной приёмной, уже надоело томиться без толку: народ выходил на деревянную веранду, смолил самокрутки, швыряя бычки в заросли черемухи и периодически поплевывая с двухэтажной высоты.
— Чудеса какие-то в Перелазе происходят, — решил вдруг сообщить коллегам по секрету главбух Никандрович, облокотившись на резные перила. — Вчера пришёл из армии старшина Коробейников и такое начал с бабами вытворять!..
— Да иди ты.
— Пусть, говорит, все пляшут, а я мысленно подолы задеру. Так ведь приподнял, паразит!
— А ты откуда знаешь, в помощниках у него, что ли, был? Подумаешь, и не такое ещё по пьяни случается…
Никандрович плюнул на тлеющую махорку и глубокомысленно изрёк:
— А если он, пройдоха, завтра устроится в колхоз и у моей бабы, как заправский портной, подол начнёт расширять?
— По такому случаю станет она хорошей парашютисткой. ДОСАРМу такие кадры нужны. Не всё же ей в узле связи восседать. Там радио какое? «Сарафанное»!
Главбуха как ветром сдуло с веранды, он тихо удалился, даже половицы не заскрипели. Колхозная контора была в ожидании председателя. Народ прогуливался по тёмному коридору — картинной галерее сельскохозяйственных плакатов, снова оказываясь перед обитой дерматином дверью, наседая с вопросами на секретаршу.
Неказистая свояченица Василия Алексеевича не знала, что и сказать, сильно сутулилась на венском стуле, стараясь спрятаться за массивную каретку «Ундервунда», и отчаянно колотила по клавиатуре пишущей машинки. Со стороны хорошо было видно, как фиолетовая копирка от массированных ударов не очень опытного делопроизводителя становится похожей на решето.
Дуняша, невольно наблюдавшая за этой картиной, чувствовала женское превосходство и торжествовала: уж лучше бы эта барышня пригласила людей пройти в кабинет начальника, чем бестолково упражняться на публике. Что и говорить, родня по линии жены у председателя явно не задалась. Супруга, надутая от сознания своей важности, красотой также не отличалась, а уж по умственной части и подавно. Ничего не попишешь — сват Иван такую пару молодому Василию в соседней деревне подыскал.
— Я как в зеркало глядел, сразу сообразил: девка хорошая, хвостом вертеть не станет, — хвастался старик.
Когда зрелище в главном «предбаннике» Дуняше изрядно надоело, она гордо села на диван, несколько раз перелицованный кожзаменителем, щёлкнула блестящим замком игрушечной сумочки (подарочек, между прочим, Раздорова) и вынула оттуда несколько карточек, пришедших на днях от Паши с заграничными марками на конверте. На фото были виды небольшого венгерского городка с чудным для русского слуха названием — Секешфекешвар.
Домики с черепичными крышами, аккуратные, заботливо подстриженные пирамидальные тополя, — ничто, казалось, не напоминало о том, с какой кровью в марте 1945-го давался бойцам этот умиротворённый пейзаж. Дуняша ещё раз пробежала на обороте надпись: «Окрестности озера Балатон. Здесь мы били фашистского гада».
Сестра обожала своего брата, но страшно стеснялась предстоящей встречи, поскольку помнила его совсем иным — точь-в-точь, как на лепёшистом, с обглоданными краями снимке из альбома. Почему так случилось? А мыши тогда у них в подполье завелись и грызли всё подряд, не щадя семейный архив. Жаль, хорошая была фотокарточка. Пашка на ней оказался в плотном кольце поклонниц и залихватски рвал меха отцовского ещё инструмента — обычной трёхрядки (трофейный аккордеон в Секешфекешваре появится потом). Не очень, конечно, смотрелись на деревенском пареньке и простенькая кепка, пристроенная на макушке, и пиджак на голое плечо. Теперь старший брат — не подступись: штабной щёголь, пока капитан, но вот уже и майоры в гвардейском мехкорпусе ему первыми честь отдают…
Дуняша мало что соображала в армейской субординации, понимая лишь, что у военных — свои заморочки. В глубине души ей бы очень хотелось, чтобы Паша приехал в отпуск не один, упросив погостить на денёк друга-сослуживца. Многие ведь после войны наведывались к однополчанам, а на самом деле выходило, что приезжали за невестами. Доведись такое, уж тогда-то она бы сообразила, откуда ветер дует. Хорошую школу жизни Дуняша проходила в «Коммунаре» и мечтала только о том, чтобы ухажёр, если такой появится, был непременно из пришлых, человек со стороны. Ведь, что ни говори, а то пикантное положение, в которое девушку поставил Раздоров, практически не оставляло ей шансов на выбор: слишком уж злы, безжалостны на деревне языки, не дадут они девке счастья, вот ежели упорхнуть с избранником в далёкие края, за кордон…
Она и вглядывалась-то в заграничные фотографии, чтобы помечтать лишний раз: война в сельской молодежи только разожгла желание к городской, не доступной для многих жизни, а здесь перед глазами Дуняши разворачивался чуть ли не сказочный мир. Судя, по письмам, старший брат из окна срывал виноград, на одном дыхании взбегал на зубчатые стены средневековых замков: Дуняше казалось, что именно там ночами бродят страшные привидения…
Рядом с ней на диван взгромоздился главбух, уронил своё грузное тело, да так, что главный агроном накренилась и оказалась всем торсом на его пахнущих махоркой брючинах. Скромный распорядитель коллективных финансов в роговых очках и сатиновых нарукавниках смутился, что всё произошло принародно: мало ли чего теперь люди подумают? Разумеется, тут же нашлись остряки:
— Дебит-кредит-то у нас неплохо, между прочим, пристроился. Знал, куда помягче присесть…
Нерасторопный Никандрович беспомощно бормотал Дуняше свои извинения, пытаясь подняться с коварного местечка, а в приёмную, раздвигая подчинённых, уже входил Раздоров. Шёл не один, а с каким-то разбитным фронтовиком, от которого за версту разило сивухой. Смущение бухгалтера ещё более усилилось, но, похоже, председателю было не до того, чтобы замечать, как обычно, каждую мелочь, проявляя свой недюжинный педантизм. Честно заработанный орден (серебряная основа как-никак!) председатель ещё по дороге отцепил и теперь прикладывал тыльной стороной выше правой щеки. Вот так утренняя поездочка в Перелаз!
— Народу-то как в парной. Дайте пройти.
— Ой, да у вас царапина, Василий Алексеевич, — подлетела с каким-то пузырьком услужливая секретарша.
— В башню танка не вписался. Старшина Коробейников подтвердит. Теперь жду, когда боевой орден нам выпишут, — это всё, что мог сказать председатель.
Его шутку оценили и весело рассаживались по местам.
Да и сам Раздоров занимал привычное место за дубовым секретером, реквизированном коммунарами в доме купца Бессонова, который рванул из Быстрицы сразу, ещё в семнадцатом году и, помахав ручкой, оставил землякам всё: недвижимость, магазины и даже водяную мельницу.
Эту последнюю дармовщинку Раздоров посчитал лишь слабой попыткой взять мичуринские «милости у природы». Ему были нужны теперь масштабные действия, а не какие-то мелкие шажки: в самом деле, водяная мельница, построенная купчиной на тихом омуте, себя не оправдывала и часто выходила из строя. И слишком малая у неё была производительность, а вот запуск ветряных двигателей, которые смогут трудиться с максимальной выгодой для обобществлённого производства, — это уже коленкор иной. Собственно говоря, и правление колхоза должно сегодня утвердить целую программу строительства ветряков. Малая электрификация придёт на конюшню, скотные дворы и частично уменьшит солидные затраты при содержании дизельной.
— Мы всех соседей за пояс заткнём, если как следует оценим ветряк. Ветряк — это крылья для полета. А запасы торфа — хорошее подспорье. Сварганим новую котельную, прокинем трубы, пустим тепло в бараки, не всё ж за соляркой на дальнюю станцию гонять…
Дуняша, которая уже стала членом правления, не выдержала и всё-таки вставила свою реплику в «программные материалы»:
— А рационально ли это, товарищи?
— Ничего, главный агроном, при масштабных разработках хватит нам удобрений и на поля: знай, трудись, колхозное крестьянство, переходи в качественно новое состояние — рабочий, то бишь, класс. Так ведь, кажется, значится в планах товарища Сталина о смычке города и деревни?..
По сути, то, о чём говорил сейчас председатель, было выжимкой его выступления на предстоящем пленуме райкома партии. Всё это Раздоров старательно выкладывал перед удивленными коллегами. Попутно прочитал вслух лежавшее на столе письмо с тиснёными литерами «ЦСДФ: Центральная студия документальных фильмов». Оно, получалось, было тоже в строку. Какой-то столичный киношник А.Ц. Меремсон уже пронюхал про ветряки и готовился приехать со съёмочной группой для работы над серьёзной пропагандистской картиной.
Раздоров крякнул и оглядел колхозное присутствие: далеко могут пойти передовые коммунары! Ораторствуя, председатель был как нельзя убедителен, он рисовал гигантские планы и готовился повести за собой. Никто, пожалуй, кроме Дуняши, и не обратил внимания, что этот вдохновенный порыв слегка подогрели винные пары, Раздоров только вошёл во вкус, когда «тронную» речь остановил внезапный телефонный звонок.
В кабинете догадались, что речь идёт о строительстве нового Дома культуры: недавно в «Коммунаре» появился ещё один первоочередной объект. Он числился на особом контроле у райкома партии, откуда постоянно подгоняли, бросив на стройку, как шутили в Быстрице, «резерв Верховного главнокомандования» — итальянских военнопленных. Они трудились на селе уже давненько и заработали не самую хорошую репутацию, ухитрившись уничтожить в местных водоёмах чуть ли не всех лягушек.
По вечерам на двух водохранилищах Быстрицы, засаженных карпом, надо было днём с огнём искать икринки несчастных земноводных: всех подчистила поверженная под Сталинградом фашистская Италия.
— Как это — «сидим без кирпича»? А чего ты раньше-то молчал, будто парёнку проглотил? Значит, так, бригадир, слушай моё указание: церкву на кладбище будем ломать. Вот где отменный кирпич: бери — не хочу! Завтра же на разборку людей направляй. Надо будет — «макаронников» двинем на прорыв…
Раздоров бросил в сердцах трубку и тем самым поставил правление перед фактом: всё, решение принято.
— Не получится с кирпичом, Лексеич.
— Это ещё почему?
— На яичном желтке кладка. Гольную щебёнку возьмём…
Председатель косо взглянул на главбуха, в сторону Никандровича обернулись и члены правления: надо же, тому сегодня точно шлея попала под хвост. Ай да Дуня, сублимировала мужика, а может, танкист из Перелаза постарался?
— А ты, никак, пробовал? Иль со старейшинами совет держал? Слыхали мы эти байки. Возьми-ка дело под персональную ответственность. Порученьеце тебе такое даем. На сегодня всё, — и председатель дал понять, что ему нужно побыть одному.
Он попросил у секретарши маленькое зеркальце, повертел его перед носом, хмыкнул и стал перебирать в памяти события суматошного дня. Начал с последнего — часовенки на сельском кладбище, которая давно уже измозолила все глаза.
Чуть не каждый день, отправляясь в полевые бригады хозяйства столбовой дорогой, созерцал он медленную гибель храма. С дверей заброшенного строения, играя в войну, ребятня сорвала все засовы, перебила стёкла, умудрилась даже изогнуть витые металлические решётки. В довершение ко всему у центрального притвора, окончательно списывая часовню, взгромоздилась на самую вершину кривоногая берёзка и постепенно набирала в росте, удивляя людей отчаянной дерзостью, стойкой борьбой за жизнь.
Если и были у Раздорова какие-то сомнения, что же в Быстрице подумают, ведь церквушка-то — собственность чужая, не колхозная, то с сегодняшним визитом в Перелаз они улетучились совсем.
Заглянув, как и обещал, в сельмаг, главный коммунар явился к однокашнику с бутылкой сургучёвки — самый смак для задушевной беседы вдали от людских глаз.
— Каюк, Ваня, церкви. Всё, шабаш. Бросай свой приход и перебирайся ко мне, в «Коммунар». Сделаю тебя, так и быть, руководителем колхозного хора. Ты ведь лихо пел на клиросе. Вот за это и выпьем…
Раздоров, конечно, шутил, но ему и взаправду захотелось помочь инвалиду: пусть не мучается здесь один-одинёшенек, в Быстрице к нему приставят тимуровцев — ведро воды хотя бы в дом принести. Да зачем носить? В «Коммунаре» — водопровод, всё, как в древнем Риме…
— А я, Василий, слава Богу, вовсе не слабак и на жалость людскую не рассчитываю. Не забыл, надеюсь, Писание? «Сила моя в немощи проявляется», это ещё апостол Павел сказал, про меня, я думаю, эти слова, — отклонил нелепое предложение отец Иоанн.
— Ну, вот, заладил. Ты лучше скажи, чего от тебя свояченица добивалась? Обрадовалась, поди, что ты прибился к родному берегу?
— Не вчера и не сегодня вернулся я в лоно церкви. В канун сталинской Конституции уже вышел из лагерей, но бремя моего положения тяжкое. Нет у меня, оказывается, больше родни: зачем сюда приехал, говорят, не усугубляй нам жизнь, уезжай…
Раздоров аж рот раскрыл от удивления: вот это Перминова, вот это праведница! Что же в самом деле в стране-то делается, если люди отрекаются от ближних своих?
Подумал так и удивился самому же себе: разве впервые он сталкивается с такими фактами?
Да нет же, нет, но это происходит где-то там, за пределами Быстрицы, в какой-то большой и далёкой стране, где всё по-другому: масштабы, люди, история, наконец. А здесь хозяин жизни только он, а вот ему-то в первую очередь и не донесли. Выходит, он совсем не ведает, что делается в его «епархии». Не самые хорошие дела, председатель…
Интуитивно ощущая, что на него накатывает чувство жалости к этому горемычному человеку, товарищу по бурсе, Раздоров на какое-то время даже позабыл, что логика событий, которая начинает развиваться сейчас, в некотором роде выступает против него самого. Уедет отец Иоанн, который в силу и положения, и родственных уз может определённо разрядить ситуацию, не доводя её до конфликта, а что будет? Приезд капитана бронетанковых войск. Это, как минимум, скандал и приложение силы. А может, сесть всем за стол переговоров и заключить мировую? Выдать достойно замуж Дуняшу, отправить в академию Павла, оставить на приходе отца Иоанна. И ничего больше не менять. Полный компромисс. Нет виноватых, значит, и правым отстаивать нечего.
Иногда его посещали идеи, которые выводили на путь другого, надгосударственного вмешательства в конфликты. Хотел того Раздоров или нет, но каким-то образом он воспроизводил мысли украинского охальника Нестора Махно, который лихо обходился без государства. Всё решалось в Гуляй-Поле, так и в Быстрице всё решается с одинаковой быстротой. А главное — бюрократии, волокиты нет.
Даже если кто-то считает, что вот случилось, попрали справедливость, так ведь опять же можно договориться, наказать виновных и не выносить сор из избы. А вдруг его эксперимент с созданием коммуны и есть начало новой общественной морали? Разве он, Раздоров, не действует во благо, проверяя на практике то, что окажется полезным для страны?
— Я иногда думаю, Ваня: зачем нам в Быстрице какая-то другая власть? Она вся в моём лице, я и судьёй всех колхозников выступить могу, и конфликт разрешить, если случится таковой. А не по нраву стану — на общем собрании прокатите меня на вороных. Ваше право…
Только сейчас понял сельский батюшка, как далеко завела гордыня его бывшего дружка. Получалось, что она освобождала его от всех жизненных пут и обязанностей, и номинальный государственник, каким Раздоров себя, видимо, считал до конца, становился тривиальным анархистом в бушлатике и с парабеллумом, бьющим по ногам хозяина в лучшем случае, а в худшем — грохающим по людской толпе. Насмотрелся Перминов на них ещё в Глазове, когда красные ворвались в приход и установили на колокольне пару пулемётов. Его советы: «Что вы делаете? Одумайтесь!» — только разожгли страсти и подтвердили слова Писания: «И будет крови по узды конские».
— Не получится, — ответил отец Иоанн.
— Что «не получится»?
— Так жить не получится. «Если вы не желаете помазанника Божьего, получите бандитского царя». Не забыл кронштадтского старца?
С затаённым любопытством следил теперь отец Иоанн за реакцией захмелевшего дружка. И зачем такое сболтнул? Новый приговор! Руки непроизвольно начали пощипывать бороду, волосы ложились в скатку. Только сейчас Перминов обнаружил в своей растительности залетевшего на казнь комара. Он вытащил его жалкие остатки и не знал, куда деть.
— Не получится, ты прав. Есть ещё Анна. Она будет искать справедливость не внутри, а вовне! — сказал Раздоров и поднял палец, как указующий перст.
Вряд ли что сумел понять отец Иоанн из того, о чём конкретно шла речь. Раздоров как-то странно повёл себя, заторопился, сославшись на занятость, и, возможно, сидел бы уже в двуколке, если бы не внезапный гость, который поджидал его на приступочке у крыльца и умиротворенно, по-крестьянски, грыз пожухлую былинку.
Герой вчерашней ночи был ещё немного не в себе. Чтобы произвести на земляков полный фурор, окончательно войдя в фольклорную историю Перелаза, в сенях он жарко притиснул двух молодух и стал нашёптывать им «секретную» инструкцию:
— Лихо петь и плясать, глазами «поедая» товарища командира, то есть меня. Как только я подмигну, подолы заголять!
— Как скажете, как скажете, Максим Александрович, — защебетали в экстазе девки, которым очень уж захотелось поучаствовать в спектакле, где роль бутафории отлично играли доподлинные солёные рыжики, кислая капуста, помидорчики и сладко-убойная бражка, приготовленная заранее, как только прилетела от Коробейникова телеграмма о приезде. Для пущего веселья они дружно подхватили выплаканную кем-то из подружек частушку:
А я любила тебя, гад,
Четыре годика подряд.
А ты меня — два месяца,
И то хотел повеситься!
Сеанс «венгерского гипноза», как его представил чернопогонный шутник, в просторной сельской горнице, переполненной хмельными зеваками, закончился под свист и улюлюканье танкиста, которому теперь надоела генеральная репетиция и захотелось премьеры, завалившись по старой традиции на сеновале с одной из приглянувшихся ему крупнокалиберных плясуний. Тем более что и она, распалившись, абсолютно не возражала.
Бархатистый шмель, который утром крутился возле хромовых сапог старшины, наводил на мысль, что хозяин недавно действительно побывал в самом центре сладкой жизни. И отплясывали эти сапоги так лихо, что опрокидывали на себя многое чего. А уж бражки лилось — видимо-невидимо.
— Здравия желаем, старый знакомец! — отчеканил старшина, пока ещё и не думая подниматься с крылечка. — Вот и свиделись, земля-то круглая. А ведь просил: подвези. Так, может, сейчас подбросишь? Ты — при лихом коне...
Раздоров действительно не ожидал этой встречи и стал искать глазами, а где же Веский Аргумент. Конь был привязан совсем в другом месте, метрах в двадцати, возле спортивной площадки, теперь и травку ему не пощипать, и хозяина не увезти в случае крайней нужды. Раздоров прикинул, что самому и не добежать так быстро, соревнуясь с гвардией Великой Отечественной.
— Ты, боец, вот что, не серчай. Неприятности у меня в тот день приключились. Да и зачем воевать, когда Победа пришла? Приходи лучше ко мне в колхоз, а я за тобой отличного стального коня закреплю. Невесту подберём, всё путём! Без булды.
— Да я и не возражаю, товарищ председатель, предложения хорошие. Только ты фронтовика обидел, а в его лице — весь наш 4-й гвардейский механизированный корпус. Придётся тебе раздеться и покупаться немножко. Не обессудь.
При этих словах Раздоров с мольбой уставился на жилище отца Иоанна: пожалуй, только он мог остановить эту экзекуцию, но там была тишина. И шторки задернуты, и ступеньки большущей лестницы натужно не скрипят, как бы того ни хотелось несчастному. Впрочем, в смежном помещении, где проживал директор семилетки, от окна кто-то быстро отпрянул, точно хотел остаться незамеченным, наблюдая за странным поединком. Не там ли его спаситель, который вот-вот пойдёт открывать школу на первый урок?
Но кричать что есть мочи было выше председательского достоинства. Раздеваться потихоньку Раздоров всё же начал, озираясь на ближние избы и отслеживая реакцию старшины. Когда дело дошло до кальсон, которые Василий Алексеевич, имея молодую привязанность, особо щепетильно подбирал на «чёрном» рынке, танкист сплюнул от брезгливости и всё-таки не выдержал:
— Не хочу издеваться, как фашист! Дай я тебе слегка по морде съезжу! Для порядку. Больно уж хочется…
Но даже это намерение старшина не осуществил. Раздоров так рванул наутёк, что споткнулся и рухнул на поленницу, старательно уложенную прихожанками, и оказался под настоящими развалинами Карфагена. В дополнение к ним уже летели и сапоги председателя, и брюки галифе: вчерашняя шутка относительно их размера боком вышла Раздорову. Френч с пухлыми накладными карманами, правда, старшина не стал трогать: что-то же в них набито, вдруг да затеряется в топтунце?
Так по ходу дела председателем были восстановлены все главные подробности трудного дня. Об одном только Раздоров позабыл: в приёмной-то у него до сих пор и сидит тот самый старшина. Придётся устраивать героя в тракторную бригаду, как и было обещано по дороге в контору.