Владимир ПЕРЦЕВ. Преображение.

 

ГОРОД МЫШКИН

 

Приваливает белый теплоход.

И ощупью идут по шатким сходням

туристы иностранные гуськом

обозревать российскую глубинку,

какой-то город Мышкин — на холмах

три сотни домиков. На волжской крутизне

над жёлтыми обрывами берёзы,

как бабы деревенские, вздыхают

и шепчутся, завидя иностранцев.

Заманивает солнце в куполах

двух-трёх церквушек. В липовых аллеях

кричат вороны, ездит детвора,

сверкая спицами, разбрызгивая лужи.

По склонам, сплошь заросшим, бродят козы

и замерев, и полуобернувшись,

расставив уши, слушают шумы

от пристани, от площади, оттуда,

где целый день в палатках и рядах

торгуют всевозможными мышами

все жители от мала до велика,

забросив ферму, поле, огород...

Там в ёлочках, набросив не пальтишко,

а крепкий цельнокожаный тулуп,

широкоплечий и широкозадый

стоит купчиной мышкинским Ильич,

прищурившись хитро и плосковато

на полицейский вяленый патруль,

скучающий, вразвалочку лениво

туда-сюда бродящий меж рядов.

Налево глянешь — вниз до самой Волги

бежит асфальт, срывается к реке.

Направо глянешь — выпирает в небо

асфальтовая лента. А с холма

открыта расписная панорама

крыш, огородов, парков и садов.

Сверкают стёкла, сушится бельё,

сидят старухи, носятся собаки,

мычит корова, писает мужик...

А за домами ждёт, полощет флагом

пристроившийся белый теплоход,

как клуб, как сельсовет с простором окон,

в которых проплывают облака.

 

 

***

 

Всё то же нищенство кругом:

поля, деревни и дороги.

Я в детстве был — глаза да ноги,

ходил и видел. Босиком

душа моя в миру бродила,

росу сбивала и будила,

и выводила из неволи,

из немоты и луг, и поле.

Своим глазастым бытиём

переполняла водоёмы

и голубые окоёмы

пространств не мерянных кругом.

Верхушки дальних куполов

тянулись в небо, набухали.

И радуги благоухали

над стадом мучениц-коров.

И небо краем заходило,

клубилось, ширилось и жило,

и залегало вдоль дороги.

Земли уж не касаясь, ноги

несли меня превыше гор.

И гром недвижные громады

сдвигал. И светлые каскады

глазастых капель, слившись в хор,

собой завешивали бор.

И было всё как там, в начале,

когда ни скорби, ни печали

лазурью залитый простор

не ведал — до греха, до гнева,

пока не согрешила Ева.

И я, того не понимая,

бродил в садах и кущах рая.

И знал, и думал, всем известно,

что есть проход в такое место.

А нищенство, а дни печали —

чтоб люди место примечали.

 

 

***

 

Вот серый день, и серебро реки,

и отмели с их белыми песками.

Берёзы тёмные высоко над мостками

плывут и клонятся. И чуть скрипят мостки.

 

В безлюдной этой местности глухой

душа летит к непостижимым далям,

к каким-то неземным, возвышенным печалям,

объявшим лес и небо над рекой.

 

 

ПРЕОБРАЖЕНИЕ

 

Весь сад усыпан яблоками. Боже

наш праведный, такого урожая

лет десять мы не видывали. И

случился ветер на Преображенье

и дул весь день порывами. И вот —

усыпал сад тяжёлыми плодами.

Повсюду яблоки: на тропке, на траве,

на крыше шиферной дощатого сарая.

Не соберёшь, не выберешь, не съешь.

Наполнены корзины, вёдра, сумки,

кадушки, ящики, тазы, кастрюли...

А яблоки всё падают. Их стук

пугливых птиц на ветках не пугает.

Весь день, всю ночь поодиночке, градом,

гремя о шифер, доски, тычась в грунт,

в крапиву, в лопухи, текут шары тугие

медлительно, солидно, не спеша.

Спадают, вызрев. Разве их удержишь?

Как чудо, вызревавшее по капле,

и вдруг преобразившее в минуту

земную плоть в сияющий эфир.

И слёз ещё не вытерли — одежды

готовы новые, что чище серебра,

торжественней тяжёлого атласа,

воздушнее ажурных кружев. Это —

за каторгу, за мшелые землянки,

за срубы чёрные, за пост, за схиму, за...

Минует всё, и только торжество

минутного того преображенья

нетронутым останется. За чудо

благодарят ли? Ведь оно нежданно.

Чем дольше ждут, тем всё-таки нежданней,

как дар, как озарение и как

ребёнка долгожданного рожденье —

банально и торжественно, как всё,

что Бог даёт. Благодарю же, Боже!

Я терпкий плод и тот ещё орешек —

всё это так, но нынче торжество.

И новые одежды раздают,

и старые заканчивают счёты,

и слёзы превращаются в вино.

 

 

***

 

Колокольни твои пожарные,

Христова Русь,

ни татары, ни время не жаловали.

Не жалуюсь.

Но какие оравы и полчища

разорили мой край?

Юродствующая, хохочущая,

затравленная печаль.

В притихших покосах сумеречных

в строгий сруб

сцепились пальцы задумчивых

пары рук.

Среди тишины заброшенной,

заросшее сплошь,

колодезное окошечко,

кого ты ждёшь?

 

 

ТРИ ВЕКА

 

I

 

Век латунных секстанов

и точных английских часов.

Век шпицрутенов, плацев

и крепких немецких словечек.

Часовщик был не плох,

матерясь на своих и врагов,

тыча в зубы кулак

и на дыбе калеча,

он пустил маховик,

он открыл нескончаемый счёт,

математику втиснув

на место Священных Заветов.

Нескончаемый бред

точных истин три века течёт,

наполняя собою

истории драную ветошь.

Интегральный крючок

превращается снова в петлю

и сжимает удавку

на шее беспечного века.

Наши плюсы и минусы,

в сумме равняясь нулю,

обращают по кругу

латунную ось человека.

 

II

 

За веком Петра,

веком опытных царственных шлюх,

стальных гильотин,

золочёной картонной мороки —

век парадов, салонов,

век «класс» и век «люкс».

Жаль, что век у него

оказался коротким!

Он прошёл от сената

до трудной сибирской руды.

Век — учитель,

снимавший табу и запреты.

Век, венчавший

свои золотые труды

взрывом каторжным

царской кареты.

 

III

 

Вот и наш доходяга,

грозивший распадом всю жизнь,

этот многоязыкий,

длиною не в мили, а в годы.

Слава Богу,

к концу его время бежит.

Он кровавый маньяк

полоумной свободы.

 

 

***

«Я слово позабыл…»

 

Колодец опустел неисчислимых тем.

На темени моем потёмок узел.

Вот горло мне скупой размер обузил,

но я забыл, что я сказать хотел.

И жадно жду, что вырвется из тьмы

и, схваченное, затрепещет в слове,

и в славе засияет, как в обнове,

всем ужасом и дивом глубины.

Но помрачится и померкнет ум,

и не удержит тысячи видений

деяний, дел, ужасных преступлений,

нахлынувший и гай, и гвалт, и глум.

Себя безумного навеки потеряв,

несущийся проливом Беринг,

возжажду одного — вцепиться в берег,

себя как твердь из тверди осознав.

И жажда соберет меня опять

по образу неведомого Бога.

Я в дом войду и сяду у порога.

Но я забыл, что я хотел сказать.

 

 

ВОДА

 

Из глубины, теснясь и ширясь,

слоились мощные пласты.

И, как галактики, кружились,

минуя сваи и мосты,

широкогорлые воронки.

С восторгом, с ужасом, как врос,

я замирал у самой кромки,

подпав под сладостный гипноз.

Во мне самом, как в русле тесном,

росла, теснилась глубина,

как будто сам я был из теста,

на слое илистого дна —

сверканьем кварцевым незрячим,

теснимым берегом и дном,

всегда текучим и стоячим

в себе самом.

 

 

***

 

Слепая впадина в глухое никуда.

Нас вечности страшит безглазая глазница.

Мы только спим, и все нам только снится,

но кто-то тихо тянет невода;

он знает жизнь, и смерти не боится,

и не бежит тяжелого труда.

Нам вечность — это темная вода.

Она стоит, она во тьме таится,

не одолеть её и не напиться.

Лежать на дне в глухие времена,

безмерностью, безбрежностью томиться

и видеть сны душа обречена.

И, если не сойдет от вечности с ума,

то опыт (никуда его не денешь)

подскажет, что она лишь беспредельность

набухшего во тьме веков зерна,

всё ширящийся круг, который не поделишь,

всё длящаяся мысль, бегущая волна.

Чья воля — сталь, и чья душа вольна,

чей дух восстал от беспросветных копей,

кого уже и в бездне не утопишь,

и не сожжешь, и не рассеешь в прах —

они во мгле свои алмазы копят,

которые горят на Небесах.

 

 

***

 

И снова яблоки атласные падут

в садах у августа, в задумчивых задворках.

Наполнит свет недвижный старый пруд

в осиннике густом и тёмных грустных ёлках.

Забыв, зачем я вышел час назад,

задумался, а годы пролетели.

Без цели обойду пустой осенний сад

в прожилках золотой и сонной канители.

Project: 
Год выпуска: 
2012
Выпуск: 
13