Сергей НЕБОЛЬСИН. Понять другую сторону

— Сергей Андреевич, Вы — известный филолог, пушкинист. Расскажите, пожалуйста, нашим читателям, как Вы пришли в литературу.

 

— Профессию литератора я выбрал, разочаровавшись в юриспруденции, которую изучал в вузе в начале 60-х. Можно сказать, сбежал из области права в менее политизированную и опасную область — филологию. Но поскольку литературу я обожал с детства (к тому же моя мама долгое время работала в «Литературной газете»), свое обращение к филологии я считаю вполне естественным.

 

— Филолог — не мужская вроде бы профессия…

 

— Сегодня, пожалуй, да. И так, кажется, дело обстоит во всех странах. Но я по-прежнему убежден, что мужчине есть где развернуться в области филологии, искусства слова. Сказители фольклора, оставшиеся в нашей памяти, были в основном мужчинами. Гомер, по моим сведениям, был мужчиной... Все крупные писатели — тоже. Не отдавать же Пушкина и Толстого на растерзание Наталье Николаевне и Софье Андреевне!.. (смеется)

 

— Помню, читала Ваш рассказ о японке, для которой Вы доставали со дна реки некий артефакт… Рассказ был написан на стыке прозы и публицистики — что-то вроде воспоминаний. А была ли в чистом виде художественная проза в Вашей жизни? Или, может быть, стихи?..

 

— Первые стихи я сочинил в деревне. Году, наверное, в 42-м или 43-м. Стихи были посвящены особе женского пола.

 

— Это, насколько я понимаю, детсадовский возраст. Даже ясельный…

 

— Ну, в деревне-то детских садов не было. А особа женского пола была овечкой нашей соседки Анны Семеновны. Эту овечку звали Маня. Мы вместе с моим братом сочинили стихотворение, которое звучало — я до сих пор это хорошо помню — так: «Маня, Маня, Маня, Маня. // По дорожке грязька, грязька». То есть начинал я с поэзии, да. (смеется)

 

— Расскажите о своей семье, об атмосфере, в которой Вы росли…

 

— По отцу мои предки сибиряки, по маме — донские казаки. Дедушка моего отца, Сидор Ситников, был знахарем. Он лечил лошадей словами. И когда какой-нибудь Христиан Карлович, сельский ветеринар, уже не мог справиться с больной лошадью, он шел за помощью к моему прадедушке. И тот лечил — словами… Я сам этого не видел — знаю только по рассказам.

Старшая сестра моего отца, которую мы в детстве звали бабушкой, совершенно точно унаследовала от своего деда эту способность — завораживать человека и внушать ему свои мысли. В детстве я неоднократно испытывал это на себе, слушая сказки, которые она нам рассказывала. И это живо во мне до сих пор: кажется, я и сегодня впадаю в состояние какой-то очарованной податливости, когда перечитываю и пытаюсь осмыслить те же сказки, например.

Что же касается в широком смысле атмосферы моего детства, то это, конечно, была атмосфера фольклора, народного творчества, песен, частушек, плясок, деревенских гуляний. Также мне хорошо запомнились вопленицы, провожавшие парней на фронт или плакавшие по погибшим…

 

— А книги, которые Вы читали в детстве?..

 

— Если говорить о литературных произведениях, повлиявших на меня в детстве, то в первую очередь следует назвать «Вот моя деревня, вот мой дом родной» Сурикова и пушкинское «Зима! Крестьянин, торжествуя, на дровнях обновляет путь». Кстати, Суриков ведь еще и автор многочисленных русских песен: «Что стоишь, качаясь, тонкая рябина…» или «Сиротой я росла, как былинка в поле, моя молодость прошла у чужих в неволе…». Или еще: «Хороша я, хороша, Да плохо одета. Никто замуж не берет девицу за это…». Так что это, можно сказать, полукнижное знание было… Так же, кстати, и с «Коньком-горбунком» Ершова — многие отрывки я знал еще до того, как прочел книгу.

Потом были рассказы Л. Толстого. Лермонтов, конечно, с его кавказской темой. Чехов… Из зарубежной классики — в первую очередь, Диккенс, поразивший меня изображением судеб бедных и несчастных детей, которыми помыкают злые и подлые люди. Далее — «Лесной царь» Гете, «Гаргантюа и Пантагрюэль» Рабле. И, конечно, эпос: «Илиада» и «Одиссея», «Песнь о Роланде»…

Несколько позже я обратился к советской классике. Помню, как читал «Тихий Дон» Шолохова и мысленно проводил параллели с тем же гомеровским эпосом — братья шли войной на братьев, погибали… Однажды мама сказала, что лишь Шолохов заставил её, дочь белоказачьего офицера, почувствовать себя полноценным человеком… Тогда, как вы, наверное, знаете, сталинская конституция отменила такое явление, как «лишенство», вернув «лишенцам» полные гражданские права…

 

Крупным художественным произведениям присуща некая неисчерпаемость смыслов. Вернемся вот к сказкам и Пушкину… Я встречала такую гипотезу, что и Пушкин в своих сказках показал духовную историю человечества, и Гомер в «Одиссее» изобразил «путешествие души», её становление. А вопрос такой: имеет ли вообще предел эта неисчерпаемость смыслов? Или крупные произведения универсальны настолько, что в их интерпретацию можно вложить буквально любую ахинею? Или же наоборот — художник, работая над произведением, сам может не подозревать, что вкладывает в него какой-то таинственный грандиозный смысл?..

 

— В целом я согласен, что всё это применимо к значительным литературным произведениям и произведениям народного искусства, причем любых народов. Этот неисчерпаемый смысл будут пытаться исчерпать снова и снова — и так до конца не исчерпают. Но этот смысл шаровиден, а не линеен. И в него входит всё — и земля, и быт семьи, и судьба конкретного человека, и странствия души, и чудеса, и многое-многое другое. Но не отдельно взятые, а всегда в шаровидном, что ли, измерении. А вот однозначного смысла в оценочном отношении эти шедевры, как правило, не имеют. Ведь вот чему учит читателя финал «Евгения Онегина»?.. Еще Чехов подчеркивал, что Пушкин не решал вопросы, а верно их ставил. А взять, например, сложные и противоречивые отношения между Григорием, Аксиньей и Степаном в «Тихом Доне». Разрешимы ли они? Я полагаю, что да, но не в рамках любви втроем, на чем бы, скорее всего, охотно остановилась западная мысль. Они разрешимы в глубине чего-то безмерно полного, того, что Аксинье, кажется, уже было чуждо…

 

— Но действительно ли литература способна дать человеку какой-то инструмент, владение которым позволит ему глубже проникнуть в тайну жизни?

 

— Способна. Подлинная литература поднимает глубинные проблемы, ставит серьезные и важные вопросы, указывая на тайны и загадки нашей с вами жизни. Само чувство неразгаданности бытия невероятно полезно для человека, хотя многие, к сожалению, каким-то образом обходятся без него. Но тот, кому это чувство знакомо, живет гораздо насыщеннее и осмысленнее. Если бы не было «Тихого Дона», «Евгения Онегина» и даже оперы «Евгений Онегин», то мы бы, несомненно, двигались по этой жизни более коряво и глупо, без конца спотыкаясь.

 

— А вот вообще чудо, загадка — что это? То, что преодолевает материальные законы? Или литература отвечает на этот вопрос по-другому? Может, в самой природе заложено — иногда обходить эти законы?..

 

— Какие трудные вопросы вы задаете! Боюсь, что мне вряд ли удастся на них вот так запросто ответить…

Но я скажу вот что. Конечно, в крупных произведениях литературы содержатся указания как на закономерности, так и на исключительные случаи жизни, но, согласитесь, значительная литература редко когда хвалит, скажем, беспримерного подлеца или жулика. За исключением, наверное, «Двенадцати стульев» и «Золотого теленка»... И в то же время она, литература, вряд ли станет превозносить, к примеру, монархию — так, ни за что ни про что…

 

— А какие законы или принципы, вынесенные из многолетних занятий литературой, лично Вы стараетесь соблюдать в своей повседневной жизни?

 

— Главный закон очень прост: всему должно быть свое место. Всегда нужно пытаться понять гармонию существующих вещей и не нарушать ее. А если она нарушена, постараться ее восстановить. Этому меня научили и античные писатели, и Шекспир, и Пушкин, и Шолохов… Возьмем пример из Горация в переводе Алексея Федоровича Мерзлякова, пушкинского современника:

Когда маляр, в жару потея над картиной,

Напишет женский лик на шее лошадиной…

<>

Пизоны! можете ль, скрепя свои сердца,

Не осмеять сего безумного творца?

Гораций заявляет о том, что мастерски исполненные, но не на своих местах расположенные вещи выглядят смешно, прискорбно и позорно, хотя, как мы знаем, для Пикассо или, скажем, Шагала это проблемой не было. Женский лик они писали «на шее лошадиной» и очень гордились этим.

Конечно, совершенным знанием о том, как всё должно быть устроено на свете, мы не можем обладать, но для того нам и посылаются шедевры искусства, чтобы указывать, намекать на высший гармоничный порядок вещей.

Множество прекрасных образцов такой гармоничности мы находим у Пушкина. Они общеизвестны.

И внял я неба содроганье,

И горний ангелов полет,

И гад морских подводный ход,

И дольней лозы прозябанье.

Всё, как видите, на своих местах — и небесно-чистое, и гадкое…

Или:

И с каждой осенью я расцветаю вновь…

Природа увядает — но тут же расцветает человек, занимающий правильное, свое место в мироздании...

Примеры можно приводить бесконечно...

 

— Один наш современник, представитель чеченского народа, очень вдохновенно рассказывал о Лермонтове, о психологии кавказца, точно схваченной и тончайшим образом воспроизведённой нашим поэтом. Он говорил, что Пушкин в этом смысле более общо писал о Кавказе, что Пушкин со своей якобы ложной романтикой «южных поэм» даже привил нашей русской интеллигенции какую-то нездоровую страсть к Кавказу — все, мол, поехали на Кавказ. Я так понимаю, что Лермонтов ему интереснее, потому что тему Кавказа он представил более развернуто и подробно. А вот Пушкин своей «кавказской темой» ему, выходит, не угодил…

 

— Почему он так говорит? Ну, видимо, из-за того факта, что у Пушкина было имперское начальство, тогда как Лермонтов явно противопоставлял себя царю (смеётся). Но вообще, в этой теме куда более существенным для меня является то, что обратившись к Кавказу, русская литература впервые освоила важнейший для любой великой национальной литературы принцип: в споре должна быть выслушана и противоположная сторона. И не просто выслушана, но и понята. Пожалуй, применительно к кавказской теме Лермонтов действительно уделил этому больше внимания, чем Пушкин. Лермонтов изобразил чеченца, в которого он стрелял на Кавказе, не просто как врага, но как человека, более того — как брата. То же — несколько позднее — мы встречаем у Толстого в «Хаджи-Мурате». Но справедливости ради надо сказать, что уже Пушкин начинал осваивать этот принцип, когда пытался понять внутренний мир Гришки Отрепьева, понять другую сторону. Сторону пусть и неправую, но, несомненно, заслуживающую того, чтобы быть выслушанной и понятой.

 

— А Достоевский?

 

— Ну, Достоевский вообще прославился воспеванием «другой стороны»! Но давайте остановимся на Толстом. Вот он в «Войне и мире» описывает французов. Как он это делает? В основном сатирически или поверхностно (заметьте, тот же Пушкин в «Рославлеве» пытается показать пленного француза, врага и захватчика, как нормального человека, способного на благородные чувства и т.д.). Потом Толстой пишет повесть «Хаджи-Мурат». Образ Хаджи-Мурата воссоздан настолько изумительно, что многие горцы говорят, что сами горские писатели так не напишут. Но в то же время русскую-то сторону как Толстой рисует? Это пресыщенный Николай I, предающийся любви и блудодейству, который плевать хотел на свое государство. Это жена, которая в русской деревне изменяет солдату, воюющему на юге (Авдеев погибает, а жена живет там с каким-то соседом). Это чиновники Воронцовы, которые во Владикавказе не хотят слушать Хаджи-Мурата. Он растолковывает им, дескать, надо, ребята, сделать так-то и так-то. Они отвечают, мол, нам некогда. Другая сторона (Хаджи-Мурат) выслушана, а своя не описана должным образом.

А еще у Толстого есть рассказ «За что?», либеральный такой рассказ о том, как поляки — муж и жена — решили убежать из сибирской ссылки в Польшу. Муж сделал вид, что утопился, хотя на самом деле прятался где-то в сарае, а жена (она, кстати, ссыльной не была, но тоже хотела бежать из России вместе с мужем), утверждая, что муж ее утопился, получила разрешение на вывоз тела, взяла бричку, положила туда мужа и повезла его в Польшу. И что же Толстой пишет дальше? Что казак, который их сопровождал, то ли услышал их разговор, то ли пар какой-то подозрительный заметил — в общем, он их выдал. Выдал их казак русскому начальству — и напился!.. Да, я знаю, что в основу рассказа положен вроде бы реальный случай, пускай такой случай действительно был, но я же вижу, что Толстой нарочно так написал — чтобы полиберальнее вышло, чтобы читающая публика сильнее возненавидела царское правительство и глубже прониклась чувствами к свободолюбивым полякам.

Выходит, не всем даже великим писателям удавалось выдержать этот баланс. А вот у Пушкина и Шолохова это получалось. У Юрия Кузнецова, если взять, например, его военную тему — тоже.

 

— Тут вспоминается хрестоматийный рассказ, в котором русская женщина дарит немцу вязаные носки…

 

— Да, это из той же области. И это очень трудный вопрос… Для меня, во всяком случае. Вот она связала и подарила носки немцу, фашисту, а тот пошел и бросил гранату в моего отца… Видимо, лично для меня еще не настало время, чтобы принять это — всё моё существо протестует…

После войны многие русские женщины давали хлеб пленным немцам, делились с ними последним. Я это сам видел, когда был ребенком. Но когда такой немец подошел к нашему дому, мать, помню, как тигрица, бросилась на него и стала душить. И, уверен, задушила бы, если бы немец не вырвался и не убежал прочь... Что это? Мировоззрение? Темперамент? Казачья горячность на фоне того, что другие русские женщины давали хлеб немцам? Или это просто уникальный случай?..

 

— Сергей Андреевич, над чем Вы сейчас работаете?

 

— Готовлю к изданию свою новую книгу. Речь в ней пойдет о многом из того, что мы сейчас затронули: о Великой Отечественной войне, о русской литературе, о себе… А называться она будет «Филология дальнего следования».

 

— А издательство уже нашли?

 

— Издательство само меня нашло — позвонил директор, выразил интерес.

 

— Сергей Андреевич, спасибо за увлекательную беседу. Журнал «Парус» желает Вам вдохновения и удачи.

 

Беседовала Ирина Гречаник

Project: 
Год выпуска: 
2012
Выпуск: 
17