Николай БОЙКО. Стоверстник. Рассказ

Отсидев положенный срок за измену Родине (в плену у немца был, работал на него, вражину), Иван Комариков получил на руки справку с подписью начальника ОЛПа, что он, Комариков, теперь вольный казак и может распоряжаться собой, как сам хочет.

Покрепче зажав в кулаке драгоценную эту справку, Иван радостно поспешил за зону, на долгожданную волю — уже не через заколоченные лагерные ворота, не под конвоем, а через проходную, где ход ему прежде был запрещен и где ходили только его сторожа и притеснители.

Однако радость его оказалась преждевременной. В паспорте, который ему выдали в милиции взамен справки, стояла пометка «СОЭ» — социально опасный элемент. Похоже было, что в незавидной судьбе Ивана Комарикова мало что изменилось. Удлинилась только сворка, на которой его держали, да ошейник заменили на новый, но такой же жесткий и тесный — только-только чтобы не задушил Ивана, когда натянет он свою невидимую цепь.

Та же зона? А иначе как назвать то резко ограниченное пространство, на котором он имел теперь право жить и работать? Да, шире оно, намного шире лагерной зоны, но: в столице Советского Союза Москве и в столицах всех Советских Республик категорически запрещено ему проживать, разве только разрешается задержаться проездом на сутки; в городе Ленинграде и других областных и крупных промышленных городах, перечень которых он должен знать назубок, как школьник стихотворение — тоже запрещается; в любой сельской местности, если она находится ближе ста километров от вышеназванных городов — опять нельзя.

Только на сто первом он мог жить и процветать!

К счастью, его родная деревня стояла на сто пятом километре от областного города. Так что, тут Ивану повезло. Правда, несколько сдерживало его радость то обстоятельство, что сельсовет-то, к которому была приписана его деревенька, находился как раз в запретной для Ивана зоне, на самой-самой границе. Граница проходила через сельсовет, можно сказать, посредине, отваливая меньшую часть в законное пространство, а большую, вместе с помещением сельсовета — в режимное, запретное.

Иван утешал себя тем, что режимное пространство — это уже другое село, что через него он пробежит спорой трусцой, на подогнутых. А еще лучше сделает, как только подойдет или подъедет на попутной подводе (автобусы в ту сторону не ходили) — обойдет его стороной, по-за огородами, чтоб только собаки запоздало вслед ему побрехали, и на том успокоились. Это, если дело будет происходить в дневное время. Ну, а если случится темная ночь, то всё будет еще проще...

Потом, не позже трех суток по прибытию на место, он, конечно, сходит в это другое село — и поставит в известность Советскую власть, в лице председателя сельсовета, что он, Комариков Иван Федорович, отсидевший положенный срок на Крайнем Севере, приехал вот к родителям в гости и желает провести у них отпуск. И что может, если ему понравится, и насовсем тут остаться.

Иван шагал на станцию, перебирая в голове всё то, что ему можно, и чего нельзя. День был мокренький, серенький — и в голове Комарикова ясности тоже не было: вернется ли он назад, повидав родителей? останется ли в деревне? Чаши весов колебались, всё зависело от того, как сложатся обстоятельства. Хотелось ему, конечно, остаться с родителями, по горло он был уже сыт Крайним Севером...

На станции он огляделся и быстро оценил ситуацию. Тут было не протолкаться от вчерашних лагерников-бытовиков, которые никуда не ехали и ехать не собирались. Им и тут было хорошо: они шарили по карманам и квартирам железнодорожного поселка, и носился даже слух, что они уже захватили и ограбили скорый поезд «Воркута-Москва», а теперь ждут пассажирского... А что сложного? Приставил ножик к груди, или зажатое меж двух пальцев бритвенное лезвие — к лицу: «Даешь деньги — живешь, не даешь — прирежу!»

Нашли, кого освободить!

Слава Богу, с билетом повезло, поехал. Народу в общем вагоне, правда, столько, что только стоять — да еще народу такого, что знай карман держи широким кверху. Но Иван уже давно не зеленый фраер, блатари это видят.

Внешне он даже мало чем отличается от них — такой же подозрительный серобушлатный лагерник, только сменивший свой бушлат на перешитую, мелко простеганную телогрейку, под вид «москвички» с косо вшитыми карманами.

Он стоял в тамбуре, слушал, как под ногами выстукивали на стыках рельс колеса: «так-так-так! так-так-так!», вроде как одобряли, что едет домой, а не куда-нибудь. Раскачивался и весело мотался на стрелках разъездов вагон, летели назад чахлые редкие сосенки и обширные торфяные болота… Он летел навстречу воле, которая давно его ждала, навстречу родному дому и своей новой судьбе. Мчался своей охотой, и это было славно. Давно он так не ездил, всё возили!

Захочет вот прямо сейчас — и сойдет на любой станции. Вышагнет спокойно из вагона — и никто ему сзади не крикнет «А ну, назад! стреляю!», никто не скомандует заложить за спину руки. И пойдет он себе — хоть ровным, спокойным шагом, а хоть вподбежку до первой деревни. Устанет — завалится на зеленую мягкую траву и будет лежать вверх лицом, смотреть в глубокое синее небо, слушать, как стрекочут вокруг кузнечики. С кем пожелает, с тем и заговорит. Допрежь всего, конечно с женщинами, с какой-нибудь молодой, под стать ему бабенкой. Скоро тридцать лет Ивану, дети уж давно в яйцах пищат...

Замечтался он, и не сразу услышал:

— Гражданин, ваши документы!

Смотрит — а это двое военных в фуражках с малиновыми околышами. Молодые, здоровые, рослые: сразу скрутят, только сделай лишнее движение. Позади них — еще и кондуктор, а может, поездной бригадир в железнодорожной форме. В холодных, нацеленных на Ивана глазах — строгое нетерпение и готовность мгновенно схватить и передать подозрительного гражданина проталкивающимся через весь вагон красноармейцам с автоматами на плечах.

Подал им Иван новенький паспорт со своей северной пропиской, еще не просохшей. И отпускное удостоверение, что работает на шахте N1 Интлага, горнорабочим очистного забоя.

Старший чекист внимательно изучил оба его документа, несколько раз при этом сличив фотокарточку с натурой.

— Куда едешь?

В документах всё это было четко и ясно написано, но Иван ответил так, чтоб не придрались: ведь только и ищут зацепку снять с поезда!

— Та-ак... Через Москву, значит?

Неохотно вернул чекист документы и начальственно-властно предупредил:

— Больше суток в Москве не задерживаться! По прибытии на место — заявиться в сельсовет!

Таких проверок на пути Ивана Комарикова было еще несколько: в Печоре, Ухте, Княж-Погосте, Сольвычегодске... и последняя — уже в самом Котласе. А дальше легче стало, пошла коренная Россия — и перестали ходить по вагонам и спрашивать документы.

А там еще день прошел, и вечер пал — прямо на ту окрестность, где Ванька Комариков когда-то гусей гонял и в пруду купался. Стоял Иван и смотрел на всё вокруг: ни село его не узнавало, ни он села — так всё изменилось. Да ведь столько воды утекло! Покинул он эти места в восемнадцать неполных лет, а вернулся чуть не в тридцать. За это — ох, какое время! — ни села, ни Ивана вообще могло не остаться. Ан нет, повезло, посчастливилось снова встретиться.

За те двенадцать лет, что Иван воевал и сидел в лагерях, село нимало не выросло и не расправило после победы плечи. Наоборот, вроде как ссохлось оно, сморщилось, точно старая, изможденная женщина, стало каким-то беззубым. Там и сям совсем исчезли дома, или стояли с провалившимися крышами и черными, мертвыми окнами.

Может, и сам Иван Комариков не таким уж бравым женихом выглядел, как думалось ему самому — тоже ж и зубов, и много чего еще лишился он за эти годы, охрип, огрубел и сел его голос, мало осталось в душе доброты, но всё же стоял, прочно еще стоял он на земле. А село, снившееся ему по ночам и поддерживающее душу его на плаву, как упало на колени в войну, так уже и не поднялось с них. Может, и пробовало, да снова голод его пришиб, навалившись в сорок седьмом году. Писал отец, что наложили страшные налоги, что вымели всё под метлу до последнего зернышка...

На свечеревшей улице — ни живой души. Раньше, подумалось Комарикову, село так бы его не встретило: об эту пору и в одном, и в другом, и в третьем конце села устраивались вечорки, играла гармошка, девчата плясали и пели озорные частушки. Взрослые парни, женихи, сухота девичья — эти отдельно; подрост, мелкота — тоже сами по себе, у них и гармошки не водилось. Зато на всю улицу тренькала балалайка и раздавались глухие звуки «бухала» — небольшого похватного барабанчика с медными голосистыми бубенцами и бляшками.

Весело было, матери невесток и зятей себе подбирали! И Ванькина мать тоже приметила Марусю с другого конца улицы...

Он шел по селу — и удивлялся: ни огонька на улице, ни синь-пороха. Хоть бы жировая плошка светилась в каком-нибудь окошке! Желтым слабым светом горела одинокая лампа только на скотном дворе, что стоял далеко в стороне, само же село покорно погрузилось в ночь, в сырую тьму.

Темные окна и в родительской хатке. Ее почти не видно из-за разросшихся сливняка и вишенника — притаилась в темноте и молчит. Глянул Иван на свои «золотые», купленные с рук на поселковой толкучке за пятьсот рублей: нет еще даже восьми, а его старики уже спят!

Вошел через незатворенную калитку в узкий затравянелый дворик со слабо наторенной к сенным дверям тропкой, поднялся на низенькое крылечко — и зависла рука в воздухе, не смог постучать. Стоял, ждал чего-то. А сердце — оно наоборот, прямо молотом стучало в ребра. Но тихо-тихо было в хатке. Прервалась, знать, тонкая связь между ним и матерью, не отозвалось мамино сердце на этот стук, не подсказало ей, что вот он, Иван — стоит под стеной и замирает от предвкушения радостной встречи. Шагнул к окну, оно совсем было рядом — темное, маленькое, чем-то плотным изнутри завешенное. Легонько, согнутыми пальцами, постучал в нижнюю половину подгнившей оконной рамы, как стучал когда-то очень давно, приезжая на малое время из техникума на летние каникулы.

— Кто там? Кому ночью не спится? — послышался мамин, сразу узнанный им голос.

— Прохожий. Пустите переночевать, добрые люди, — попробовал он пошутить.

Не узнала! Забыла его голос? Или так сильно он изменился?

— Ступай себе, прохожий. Хатка у меня тесная, много блох. Самой спать не дают...

Тут уж не выдержал он, воскликнул:

— Мама, тата! Это же я — ваш Иван! С Севера, с шахт!..

Отперла мать двери и упала Ивану в руки. Так и внес он ее — усохшую, легкую, обессилевшую — на руках в хату. Бережно усадил на лавку рядом с собой. Какая-то совсем маленькая стала — словно подросточек сидел рядом с ним, прислонясь к плечу простоволосой головой. Обиженный подросточек, который, уже вволю и безутешно наплакавшись, теперь только тихо, мокро всхлипывал.

Он обнял ее за узкие, острые плечи — Бог ты мой!.. сплошные косточки, обтянутые кожей!.. — и прямо-таки задохнулся от жалости. Такой ли оставлял он ее!

— Ну, как вы тут с отцом? — с трудом произнес Иван Комариков. — Где он, всё на скотном скотину сторожит по ночам?

— Отсторожил, сынок, твой бедный отец, — сказала мать тесным, перехваченным голосом.

— А что с ним? Заболел, положили в больницу?..

— Забрали твоего отца, вот уже месяц как сидит в тюрьме. Может, даже увезли к тебе на Север.

— За что? Кому он, инвалид войны, перешел дорогу?

— За колхозную корову, Ваня. Пропала, когда дежурил. Вечером привезли на скотный картошку — да и оставили так, ничем не прикрывши. А она выбралась из хлева, наелась да и подавилась, не смогли отходить. Сказали: «Спал, не доглядел. Поставь теперь свою — или сам садись в тюрьму!» А где у нас корова? Давно, сынок, извели, не под силу стало держать.

— Эх, раньше узнать бы!.. — крякнул Иван.

Мать часто дышала ему в грудь, слезы ее мочили ему телогрейку. Эх, что бы им сразу дать телеграмму!.. так, мол, и так, стряслась большая беда, выручай, сынок, как можешь! — разве он не помог бы? Собрал бы все свои лагерные деньги, занял у друзей по несчастью — покупайте корову, пусть подавятся ею! А теперь вот что?.. он — сюда, а отец — туда, вроде как на срочную замену...

С утра пораньше побежал Иван в сельсовет: раз велено сразу по приезде отметиться — значит, надо. Сколько этих отметин уже на нем — и черно-синих от каменного угля, и фиолетовых, как круглая казенная печать, и желтых с зеленоватым оттенком, как после увесистого следовательского кулака... Живого места не осталось, чтобы новую печать поставить... а вот идешь-таки за новой.

Он шагал по проселочной дороге между пустующих пахотных полей и чувствовал, как что-то его всё время одергивало изнутри: «Да не ходи, Иван! Заверни оглобли назад! На лбу у тебя, что ли, написано, что ты опасный элемент? Или гранатами ты со всех сторон обвешан, динамит с собой в чемодане привез? Дак чего ж тогда лезешь на рожон? Вернись, поживи тихо у матери, сколько душе твоей угодно — а потом, вечером, уедешь обратно...»

Но лагерная привычка, привитая еще немцами — слушаться и повиноваться, в точности исполнять все приказы начальства и написанные правила — взяла свое, и вскоре он уже стоял перед сельсоветом, бывшим кулацким пятистенком, с лопотавшим что-то на ветру, красным, высоко поднятым над соломенной крышей флагом. Рвался куда-то флаг с флагштока, но не дано было ему сняться и улететь.

На расшатанном сельсоветовском крыльце снова подал внутренний голос сомнение: «Может, не надо, Иван?..» Но чего уж тут, когда пришел, когда уж ногу занес через порог?

— Здравия желаю, товарищ председатель! — бодро сказал Иван сидевшему за столом человеку в поношенном полувоенном кителе. — Я к вам с Сидоровки.

— Чтой-то никогда тебя там не встречал, — подозрительно посмотрел на Ивана человек в кителе. — Как понимаю, откуда-то приехавши?

— Так точно, с Крайнего Севера. В отпуск к родителям, — доложил Комариков честь по чести.

— Ну и гуляй себе на здоровье, гуляй. Главное — соблюдай наши советские законы.

— Вот, соблюдая, и пришел к вам. — И с этими словами Иван вытащил из внутреннего нагрудного кармана свой новенький паспорт, в котором было написано, что его владелец обязан в трехдневный срок явиться в органы местной власти и стать на учет.

— Ты что, военный, служишь в особенных частях? Так надо обратиться в военкомат, — подобрел председатель глазами и голосом.

Брякнул Иван:

— А посмотрите: у меня здесь пометка «СОЭ».

— А что это еще такое значит? Служба секретная?.. особая?

Еще и тут мог Иван Комариков схитрить (сам ведь этот, в кителе, всё и подсказал!), мог напустить тумана насчет «службы секретной», и отступить без потерь: они, похоже, здесь слыхом не слыхали ни о каком СОЭ. Но проклятая привычка выворачивать не только карманы перед вохровцами, но и душу, сработала безотказно.

— Это такое значит, что я... социально опасный элемент.

— Ну, удивил!.. Да ты, парень, шутник, я вижу. У меня здесь все социально опасные — почти три года жили под фашистом. Знаешь, как обфашистились? Ого!

И тут еще была возможность обратить всё в шутку и разойтись хорошими друзьями. Ведь даже не спрашивает председатель, к кому он приехал!

Но сам черт, похоже, толкал Комарикова под бок.

— Оно так, — переступил Иван с ноги на ногу. — Да я, видите ли, такой, который... которому разрешается работать в колхозе не ближе ста километров от областного города.

— Всё шутишь, парень? У нас в колхозе... — И тут человек в кителе неожиданно застрял на полуслове, встрепенулся:

— А ну, дай сюда, посмотрю!

Осторожно, точно боевую гранату на взводе, взял он в руки протянутый Иваном паспорт, полистал, почитал, что написано на двух последних страничках (а там были напечатаны мелким шрифтом права Комарикова жить на земле), и глаза его потемнели, а голос враз потвердел:

— Да ты, оказывается, та еще птица с клювом!.. Тогда вот что, мой дорогой-желанный! — и пристукнул кулаком по столу. — Как залетел сюда без спросу, так подобру-поздорову и вылетай. Три дня сроку даю — и чтоб духу твоего тут не было. А не то — пришлю милиционера, и пойдешь под ружьем в район!

И показал Ивану вытянутой рукой на дверь.

Трудно было Комарикову объявить матери, что у нее такой гость, который долго не погостит, что уже чрез три дня должен он сматывать удочки. Но и обмануть, что получил он срочную телеграмму на почте, что в пожарном порядке вызывают его на работу, язык не повернулся у него. Не дай Бог, узнает потом правду, какой он на самом деле заузданный и стреноженный... Не выдержит она такого удара, слаба.

Всего лучше было бы забрать ее с собой. Бросить всё тут — гори оно синим огнем — и назад, на Север, в лагерную Инту, из которой никто уж не выгонит. Но под какую крышу? К себе в землянку, в которой стены изнутри обрастают белым морозом?

Всё, что смог он сделать — попросил маминых соседей, чтобы помогали ей по силе возможности, А за это он будет присылать им деньги по почте. Мол, зарабатывает он на Севере в шахтах хорошо, одному ему много ли надо?

А с мамой он один вечер посидел, другой — и, наконец, всё же сказал, что ему надо срочно уехать назад, на работу. Специально отзывают. Как узнали, где я? Дак, когда выдают отпускное удостоверение, то всегда отмечают, куда едешь, полностью весь адрес. И не врал ведь он тут!..

— Такой у нас, мама, порядок на Крайнем Севере — всегда как за ногу привязанный. Но ты не горюй!.. жизнь такая. Может, встречу там отца... их, инвалидов, держат в отдельном лагере, я знаю даже, и в каком...

Не был он уверен до конца, что мать поверила. Покивала головой, сказала так: если б забирал ты меня, Ваня, с собой, все равно бы не поехала. Здесь буду умирать, хочу в своей земле лежать.

— Окромя того, я тут сама себе хозяйка. Сяду на лавке, дак никто не придет и не скажет: «А ну, отсунься, я сяду!» А что касательно отца, то постарайся его там разыскать и пообещай его начальству поставить в колхоз корову. Может, отпустят его тогда?..

— Пообещаю, мама.

Эх, мама! Наивны твои представления о гулаговском Севере, такие наивные, что просто диво. Думаешь, что всё так, как в твоем селе, где все знают друг друга: не пошел утром у соседки дым из трубы — кума бежит посмотреть, не случилось ли чего с ней худого, не захворала ли?

Не стал Иван Комариков ее разубеждать. Подумал, что это как раз тот случай, когда щадящая ложь спасительней убойной правды. Ну, признается он ей, что сейчас его одно место только ждет, Крайний Север — и разве хорошо сделает? Нет, пусть мать думает, что сын у нее — вольная птица и летает там, где хочет, садится на ту ветку, которую сам выбирает.

Project: 
Год выпуска: 
2012
Выпуск: 
18