Алексей КУРГАНОВ. Рассказы.
Беседы под крутояром
Левый берег реки — высокий и обрывистый. По самому верху, по крутояру, стоит десяток домов, или, как его с неистребимым юмором называют здешние-местные, «рабочий поселок». Двухэтажные, острокрышие дома, с огромными витражными окнами, широкими балконами и террасами, мало похожи на русские избы — это настоящие шале из каких-нибудь швейцарско-австрийских Альп. Каждый такой особнячок стоит не один чемодан американских денег.
Внизу, у уреза воды, рыбачат двое молодых мужчин, оба — в телогрейках и черных резиновых сапогах. Один постарше, лет двадцати пяти; судя по наколке на левой кисти и задумчивому взгляду, знает, что такое зона, но не из блатных. Может, какой-нибудь «дэтэпэшник» или побывавший за колючкой по банальной «бытовухе». Сразу видно: приложила мужичка жизнь, накормила несладкой ложкой, но до конца не сломала.
Второй — значительно моложе, похож на старшеклассника или пэтэушника. Ничем особенным не отличается, разве только смешно торчащими, большими лопушистыми ушами, да еще высоким лбом.
Рыбаки смотрят на поплавки и неспешно разговаривают. Это место, под крутояром, почему-то очень располагает к неспешному, философическому разговору.
— Да всё очень просто, — говорит старший младшему, в очередной раз забрасывая удочку. — Если у тебя отец крестьянин, и мать крестьянка, то и тебе на роду написано быть крестьянином. Сиди в своем крестьянском курятнике и кукарекай, когда разрешат. А вот если отец рабочий и мать рабочий…
— Мать не рабочий, — иронично хмыкает младший. — Мать — рабочая. Она женского рода.
— Грамотный! — старший одобрительно хлопает младшего по плечу. — Рабочая. Ну так и чего, если мать рабочая? Правильно, и ты будешь рабочим. Нет, конечно, бывает, что отец и мать — рабочие, а ты переехал из города в деревню — и становишься крестьянином. Но так бывает, во-первых, редко…
— А если папа — рабочий, и мама — рабочая, а я, например, артистом быть хочу? — перебивает младший.
— Не получится, — безжалостно разрушает хрупкие надежды старший. — Если только редкое исключение. Редчайшее. Не стоит и пытаться…
— Почему ж не стоит-то? — с неожиданно сварливостью в голосе произносит младший. — Я чего, права не имею? Я тоже, между прочим, гражданин!
— Гражданин, гражданин… — старший успокоительно-примирительно, словно несмышленого теленка, гладит младшего по лобастой голове. — И гражданин ты, и прописка у тебя есть, и пиписька выросла. Только вот, понимаешь, какое дело: у артистов ведь свои дети есть. А их куда девать? Они же в работяги не пойдут. Им это западло — в работяги. Они лучше всю жизнь проведут в любимом искусстве…
Младший опять иронически хмыкает.
— Или у тех же генералов, — неуклонно развивает свою мысль старший. — Разве генеральский сын пойдет, к примеру, землю пахать? Да ни в жисть! Он быстрей удавится!
— А если я, допустим, на генеральской дочке женюсь? — нахально спрашивает младший, несколько приободрившись и даже повеселев от такого совершенно несерьезного предположения. — И, пока они еще не опомнились, ребеночков настрогать? Неужели тесть меня тогда в какое-нибудь теплое место не пристроит? А?
— Ну, это другое дело! — криво усмехается старший, насаживая на крючок толстого ленивого червяка. — Это конечно! Если ты рабочего происхождения, но женишься на генеральской дочке — это, считай, ты козыря вынул!
Младший расцветает. Но старший тут же безжалостно гасит этот расцвет:
— Только вряд ли… Понимаешь, у генеральских дочек свои женихи имеются. Сынки генеральские. Они уже все там, — как-то неопределенно машет он рукой, — с самого роддома всё у них расписано… Так что, пустое дело! Ваша Маша не пляшет!
— А если я в институт поступлю? — пытается заехать с другого края младший.
— А это смотря в какой институт, — смеется старший. — Если в наш «пед», который и задаром никому не нужен, то ни на что не рассчитывай. Ну, может, в ментуру устроишься, или в какой-нибудь там шараш-монтаж, прихлебалой. Хотя, и там связи нужны… А может, ты в школу хочешь, учителем?
Младший отрицательно мотает головой.
— То-то и оно, — одобрительно тянет старший. — Значит, надо ехать в Москву… Но, опять же, если в какой-нибудь блатной, МГУ, скажем, или там международных отношений, то без блата туда не попадешь, а на платный курс у тебя ведь денег нет. Да и бесплатные сейчас — те же платные. И конкурс там, и эта всякая…
— Чего всякая?
— Ну, эта… коррупция. Да чего я тебе объясняю! — сердится старший. — Сам, небось, телевизор смотришь…
— Вот я в Борзе служил, на ракетной точке, — ударяется он в воспоминания. — Почти на монгольской границе. Если у нас здесь дыра, то там, по сравнению с нами — самая настоящая дырища. Степь, волки, ветер, мороз под сорок. Башкой поехать — как два пальца. Ребята кумарили, конечно, но я не очень. Втянуться боялся. Втянешься — всё, наркота ведь хуже водки. Да…
Старший вздыхает, чешет в затылке.
— Я к чему тебе про армию-то рассказываю? Вот у нас в части кто служил, как думаешь? Правильно, сплошь сыновья рабочих и крестьян. И в соседней части — тоже. И по всему нашему гребаному Забайкальскому ВэО — тоже. И по всей стране. А когда я дембельнулся, то в Москву приехал, в столицу нашей Родины, на пересадку. Целый день до поезда по городу шатался. И вот посмотрел, какие девки в «мерседесы» садятся и к кому садятся. И четко тогда понял: дети тех, к кому они садятся, в орденоносном Забайкальском Военном округе служить никогда не будут. Они будут выступать на трибунах — и агитировать детей рабочих и крестьян служить в нашей непобедимой и легендарной. А сами в нее служить не пойдут. Вопрос: почему? Ответ: потому, что служить должны мы, рабочие и крестьяне, а они будут только с трибун выступать. Мозги нам парить патриотизмом.
— Не, я служить не хочу, — поджимает губы младший. — Я лучше в институт…
— Причем, обязательно с военной кафедрой, — уточняет старший. — Чтобы потом не загребли. Самое лучшее — в «мед».
— А почему в «мед»?
— Потому что врачи всегда и везде нужны, — уверенно отвечает старший. — Получишь диплом — «подкожные», помимо зарплаты, всегда будут. Да тебе ведь всё равно, куда поступать?
— Не решил еще, — признается младший. — Я, например, историю люблю…
— С ума сошел? Какая история? История — это всё тот же «пед», а оттуда загребут. А вот в «меде» — военная кафедра.
— «Мед» так «мед», — соглашается младший.
По середине реки идет большой, красивый теплоход. По палубам гуляют нарядно одетые люди, звучит веселая, бойкая музыка. Двое провожают теплоход внимательными взглядами.
— Человек — как рыба, — говорит старший, когда теплоход скрывается за поворотом. — Та ищет, где глубже, а человек — где сытнее, где теплее, где можно не напрягаться. А что, вполне естественное желание. А все эти сказки про геройские подвиги и трудовой энтузиазм — это засир мозгов, рассчитанный на дебилов… Это мы уже проходили, этим нас уже не купишь…
— А любовь к родине?
— А она у каждого своя. Вот у них, — старший кивает наверх, в сторону особняков, — думаешь, этой любви нет? Есть, отчего ж. Они родину тоже любят, потому что сосут из нее, из родины, сосут, не отрываясь, и ртом, и задницей. Чего ж им ее не любить, если она так жирно кормит? Обязательно надо любить…
— А мы? — не устает спрашивать младший.
— А мы…
Старший на миг задумывается.
— А мы любим ее просто так. Потому, что… потому, что нам ничего другого не остается. Ну, чего? Хватит на сегодня? — и он взвешивает на руке садок, где шевелит хвостами и плавниками пара десятков ершей и окуньков.
Молодые люди собирают удочки, закидывают за плечи рюкзаки и идут вдоль берега — туда, где можно от реки выйти к трамвайной остановке. Это для рыбаков большой крюк, но срезать его нельзя: проход через «рабочий посёлок» перегорожен серьезной кованой калиткой, и там, у калитки, дежурит такой же очень серьезный, одетый в черный камуфляж молодой охранник — тоже рабочего происхождения.
Возвращение Петра Парамонова
С Петькой Парамоновым случилась очень неприятная история: его выгнали с работы. Директор, Виктор Назарович, вызвал Петьку к себе в кабинет, протянул ему лист бумаги и сказал: или пиши по собственному, или я нарисую тебе в трудовой две тройки.
Что такое две тройки, Петька очень хорошо знал: тридцать третья, увольнение за прогул. С такой статьей нигде больше не возьмут. За счастье посчитаешь, если удастся приткнуться в какую-нибудь мутную шарашку.
Но Петька, вместо того, чтобы подчиниться и своим покорным видом сохранить хоть какие-то шансы, стал качать права.
— Это с какого перепугу? — начал он воинственно.
— А за пионерлагерь, — объяснил директор.
— Но ты же сам меня туда отправил! — удивился Петька.
Виктор Назарович и в самом деле откомандировал Петьку неделю назад в заводской детский лагерь пионервожатым. Там в это время образовалось вакантное место, и нужно было срочно его заполнить, чтобы не сокращать штатную единицу.
— Я же тебя туда не пьянствовать отправил, а за детьми следить! — нахмурился директор. — А ты вместо этого с Гуглидзе всю неделю квасил!
— Я туда к невесте поехал, — не согласился Петька. — Назарыч, ты же сам вошел в моё положение…
— Да, вошел! — заорал директор. — Я думал, что ты, охломон, наконец-то устроишь свою личную жизнь! А ты не устроил, ты… Думаешь, я не знаю, как ты к детишкам после отбоя в палату вломился — и начал нести всякую хрень? Про каких-то гномиков-убийц и про гробики с колесиками! На ночь! Никакой прямо совести!..
Виктор Назарович даже сплюнул от благородного негодования.
— Дурак! Нашел, о чем детям рассказывать!
— Так я, когда сам пионером туда ездил, так мы… мы всегда друг дружке на ночь разные страшилки рассказывали. Так всегда в лагерях было! — продолжал брыкаться Парамонов. — Это, можно сказать, такая старая добрая пионерская традиция: после отбоя всякой… ну, это… заниматься!
— Ты не сравнивай кой-что с пальцем! — возразил Виктор Назарович. — То детишки между собой рассказывают — можно сказать, по-товарищески. А то к ним ночью, после отбоя, вваливается пьяный мужик и начинает всякую хрень нести. Это совсем другое! А ты знаешь, что они всю ночь потом уснуть не могли? Один даже под себя намочил от твоих рассказов!
— Может, у него с детства недержание, — парировал Петька. — Я за таких отвечать не собираюсь.
— Вот и ладушки, — успокоился директор. — Вот и не отвечай. Ну, так сам будешь писать или две тройки тебе в трудовую нарисовать?
— Ничего не буду писать, — уперся Петька. — Я лучше на тебя в суд подам.
— Пиши-пиши, — согласился директор. — Суд так суд, пусть рассуживает. Надоели вы мне, алкоголики, хуже горькой редьки.
Городок, в котором жил Парамонов, был вроде немаленький, но как начинался два века назад с деревни — так деревней и остался. На одном конце чихнешь — на другом тебе тут же откликаются: да чтоб ты сдох! Любые новости, а в особенности те, которые никого лично не касались, распространялись тут с пугающей скоростью. Когда Петька пришел домой и посмотрел на мать, то сразу понял: она всё уже знает. Спасибо, люди добрые! Чтоб вас черти уже на этом свете изжевали!
— Ну, допрыгался? — услышал он с порога.
— Подумаешь! — бодрым голосом ответил Петька. — Еще пожалеют! Что, хорошие токаря сегодня на дороге валяются? Сегодня токаря вообще на вес золота! Это вот разных всяких менеджеров сегодня — как собак на помойке, а вот токаря!..
Он зачем-то потряс в воздухе кулаком.
Мать вздохнула.
— Исть будешь?
— А то как же! — жизнеутверждающе ответил Петька. — Что я, святым духом, что ли, питаюсь? И мы еще посмотрим, кто скоро запоет рапсодию любви!
— Иди руки мой, — опять вздохнула мать.
Она уже десять лет была на пенсии, подрабатывала уборщицей на бирже труда, поэтому ситуацию в этой сфере знала очень неплохо, за дальнейшее трудоустройство сына не особенно волновалась. Петька, охломон этакий, по сути был прав: токари в городе были вроде мамонтов, то есть, стремительно исчезали.
Но шел день за днем — и, к величайшему удивлению Петра Парамонова, никто из потенциальных работодателей при его появлении не бросался ему на грудь, чаем с вкусными ватрушками не угощал и в глаза льстиво не заглядывал. Все кадровики, — и на чулочно-носочной фабрике, и в сельхозмастерских, — словно сговорившись, сначала смотрели на Петьку внимательно и почти ласково, но, осведомившись о последнем месте его работы, тут же ехидно хмыкали и начинали нести всякую ерунду. Вроде того, что токаря, конечно, им нужны, но вот конкретно в данный момент у них на предприятии в представителях этой профессии особой необходимости не имеется. И приглашали заглянуть к ним что-нибудь через пару месяцев.
— Это Назарыч, сука плешивая, им всем песен напел, — скрипел зубами догадавшийся Петька. — Он, больше некому! Вот гад очкастый! Морду, что ли, ему пощупать?
— Я те пощупаю! — рявкала мать.
Она была спокойной женщиной и ужасно боялась всяких криминальных ситуаций.
— Чего ж тогда делать-то? — горюнился Петька. — Что, я так на твоей шее сидеть и буду?
— Да ты не торопись, — успокаивала мать, гладя Петьку по кучерявой голове. — Даст Бог, всё устроится…
Через неделю на привокзальном рынке Петька встретил того самого Гуглидзе.
— Ну, чего, Петруччио? — радостно осклабился тот. — Не спится без веревки на шее?
— А тебя-то Назарыч чего не попёр? — подозрительно насторожился Парамонов. — Мы ж вместе гулеванили!
— А того и не попёр, что я к детишкам ночью с дурацкими рассказиками не шастал, — нравоучительно ответил собутыльник. — Ночью, понимаешь, детям спать надо, а не под себя ходить от страха. Да ладно, не парься, братан. Работа есть. Временная, правда, но тебе же сейчас выбирать не приходится. Ну, как?
— Что за работа?
— У меня есть брат, Гоги. Он фермер, картошку выращивает. У него пять гектаров под Духовицами. Нужен рабочий. Пойдешь?
— Картошку грузить? Веселая работа… — хмыкнул Петька.
— Какая есть. Платит в конце каждой рабочей недели три штуки. И обедом кормит.
Петька задумался.
— И когда?
— Вчера! — показал ослепительно белые клыки Гуглидзе.
— Понятно… И как до него добираться?
— А он автобус к магазину в пять часов пригоняет!
— Автобус? — у Петьки почему-то стало спокойнее на душе. — Это сколько ж на него народу пашет?
— Да человек двадцать. Больше таджики, конечно. Ну, и наша гопота. Так чего, придешь? Завтра в пять!
Петька хотел было обидеться на «гопоту», но только поморщился и согласно махнул рукой.
— Но ты, это… — вдруг замялся Гуглидзе. — Картошку с поля не воруй, ладно? Увидит — сразу выгонит и еще по шее надаёт. Понял, Петруччио?
«Да, дожил, — говорил сам себе Петька, шагая к рыночному выходу. — Натуральный гастарбайтер… и это в своей собственной стране! Что ж, на безрыбье и сам раком станешь… Эх, дурак я, дурак, на хрена я с этими гробиками в палату к спиногрызам попёрся? Выпимши был…»
Он вдруг очень отчетливо понял: как же моментально, в одно мгновение можно всё в своей жизни капитально испортить. Ведь работал же он, жил не тужил, даже хвалили его, Петра Парамонова — и вот всё, аллес капут. Моментальное накрытие большим медным тазом.
— Знаю я эти полевые работы у частника! — орал он на кухне через пару часов. — Взмахнешь от души — а забашляют тебе потом, или нет — это большой вопрос!
— А что ж не заплатят-то, — успокаивала мать. — Заплатят, поди-ка…
Но жизнь оказалась действительно удивительной штукой: в тот же день, ближе к вечеру, Петька встретил на улице Виктора Назаровича.
Парамонов хотел было пройти мимо, не поздоровавшись, но директор подошел к нему сам.
— Ну, что, герой? — спросил он с подкольцем. — Нагулялся? Мозги-то на место встали, или еще нет?
— Да пошел ты… — начал было Петька, но Виктор Назарович не дал ему договорить.
— Давай-ка, возвращайся, — сказал он деловито. — Нечего ерундить. Надо три втулки выточить для теплосети. Срочный заказ.
— А, понадобился, значит… — осклабился Петька.
У него разом потеплело на душе. Вот как, значит, дело поворачивается. Ну, раз так, то надо же начальству мозги промыть.
— Когда, значит, дело не прёт — так тут, значит… — начал было он. Но, наткнувшись на взгляд директора, осекся.
Виктор Назарович сузил глаза.
— Опять? — сказал он. — Никак не угомонишься, да?
Петр Парамонов набрал в грудь побольше воздуха. От напряжения у него свело скулы и защипало в глазах.
«Только прослезиться мне сейчас не хватает, — подумал он тоскливо. — Думает, что я готов ему ботинки лизать…»
Директор стоял, отвернувшись, глядел куда-то вдаль.
— Ну, чего? — наконец, переспросил он глухо. — Договорились, Петр?
— Ладно… — выдохнул Петька. — Когда приходить-то?
— Я ж говорю: срочный заказ. Тянуть некогда. Завтра приходить, с утра… Ну?
— Ладно, — кивнул Петька.
Опустив голову, Петр Парамонов поплелся по улице дальше. Говорить ему больше ни о чем не хотелось.
Виктор Назарович, ссутулившись, шагнул в сторону — и тоже пошел по своим делам.
Булыжник на обочине
Сегодня проходил по улице, на которой стоят старые частные дома. Точнее, не стоят, а достаивают: улица уже месяц как расселена, все проживавшие получили новые квартиры. Обреченные же на снос дома ждут своей печальной участи: приедет бульдозер, воинственно поднимет ковш, презрительно фыркнет сизым облачком из выхлопной трубы и навсегда сметет их с нашей грешной земли…
У полуповаленного штакетника темнело что-то знакомо-округлое, размером с заварочный чайник. Я подошел поближе, нагнулся, чтобы рассмотреть. Это был обыкновенный гранитный булыжник — такие часто используют в качестве гнёта при засолке капусты.
Я поднял булыжник. Приятная прохлада чуть остудила пальцы, а от самого камня повеяло почти уже выветрившимся, еле уловимым кисловатым запахом. Да, чутье меня не подвело: этот булыжник был в своей прошедшей жизни тем еще трудягой. Не один год подряд он ложился на толстый деревянный круг, из-под которого выжимался-высачивался капустный рассол, а тем, кто стоял рядом, щекотал ноздри вкусный, ядреный, квашеный дух…
И наша семья вот в такие же стылые октябрьские дни (подгадывали, конечно, под выходные, потому что занятие растягивалось не на один час) всегда квасила капусту. Овощ сей был существенной прибавкой к нашему зимнему питанию, вместе с картошкой шел на ура и в будни, и в праздники — ох, это было то ещё объедение!
Процедура квашения начиналась с того, что отец вытаскивал из сарая большое и тяжелое дубовое корыто, а с чердака доставал сечки — специальные рубильные топорики вроде небольших секир. Корыто мы тщательно мыли с помощью обыкновенного хозяйственного мыла (ни в коем случае не со стиральным порошком — химия!), тщательно прополаскивали горячей водой, и лишь после этой санобработки, убедившись, что всё чисто, мать приступала к разделке кочанов. Как сейчас помню: резала она их или пополам, или, если попадались особенно крупные, на четыре части. Разделываемые кочаны так аппетитно хрустели под ножом, что у меня во рту поневоле собиралась слюна. Мать этот момент почему-то очень четко улавливала — и, понятливо улыбаясь, протягивала мне только что наструганные кочерыжки. Посыпанные мелкой солью, они были просто-таки царским лакомством!
Разрезанные ломти кочанов мать бросала в корыто, отец тут же начинал энергично работать сечками — и в пространстве возникал всё тот же вкуснющий хруст. Руки мои поневоле тянулись к корыту.
— Пальцы! — весело грозил-предупреждал отец. И, поддев на лопатку сечки горсть свеженасеченных, тонких капустных полосок, протягивал мне.
Потом капусту перемешивали с наструганной на крупной терке морковью, первородная белизна бывшего кочана постепенно утрачивала свой белоснежный свет, блекла, становилась желтой, теряла свою первоначальную живописную привлекательность, — хотя вкус ничуть не ухудшался, просто становился другим, смягченным, душистым, приторно-упругим.
Когда корыто наполнялось больше чем наполовину, мать начинала рассыпать по поверхности нарубленной капустно-морковной «каши» крупную (обязательно крупную!) соль. Отец продолжал рубить и, одновременно, переворачивал сечками уже нарубленное, чтобы и капуста, и морковь, и соль распределились по всей этой массе максимально равномерно.
Ближе к вечеру приготовленное закладывали в большую дубовую кадушку, что стояла в погребе — туда-то мы всё и носили в предварительно тщательно вымытых эмалированных ведрах. Завершающим актом всего этого священно-капустного действа было наложение на содержимое бочки большого, тяжелого, дубового круга — а сверху, как уже окончательно-заключительный аккорд, на круг водружали такой же вот тяжелый гранитный булыжник, который я держал сейчас в руках.
Я смотрел на камень, взвешивал его в ладони. Отслужив людям верой и правдой не один год (а, может, и не один десяток лет), булыжник за разом случившейся ненадобностью оказался выкинутым на улицу, под дождь, снег, ветер. Вот так бывает и с нами, людьми: пыхтим, трудимся, крутимся, бываем многим нужны, да что там нужны — необходимы… И вдруг, в один момент, оказываемся никому, даже самим себе, совершенно ненужными.