Аркадий МАКАРОВ. Детские молитвы. Рассказ

 

Наш сосед дядя Федя, райисполкомовский конюх, собирался в Тамбов по каким-то своим делам и взял меня с собой. А как было не взять? Соседское дело!

Мать быстро собрала меня, сунула узелок в руки и перекрестила. «В городе у него крестный да крестная, да еще одна тетка есть, так что ситный ему будет каждый день, да и ума за лето наберется — Тамбов, все-таки. Там и кино, и театры всякие, да и люди почище, не как здесь, в навозе. Пусть посмотрит, попривыкнет. А если повезет после школы где-нибудь на заводе к хорошему делу прислониться — глядишь, и свой кусок завсегда будет. Не у нас же в Бондарях всю жизнь за трудодни горбиться!»

Я весело завалился в телегу с сеном, дядя Федя легонько хлестнул кобылу, и мы тронулись в путь.

Утро было зябким и долгим, солнце всё никак не хотело вставать. Разворошив свежее, еще не совсем высохшее, а только подвянувшее сено, я залез в него по шейку и, крутя головой в разные стороны, озирал окрестности. Лошадь шла мелкой рысью, влажноватая пыль, лениво поднявшись, тут же ложилась на землю. От травы исходило набранное за вчерашний день тепло.

Эх, хорошо сидеть в телеге! Лошадь звонко — цок-цок-цок! И поглуше — бряк-бряк-бряк! Как будто ее кто похлопывает широкой ладонью по животу.

— Селезенкой екает! — ответил дядя Федя на не заданный мною вопрос. И, бросив вожжи, улегся рядом со мной, покуривая свою вечную самокрутку.

Самокрутку эту он никогда не выпускал изо рта. Как только огонь добирался под самые губы, дядя Федя сразу принимался крутить новую. Я и до сих пор вижу его, вспоминая, непременно с козьей ножкой. Только вот курил он почему-то не в себя, а так просто — дым пускал, небо коптил.

— Привычка такая с войны привязалась. Дым в себя не глотаю, а в зубах цигарку до смерти держать охота. Вот, поди ж ты! — объяснил он, заметив мой пристальный взгляд.

Дядя Федя отличался от других наших мужиков-бондарцев. Человек смешливый, незлобивый, он не любил ни пить, ни дебоширить, ни материться, имел обидную и презрительную репутацию бабьего угодника, примака. Жили они с женой в доме тещи, бабы сварливой и скандальной, вечно корившей зятя за неумение жить и за его работу, грязную и неблагодарную. Жена же дяди Феди, напротив, была тиха и спокойна, ссор с бабами не затевала, ходила чисто и опрятно, всегда в черном платочке. То ли за этот черный платок, то ли за то, что она пела в нашем церковном хоре, бабы называли ее монашкой и тихонько подхихикивали над ней. Детей у конюха и его жены не было. Может быть, поэтому дядя Федя при встречах всегда приветливо шутил с нами, бондарскими пацанами, в большинстве своем — безотцовщиной…

Дорога, с характерным названием «Тамбовская», шла по центральной улице нашего села, а потом уходила вверх, выводя на старинный ямщицкий тракт, соединяющий Тамбов с Кирсановом, Пензой и, далее, с Моршанском, Рязанью, Саратовом, Астраханью… Под тихое поскрипывание телеги я задремал, согретый привянувшим сеном и близостью большого, пахнувшего табаком и лошадьми, крепкого мужского тела.

 

Проснулся, когда солнце уже припекало вовсю. Разгребая руками сено, выпростался из своего гнезда, снял рубашку. Дядя Федя всё так же лежал на животе, прижав локтем вожжи и посасывая самокрутку. Бондари остались далеко позади, только церковь, размытая знойным маревом, еще покачивалась на самом горизонте, медленно оседая и меняя свои очертания.

Так далеко от дома я еще никогда не был. Щемящее чувство оторванности от родного гнезда заставляло меня все время поворачивать голову туда, где вместе с белым облачком уплывала за край земли наша церковь. Обычно я бывал в ней редко. Только по большим праздникам, на Рождество и на Пасху, мать не без труда заставляла меня идти вместе с ней в сумеречную прохладу храма — молиться. Молиться за своих близких, молиться, чтобы, не приведи Господи, беда не наследила в нашем доме, чтобы картошка уродилась, чтобы я хорошо учился и стал хорошим сыном и хорошим человеком. И я молился…

Не знаю, сбылись ли мои детские молитвы. Теперь, когда я пишу эти строки, нет уже в живых ни отца, ни матери, а судить о себе, как о человеке, я не имею права.

…Лошадь, разомлевшая то ли от жары, то ли от нашего с дядей Федей попустительства, шла тихим шагом, лениво кивая головой. По обе стороны дороги наливала колос еще зеленая рожь, и там же, во ржи, где пронзительно голубели васильки, какая-то любопытная птица всё спрашивала и спрашивала нас: «Чьи вы? Чьи вы?».

— Бондарские, вот чьи! — весело сказал дядя Федя и, встав на колени, огрел нерадивую кобылу длинным плетеным цыганским кнутом. От неожиданности она сразу же перешла на галоп, телегу начало немилосердно трясти и я, тоже встав на колени, ухватился за жердину, окаймлявшую телегу. Чтобы не оказаться на дороге, мы с конюхом то и дело слегка привставали в такт прыгающей повозке.

— Ах ты, мать твою… — дядя Федя огрел лошадь еще раз, и та с галопа перешла на рысь, крупную и размеренную.

Мне было видно, что у нашего соседа нынче озорное настроение. Наверное, он, как и я, был возбужден простором и безлюдьем поля, длинной дорогой, близящейся встречей с городом. Лицо его, гладко выбритое, светилось затаенной радостью, предвкушением чего-то необычного, глаза с озорной усмешкой посматривали на меня и весь их вид говорил: вот, мол, мы какие! Перезимовали зиму и еще перезимуем! А сегодня наша воля!

Я тоже заразился этой бесшабашной радостью. Нырнул несколько раз в сено, а потом опрокинулся на лопатки с намерением посмотреть, куда же это идет-плывет вон то белое облачко? А вдруг сейчас из него покажется бородатое лицо Бога? Вот ужас, что тогда будет…

Но в этот самый момент мою голову начало колотить так, что я тут же растерял все свои фантазии. Наша кобыла с размашистой рыси перешла на короткий бег, быстро-быстро переступая ногами. Так она бежала без понуканий долго и ровно, пока дорога не стала песчаной и рыхлой.

Колеса, скрипя, начали вязнуть, лошадь пошла шагом — и мы въехали в звонкую и сумеречную прохладу леса. То ли это пели птицы, то ли сам воздух ликовал от избытка бытия, — вокруг меня клубилось зеленое и синее, желтое и голубое. Под каждым кустом, веткой и деревом ворочалась, скрипела, трещала и свистела какая-то новая, прежде неведомая мне жизнь. Солнце пушистой белкой резвилось в густой листве, разбрасывало кругом золотые денежки. Но, сколько я ни ловил их, в ладонях моих оставались лишь невесомые пятнышки света.

Лес я увидел впервые. После бондарских степных просторов с их выжженными, цвета верблюжьей шерсти, холмами, которые горбатились за обрывистым берегом Большого Ломовиса, присутствие такого количества деревьев меня ошеломило. Похожее чувство я испытал потом, много-много лет спустя, только один раз — при виде моря…

Сады в наших Бондарях начали вырубать сразу же после установления Советской власти. А в военные годы жители порубили и последние деревья — платить налог за каждый корень не было мочи, да и лютые морозы того времени требовали негасимого огня в жадных до поленьев русских печах. В топку шло всё: и хворост, и ботва с огорода. А когда уже было совсем плохо, приходилось рубить и яблони, и груши, и даже горячо любимую русским народом рябину.

«Как же той рябине к дубу перебраться, знать, ей, сиротине, век одной качаться», — помните? Не пришлось бондарской рябине долго жаловаться, — повалил ее топор. Мне же досталось помнить лысые, продутые насквозь, пыльные улицы нашего села, где не было зелени и не за что было зацепиться глазу. Может быть, поэтому я и был так счастлив в тот день в лесу...

Все мое тело омывала легкая прохлада, как будто я после пылкого зноя окунулся в хрустальную струйную воду, дышалось легко и свободно. Дядя Федя, глубоко вздохнув, повертел головой и выбросил недокуренную цигарку.

Свернув с дороги и вихляя меж стволов, мы заехали вглубь леса. Сам ли возница того хотел, или только меня собирался потешить, зная, что я отродясь не видел леса, но заехали мы в настоящие дебри. Деревья обступили нас со всех сторон, с любопытством поглядывая на незваных гостей и тихо о чем-то перешептываясь на своем древесном, одним им понятном языке. Они, вероятно, осуждали нас за то, что мы помяли траву, задели телегой за куст черемухи, обломили несколько веток, растоптали по пути, не заметив того, несколько кисточек маленьких черных ягод…

Дядя Федя распряг лошадь, но она осталась стоять между двумя упавшими оглоблями. Тогда конюх по-свойски, для порядка, огрел нерасторопную кобылу концами вожжей, и она, тоже без зла, легонько брыкнула задними ногами и, неспешно переступая, пошла к ближайшим кустам. Там, в небольшой низине, и трава была погуще, и тени побольше. Лениво прихватив мягкими губами одну-другую жменю лесного разнотравья, кобыла повалилась на бок, потом опрокинулась на спину и начала кататься по лужайке — то ли ради озорства, то ли отгоняя вечных своих врагов и постоянных спутников — слепней.

Дядя Федя пошарил в телеге и вытащил узелок. В батистовом, в горошек, головном платке был завязан обед, состоящий из увесистой ковриги ржаного хлеба свойской выпечки, одной луковицы и куска сдобренного крупинками соли домашнего сала.

Мой сотоварищ хитро подмигнул мне и, нырнув рукой в привязанное под телегой ведро с остатками овса, вытащил четвертинку водки.

— Ну, что, заморим червячка? — обратился он ко мне.

Я потянулся за своим узелком, который собрала мать. Ну, что она могла собрать, когда в доме нашем было пять голодных ртов мал-мала-меньше, а десяток кур, которые в этом году хорошо перезимовали у нас под печкой, сельсовет только что описал за невыплату налога по самообложению, — были в том моем узелке только два куска черного хлеба с отрубями, реденько пересыпанные сахарным песочком, да бутылка квасу, уже спитого, но еще не утратившего свою кислинку.

Краешком глаза посмотрев на мое богатство, дядя Федя положил мне сверху на хлеб пласт сала, розовый на свежем срезе, отмахнув ровно половину от своего куска. Как можно было отказаться! Сало так хорошо слоилось, было таким сочным и мягким, что я даже не заметил, как этот кусок юркнул в мой желудок.

Вытащив газетную пробку, конюх посмотрел еще раз на меня, о чем-то подумал и как бы нехотя опрокинул к себе в рот содержимое четвертинки. Мотнув головой, задумчиво понюхал хлеб, потом положил на него сало и стал жевать, прикусывая свой бутерброд белой большой луковицей, брызгающей соком, словно яблоко.

Лес, по всей видимости, уже перестал нами интересоваться, и теперь деревья, решая свои извечные вопросы, пошумливали где-то там, вверху. Я поднял голову и увидел их верхушки — они раскачивались в самой сини, словно подметали и без того чистое небо.

 

Выпростав из пыльных кирзовых сапог ноги, дядя Федя размотал и повесил на телегу портянки в темных подтеках. Сразу потянуло баней и вчерашними щами. Прислонившись спиной к колесу телеги, наш сосед закрыл глаза и тут же захрапел. Красные, с толстыми ногтями, пальцы его ног торчали из травы, словно желторотые птенцы какой-то странной птицы.

Но мне спать пока что не очень хотелось. Тихонько, чтобы не разбудить своего благодетеля, спотыкаясь босыми ногами о жестяные сосновые шишки, разбросанные там и здесь, я подался к той самой черемухе, чтобы обобрать со сломанных веток ягоды. Сдаивая в горсть черные шарики, постоял с минуту, а потом высыпал ягоды в рот, смело захрустел косточками. Через несколько минут рот мне словно кто набил шерстью, язык стал жестким, его пощипывало. Повернув обратно к телеге, я лег навзничь на сено и стал пристально смотреть в небо. Деревья, взяв друг друга за руки, закружились вокруг меня и я поплыл в зеленой колыбели к неизвестной пристани…

Проснулся от легкого толчка ногой в бок. Дядя Федя стоял поблизости, одеваясь, а рядом со мной лежал почти полный картуз лесных ягод. Когда это он успел их набрать?

— На-ка, побалуйся, пока я лошадь запрягу. До вечера, гляди, успеем. А твой дядька в Тамбове на какой улице живет, знаешь?

— А чего не знать-то! В самом центре. На Коммунальной, прямо возле базара.

— А-а! Ну, это ничего. Мне как раз мимо ехать, там я тебя и оброню.

Дядя Федя, конечно, знал, где живут мои родственники, и спрашивал, вероятно, просто так, для порядка. Моя мать заранее ведь обговорила ему весь путь.

Наша кобыла топталась в сторонке, лениво постегивая себя хвостом по бокам. Захватывая губами траву, она почему-то мотала головой и недовольно фыркала. Конюх подошел к ней и начал подталкивать поближе к телеге, легонько похлопывая ладонью по гладкой, шелковой лошадиной шее.

Я глянул в картуз — там, вместе с красной, в пупырышках, земляникой, мягко голубела ягода-черника. Пока мой сопровожатый возился с упряжью и ладил оглобли, я, захватывая полными горстями ягоду, сыпал ее в рот, захлебываясь сладостным соком. Столько ягоды я никогда в жизни до этого не то что не ел, а даже не видел. Ведь в моем степном, продутом и пропыленном селе, кроме пышных, густых кустов лозняка по берегам Большого Ломовиса, ничего тогда не росло. Даже палисадников возле домов, и тех не было, — за время войны пожгли все...

Вытряхнув последние ягоды из картуза себе в ладонь, я кинул его в телегу, и тут же перемахнул в нее сам. Дядя Федя, подняв картуз, похлопал им себя по колену и натянул на голову. Мы снова тронулись в путь.

Жить стало гораздо веселее — и я тут же утонул в мечтах. Вот скоро подъедем мы к большому, из красного кирпича, старинному двухэтажному дому с парадным подъездом, вот поднимусь я по широкой, желтой, выскобленной ножом лестнице, отсчитаю по коридору пятую налево дверь, постучусь согнутым пальцем в дверной косяк. И мне скажут: «Входите!». Я войду — и тетка тут же, присев на корточки, ухватит меня теплыми мягкими ладонями за щеки, воскликнет: «Ай, кто приехал!». А дядя Егор, в своей вечной гимнастерке, легонько хохотнет из угла: «Макарыч на харчи прибыл! Ну, давай, давай, садись за стол!» Меня будут угощать ситной булкой, белой, как руки у моей крестной. И будет чай из блюдца, и будет свистеть веселый, с печатями и двуглавыми орлами, самовар. Дядя Егор будет, всё так же похохатывая, щелкать маленькими плоскими кусачками крепкий, как теткины зубы, сахар-рафинад, а я буду не спеша, по-городскому, двумя пальчиками брать этот сахарок, класть его в рот и шумно схлебывать коричневый, пахнущий угольками фруктовый чай, и буду улыбаться во весь рот. А потом мой крестный будет расспрашивать про отца — они ведь с ним братья, будет вздыхать, вспоминая старое время, потихоньку материть Советскую власть. И я об этом никогда никому не скажу…

Вдруг меня толкнуло с такой силой, что я вывалился из телеги. Какая-то коряга так крепко ухватилась за колесо, что спицы посыпались, как гнилые зубы. Телега наша завалилась на бок, ехать дальше не было никакой возможности.

Дядя Федя постоял в задумчивости, поскреб пальцами под картузом. Потом вывел кобылу на полянку, выпростал из упряжи и связал передние ноги. Вынул чеку и снял колесо с оси.

— Ты пока тут ягод пошарь, а я с колесом до мастерской схожу. Километра два всего-то тут до Козывани, там колесо и починю. Ничего, доедем до твоего Тамбова. Смеркается теперь поздно…

Он надел полупустое колесо на плечо так, как вешают коромысло, и отправился искать дорогу.

Я удивился его недогадливости: ведь он мог сесть верхом на лошадь и мигом добраться до этой самой деревни, как ее... Козывань?

— Дядя Федя, а на лошади быстрее! — крикнул я ему вслед.

Конюх только махнул рукой, как бы отряхнув себя сзади.

Теперь-то я знаю, что у моего сопровожатого был застарелый геморрой. Иначе бы не вышло так, как вышло…

 

Я улегся у телеги и стал смотреть на старую сосну с облупившимся стволом. Оттуда, из-за редкой хвои, слышалась частая дробь, будто кто-то быстро-быстро вколачивал в сосну гвозди. Там, вверху, примостившись, как наш бондарский монтер Пашка на телеграфном столбе, орудовал дятел. Опираясь жестким распушенным хвостом о ствол дерева, он, как припадочный, колотил и колотил головой о сучок. Сейчас, наверно, отшибет себе мозги и свалится наземь… Но дятел всё молотил и молотил, прерываясь только на короткий срок. И в этом малом промежутке сразу становилось тихо: то ли жара сморила уже всю лесную живность, кроме этого молотильщика, то ли вся эта живность тоже, затаив дыхание, ждала, когда же у него отвалится голова.

Но голова у дятла оставалась на месте, к моим ногам сыпались и сыпались мелкие опилки.

Скучая, я подобрал один из обломков тележного колеса и, вооружившись этой палицей, пошел рубить головки каким-то лопухам — с листьями, похожими на елочки. Это, конечно, был папоротник, но я тогда не знал его названия — лопух и лопух, только листья резные. Под этими листьями я вдруг увидел желтые, словно смазанные маслом, оладышки, которые росли прямо из земли. Весь их вид вызывал у меня непреодолимое желание попробовать их на вкус. Сорвав один оладышек, я снял с него прилипшую хвоинку и стал жевать. Вопреки моим ожиданиям, оладышек оказался безвкусным и отдавал сыростью.

Выплюнув крошево, я отправился дальше. Лошадь паслась неподалеку, мелко-мелко перебирая передними ногами, как балерина на носочках. Травы для нее тут было достаточно — ешь не хочу, но наша кобыла была, вероятно, привередлива и щипала не всю траву подряд, а выбирала какие-то одной ей известные виды, и поэтому постоянно находилась в движении.

Пройдя несколько шагов, я остановился — впереди меня зашевелилась трава. Я с ужасом увидел, как передо мной, почти у самых ног, скользила, извиваясь, толстая черно-зеленая веревка. Змея! Сработал инстинкт опасности, и я закоченело замер с поднятой палкой в руке.

Веревка прошелестела мимо, не обращая на меня никакого внимания, только концы травинок обозначали ее извилистый путь. Но идти дальше мне сразу расхотелось.

Рядом с телегой спокойно, с хрипотцой, пофыркивала лошадь, и мне стало как-то спокойнее. Рядом, в небольшой лощине, я увидел на кустах голубоватую ягоду, похожую на малину, сорвал одну из ягодок и положил в рот. Кисло-сладкий сок обрызгал мою гортань. Вкусно! Быстро сняв с себя кепку-восьмиклинку, я стал собирать в нее ягоды.

Кусты были настолько колючи, что я, как ни изловчался, всё же изодрал о них все ладони, особенно с тыльной стороны. Но очень скоро наполнил кепку до краев и, торопясь полакомиться, уселся на какой-то трухлявый пенек. Сперва, придавливая каждую горсть ягод языком к нёбу, медленно высасывал из них сок, а уж потом глотал всё остальное. Вскоре я с удивлением обнаружил, что все мои пальцы измазаны, словно в чернилах, а сквозь кепку проступили темные пятна.

Лошадь, всё так же помахивая хвостом, продолжала нашептывать свои секреты кому-то в траве, где-то далеко гукала кукушка. Стоял конец июня, самый разгар лета, когда у кукушек кончается брачное время и они перестают считать чужие года. Но это была, вероятно, незамужняя кукушка, которая в последней надежде призывала к себе жениха. Я спросил у нее, сколько мне осталось жить на этом свете, но она почему-то сразу замолчала.

Упав в густую, прохладную траву, я опрокинулся на спину и уставился в клочкастую синеву неба. Где-то там, над верхушками деревьев, всё гудел и гудел самолет. Самого его не было видно, но, судя по звуку, он пролетал где-то рядом.

Самолеты нам, бондарским пацанам, были хорошо знакомы: пустующее широкое поле за больницей с давних пор использовалось под аэродром, сюда постоянно прилетал маленький почтовый самолетик — фанерный, с перкалевыми крыльями и с открытой, как мотоциклетная люлька, кабиной. Пилотами были молодые девчата, только что окончившие аэроклуб. Едва услышав в небе стрекочущий звук, мы сбегались на летное поле, чтобы воочию посмотреть на это чудо и, опасливо оглядываясь, потрогать его лонжероны.

Одна такая летчица, часто прилетавшая к нам в Бондари, особенно выделяла меня из толпы таких же чумазых и оборванных мальчишек. Сажала к себе в кабину, держала на коленях, позволяла браться за ручку управления с черным, ребристым, резиновым наконечником. Когда рычаг наклоняешь вправо или влево, хвост самолета тоже, скрипя тонкими тросиками, протянутыми с внешней стороны фюзеляжа, поворачивается из стороны в сторону, как флюгер.

Однажды, проходя из школы мимо аэродрома, я увидел стоящий самолет и пилота рядом: та самая летчица пыталась приподнять хвост летательного аппарата, чтобы развернуть машину. Я тут же с готовностью кинулся ей помогать, вдвоем мы быстро справились с этим делом. А потом… потом девушка сняла с себя черный кожаный шлем с заклепками и толстыми тяжелыми очками — и из-под шлема ей на плечи большими волнами пролились светлые, с жемчужным отливом, волосы.

В своем красивом темно-синем комбинезоне, в ореоле солнечных волос, она сидела передо мной на корточках и озорно улыбалась, заглядывая мне в глаза. Никогда, ни в те годы, ни потом я не видел женщины красивее…

Летчица предложила мне забраться в кабину и сделать круг над Бондарями. Но я, почему-то заплакав, убежал от нее, скрылся где-то за дворами. И еще долго сладкие слезы текли тогда по моему лицу, заставляя с неясной тревогой сжиматься мое мальчишеское сердце.

Может быть, и сейчас, в этом самолетике, кружащем где-то над лесом, парит эта чудесная фея?

 

Проснулся я от странного сопения, чихания, покашливания и возни за моей спиной. Ну, слава Богу, наконец-то вернулся дядя Федя, и мы сейчас снова тронемся в путь. Но с чем он там возится, что такое тяжелое поднимает? Колесо, что ли на телегу ставит?

К моему удивлению, ни у телеги, ни под телегой никого не было. Пододвинувшись поближе, я увидел, что под телегой — там, где клочками лежало разбросанное сено, возится какая-то круглая навакшенная сапожная щетка… Да это же ёжик! Он забавно двигал из стороны в сторону носом с маленьким поросячьим пятачком, а черные бусинки глаз смотрели прямо на меня, ничуть не пугаясь. Но стоило мне протянуть руку, как эта щетка сразу же превратилась в надутый мячик, весь утыканный острыми шильцами с коричневато-желтыми кончиками. Руками взять этот игольчатый мячик было невозможно, и я начал кое-как подталкивать его к себе поближе. Уже не было слышно ни сопения, ни покряхтывания. Ежик, ощетинившись, стал похож на безжизненный моток колючей проволоки.

В это самое время кто-то невдалеке пошел через чащу, сминая по пути сучья и ветки. Вот теперь это точно дядя Федя возвращается! Но почему он так размашисто и тяжело ступает по мягкой лесной траве? Я вгляделся — и вдали, в промежутках между деревьями, увидел странное существо: то ли какая-то коняга с сучками на голове, то ли серая корова на ужасно длинных ногах… кто это?

Существо исчезло в лесу. Через несколько минут я догадался, что это был лось. Хорошо, что он прошел стороной, а то ведь от такого чудовища не убежишь…

Мне сделалось как-то не по себе. А что, если рядом прячется волк или рысь какая-нибудь, или кабан? Что мне тогда делать? Нет, лучше забраться в телегу! Я взворошил остатки сена, нырнул туда и притих.

Телега была скособочена, и я понемногу начал съезжать вниз. Приходилось время от времени, держась за жердину, подтягиваться руками к передку. Время от времени оглядывая лес, я заметил, что в нем стало как-то просторно и тихо. Ползком, переваливаясь через поваленные деревья, ко мне подкрадывался туман, становилось сыро и зябко.

Смеркалось, а моего сопровожатого всё не было. Я с беспокойством всматривался в тот самый прогал между деревьями, куда так поспешно нырнул дядя Федя с колесом, словно с коромыслом, на плече. Но ничего похожего на знакомую фигуру не было видно.

Сумерки сгустились быстро. Наступила ночь, и я остался в ней один на один со своими страхами.

 

Холодная и непроглядная темнота обступила меня со всех сторон, и в этой темноте тут же зашевелилось, завздыхало, заухало и заворочалось что-то непонятное и враждебное. Сердце под моей рубашкой колотилось так, что мне пришлось придерживать грудь руками. Я боялся, что ребра не выдержат и сердце разорвет мою тонкую и бедную оболочку. Зубы, помимо моей воли, стучали и прыгали, и я закусил ими свою кепку. А вдруг какие-нибудь лесные существа услышат этот стук и слетятся сюда?

Прислушиваясь к каждому шороху, я втиснулся в телегу, укрылся под остатками сена и сжался в комочек. Дрожь пробирала меня еще и потому, что кроме тонкой сатиновой рубахи, на мне ничего не было. Стояло лето, и мать как-то не подумала дать мне с собой телогрейку, которая у нас была на все случаи жизни — пусть затертая, но теплая.

Мне стало ясно, что дядя Федя уже никогда не придет за мной. И тут произошло совсем уж страшное: сквозь уже отсыревшее и нисколько не греющее сено, сквозь вялые травинки проступил красноватый отблеск…

Пожар в лесу? Лес горит?

Животный инстинкт мгновенно выбросил меня из телеги. Вверху над деревьями полыхало. Но почему нет запаха дыма, почему не слышно треска горящего дерева?

Нет, это не пожар, это просто луна — вон она горит в стороне, просвечивая сквозь черные метлы деревьев. Резкие тени упали прямо мне под ноги, на светлой поляне меня стало видно со всех сторон.

Это было похуже темноты. За каждым деревом прятался страх. До этого я лежал в телеге под прикрытием ночи, меня никому не было видно, а если дышать потихоньку, то и не слышно. А здесь — вот я весь, бери меня!..

Я забрался под телегу, в ее тень — и тут тяжелое посапыванье за спиной буквально придавило меня к земле.

Кто-то большой и черный стал, разгребая сено, возиться в нашей телеге, что-то там выискивая. Пока что не замечая меня, он ворошил сено, гремя расшатанными досками прямо над моей головой…

Знакомое фырчанье и характерный звук от удара хвостом привели меня в сознание. Да это наша кобыла! Как же я про нее забыл, блуждая в своих страхах!

Лошадь еще несколько раз хлестнула себя хвостом и тут же завалилась на бок возле телеги, спокойно и громко дыша. От нее исходила такая уверенность, что мне захотелось быть поближе к ее большому и теплому телу. В этом добром домашнем животном чувствовалось что-то родное и близкое. Я ползком подобрался к ее животу и только тут, прислонившись спиной к теплой коже, стал потихоньку приходить в себя.

Кобыла по-свойски огрела меня раза два своим жестким хвостом, а затем, успокоившись, затихла, иногда легонько подрагивая кожей. В этой безоглядной ночи у меня не было никого роднее и милосерднее, чем это существо. Медленно согреваясь, я уснул.

 

Открыв глаза, отчетливо различил в белесоватом воздухе деревья. Они, то ли во сне, то ли так, по привычке, что-то бормотали и бормотали, не переставая. Несколько раз свистнула птица. Лошадь, моя ночная спасительница, дернувшись, встала на ноги и тут же принялась щипать мокрую от росы траву.

В воздухе чувствовался прежний холод. Быстро рассветало. Вот уже видны и кусты черемухи с обломанной веткой, и наша вчерашняя колея в траве…

Чтобы согреться, я стал без остановки бегать вокруг телеги. За этим занятием меня и застал дядя Федя.

Он сбросил с плеча починенное колесо и, присев на корточки, долго смотрел в мою сторону, как будто не замечая меня. Курил и молчал, молчал и курил. Я, даже и не подумав пожаловаться на свое ночное бдение, стал расспрашивать его, где же он так долго был. Но, дядя Федя лишь коротко матюкнулся и стал ладить колесо к телеге.

Быстро восстановив подвижность нашего транспортного средства, мой провожатый молча впряг кобылу в оглобли, и мы тронулись в путь.

К обеду мы были уже дома, в Бондарях. Дядя Федя что-то сказал матери про дорожные неполадки и про невозможность доехать до Тамбова.

Так и не пришлось мне в тот раз побывать в городе, погостить у крестных. Много позже я узнал, что наш сосед в тот вечер, быстро починив колесо в колхозной мастерской, возвращаясь обратно, потерял то место, где мы давеча остановились. То ли ему пришлось за колесо магарычи ставить и выпить с кузнецом лишку, то ли просто по рассеянности, но он искал меня, блуждая всю ночь по лесу. Только к утру случай вывел его на меня.

Но я не был в обиде на дядю Федю. Ведь мы с ним так хорошо ехали в город. И лес, если честно, был чудесен…

Project: 
Год выпуска: 
2013
Выпуск: 
20