Александр АНТИПИН. Прялка. Рассказ

Восторженной душе кажется, что все здешние зимы похожи на белый сказочный сон. В снежных меховых шапках, сбитых набекрень, стоят избы, за околицей матово бледнеют луга, старый лес у реки совсем поседел и натянул на себя пуховое одеяло, укрываясь от метелей и ветра.

Но это для приезжего, принявшего за гостевым обедом стопку и наохотку полежавшего на русской печи, зима сказочна. Для местного жителя она сурова и бесконечна, и проку от нее — почти никакого. Хорошо еще, если первый снег упадет на Покров, а то ведь, бывает, всё вокруг побелеет на Здвиженье, а то и на Луков день. Тогда уж не зевай — вставляй поскорей вторые рамы, конопать их, тяни в дом первую полновесную охапку березовых дровец.

Мишке Житову нынешняя зима надоела хуже горькой редьки. Ему так и охота поторопить ее, пехнуть как следует в белый пуховый бок, чтобы она стронулась с места. Но до весны, старики сказывают, еще сорок утренников.

Мишка сидит на ступешках крыльца, курит. К резной перильной балясине привязан конь Хмурый, запряженный в кресла. Он нетерпеливо трясет головой, брякает сбруей, теребит закуржавелыми губами клок сена. Мишка недобро взглядывает на коня, покрикивает на него для порядка, и опять уходит умом в свои распечальные думы.

Нынче утром Житова вызвали в сельсовет и наказали ехать в соседнюю деревню.

— Ты смотри у меня, — пригрозил, наставляя его, председатель. — Гость-то непростой будет, из-за границы. Швед. Стариной нашей интересуется. Из района звонили!

Вот и сидит теперь Мишка Житов на крыльце, дожидаясь гостя и проклиная про себя деревню Кимжу, куда ему, вместо рыбалки, надо ноне попадать.

«И что они все с ума посходили от этой Кимжи? — думает он, прикуривая новую папиросу. — И едут, и едут туда из городов косяками, а чего смотреть-то там? Одни развальные избы да старухи. Ну, правда, церковь еще есть деревянная. И что с того? А тут у человека рыбалка пропадает! Взять бы да сронить весь ихний хлам под угор. Может, тогда перестанут шнырять тут всякие…»

Чтобы не расстраивать себя, Житов переключается мыслями на рыбалку. Он закрывает глаза и живо представляет себе, как едет проверять рюжи, как долбит пешней звонкий рассыпчатый лед, пьет из-под вешнего снега слудовицу, вытягивает из реки тяжеленный кут. Рюжа полнехонька рыбы, но наметанным глазом Мишка сразу отмечает едренящего, оливково-зеленого налима. Он хватает его за скользкую широкую голову, зачарованно разглядывает — и рыбацкое сердце Житова на секунду замирает от счастья.

«Вот была бы ушица-то…» — думает он, вспоминая, какие славные попадают налимы в крещенский мороз.

Но его мечту о наваристой ухе нарушают чьи-то шаги. На крыльце появляются председатель сельсовета и долговязый мужчина, одетый в приметную нездешнюю куртку. В руках у мужчины дорожная сумка и новенькая шапка-ушанка. «Видно, только что со склада выдали», — мимоходом отмечает Житов.

— Вот, — председатель с некоторой опаской указывает гостю на Мишку, — знакомьтесь.

— Карл, — почти без акцента представляется иностранец, протягивая руку.

Мишка слегка мешкает, почему-то стаскивает с головы шапку и жмет холодную ладонь шведа.

— Житов. Можешь просто Михой звать…

Гость оживляется. Повторяя, произносит вслух Мишкино имя, будто пробуя его на вкус:

— Ми-ха… Ми-х-ха-а…

— Из каких краев будете? — спрашивает Житов, довольный тем, что произвел на иностранца впечатление. То, что гость — из Швеции, Мишка не забыл, но надо же как-то завести разговор.

— Ты, это… Много вопросов не задавай, — вмешивается председатель. Он обходит вокруг лошади, поправляет шлею и ворошит в креслах сено — совсем так, как это делает Мишкина мать, взбивая перед сном постель. Потом помогает гостю залезть в сани.

Житов взмахивает вожжами. Конь, едва не сломав оглоблю, шарахается в сторону, очумело срывается с места. Все в деревне знают, что у Хмурого дурной характер. Когда-то, еще жеребенком, его выпугал пьяный Сашка Пурта, и теперь, стоит лишь взять в руки вожжи, Хмурый начинает взлягивать. Тут уж успевай схватить шапку в охапку и поскорей вались в сани.

Мишка хорошо знает эти похмычки Хмурого. Ошпарив коня вдоль спины, он загоняет его на обочину, в рыхлый глубокий снег. «На кониной шкуре не спать, пусть промнется», — вспоминает Житов отцовскую приговорку.

Прогнав коня по снежной целине с полверсты, возница сворачивает на дорогу и останавливается.

— Ну, что, присмирел, промялся?!

Выбравшись из кресел, Мишка треплет коня по бусой гриве и подтягивает чересседельник.

— Присмирел Хмурый-то у меня, да? А то ведь что удумал — погалить! Нет, дружок, у меня ведь не у Проньки! У меня много не выгалишь. Ты вот побежал, как дикой, а я тебя в целину, в снежок по самое брюхо. Гали, сколь твоей душе угодно…

Мишка плюхается в сани и понюгает Хмурого. Тот, словно бы теряя равновесие, заступает вперед одной ногой и наваливается грудью на хомут. Скрипят гужи, оглобли, завертки, и кресла, хрустнув полозьями, тихо и ровно трогают с места.

Возница оборачивается на чужеземца. Тот сидит смирно и с любопытством смотрит, как выбегают из-под саней следы копыт и полозьев, как однообразно тянутся вдоль дороги белые пространства реки и лугов. Наверно, ему кажется странным, что он едет сейчас по этой снежной пустыне, почти на краю света, с каким-то незнакомым мужиком, который грубо бьет лошадь и все время оглядывается на своего пассажира с недоброй улыбкой…

Сани вдруг вздрагивают и, едва не опружившись, останавливаются, пропуская конный обоз. Швед и Мишка глядят на плывущие мимо громадные желтые копны, на мужиков с красными от мороза лицами. Кажется, обозники равнодушны ко всему окружающему: они сидят на самом верху волочуг неподвижно и отрешенно, словно погонщики слонов.

Прокаленные впрок летним солнцем, возы жарко пахнут сухими травами и цветами. Лошаденки бредут неспешно, встряхивая гривами и оставляя за собой золотые сенные россыпи. Вот обозники уже скрылись за поворотом, за ближними кустьями, а скрип саней все еще слышен, и все еще стоит в морозном воздухе горьковатый запах скошенных трав.

Все эти звуки и запахи Мишке Житову знакомы смалешенька. Но теперь ему на ум припала рыбалка, и он лишь мимоходом отмечает про себя, что встречные мужики будут с Николы и что на переднем возу едет его дальний сродственник, Василий Никифорович, по прозвищу «Васька Горшок».

«Лошадь-то у него, кажется, рассупонилась, — лениво думает Мишка. — А может, ульнула за хомут какая-нибудь случайная селемина, а мне уж и блазнится…»

Но и то верно, что с Василием Никифоровичем всё каки-ле чудеса приключаются. Не зря ему и прозвище дано. Сказывают, в детстве, в горячую сенокосную пору, оставили его со старой бабкой вдвоем. А та, сунув непоседе шаркунок, застала внука в курятник, чтобы по избе не ползал да горшки с шестка не валил. Сама утянулась к соседке, свежих камбалок макать. Васька, однако, из курятника сумел выбраться, залез в запечье и давай там порядки наводить. Вывалялся в муке, наелся соленых груздей с вареньем. Потом сунул голову в чугунок, а обратно вытянуть не может: ползает по избе и ревет благим матом. По-хорошему снять чугун с головы не смогли, пришлось разбивать его колуном, так что Васька на первое время оглох. Потом слух вернулся, но ребячье прозвище так и осталось за ним на всю жизнь.

Пропустив встречных лошадей, Мишка вылезает из кресел и интересуется у пассажира:

— Не заколел?

— Что? — переспрашивает Карл, не понимая мишкиной говори.

— Не замерз, спрашиваю?

— Нет, нет, всё хорошо!

Иностранец виновато глядит на Житова виновато, будто оправдываясь.

— Хорошо? А сам вишь в каки гамашки вырядился… — бурчит Мишка, набрасывая на ноги пассажира клочья сена. — Не к теще на блины собрался. Тут тебе, парень, не шутки шутить. Север! У меня двоюродник в прошлом годе поехал по пьяному делу да заснул. Без пальцей остался…

Мишка заваливается в сани, трогает вожжи и тотчас забывает и о попутчике, и о мужиках с Николы, и о сродственнике Василии Никифоровиче. Он опять думает о своей рюже, прикидывая, сколько же в нее попадет рыбы, пока он ездит в Кимжу.

«Речной налим, конечно, лучше, — размышляет он. — Речной завсегда попадается чистый и светлый. Не то, что озерный. Тот выкатается по дну, в няше, достанешь его — а он черный, как самодин…»

Улыбаясь, Житов думает о том, как хорошо было бы объявиться в Кимже не с пустыми руками. Войти в теткину избу по-хозяйски, широко распахнув дверь, молча хряпнуть на стол большую скользкую рыбину. Он-то уж знает, как обрадеет тетушка такому гостинцу. До свежей рыбки тёта сама не своя. Весь век из резиновых сапог не выходит, пропадая в подугорье с удочкой.

Широкие, размашистые пространства реки и лугов, наконец, заканчиваются. Свернув направо, лошадь въезжает в лес. Здесь, в заветерье, стоит тишина, нарушаемая только скрипом саней, пофыркиванием коня и далеким покриком лесной птицы. Весеннее солнце высстало уже высоко и жарко греет на открытых вырубках и просеках. Но в узких местах, где лес подступает к дороге совсем близко, еще по-зимнему зябко. Солнце тут едва пробивается сквозь густые ельники, отбрасывая на конную дорогу беспорядочные голубые тени. Глядя на них, непременно подумаешь, что какой-то нерадивый хозяин нарубил здесь березовых и еловых кряжей, поклал их вповалку друг на дружку, да так и позабыл вывезти из лесу. И неизвестно, что с ним случилось потом: то ли лошаденка оказалась спотычливая, то ли сам хозяин загулял по случаю на хмельной пирушке.

Иностранец сидит в санях смирно, только головой крутит. Тишина и пряный лесной воздух опьянили его и он быстро-быстро повертывает головой из стороны в сторону, едва поспевая смотреть на деревья. Видно, ему чудно, что его возница уставился в одну точку, тихо бормочет что-то, ругая лошадь, и совсем не глядит на лес. А тут такая краса! Могучие деревья в белых воротниках и шапках, вытайки возле стволов, а в глубине — целое царство, сказочно выдуманное несметным числом теней, ветками и дневным светом.

Таинственный, незнакомый лес, однако, не только радует, но и пугает чужеземца своей дремучестью. Всматриваясь в дальнюю темную глубину ельника, швед косится на Житова. А тот, хитровато скалясь, начинает с пассажиром разговор о выпивке. Иностранец утвердительно кивает, показывая, что он тоже не прочь бы заложить за воротник, но попозже, когда они приедут в Кимжу.

«Такой, пожалуй, за бутылку не то что лошадь, всё променяет», — неприязненно думает швед о своем вознице.

А Мишка вдруг останавливается и пятит коня назад.

— Во, смотри-ко!

Карл смотрит и ничего особенного вокруг не видит.

— Смотри, смотри, — указывает Мишка на сугроб, вытоптанный мелким звериным следом. — Ишь, что тут заяц с горностаем вытворяли!

Житов вылезает из саней, идет к обочине, низко наклоняется, будто обнюхивая снег, разглядывает следы. Потом долго стоит, курит, улыбаясь во всё лицо.

— Ты вот нашей жизнью интересуешься, — неожиданно громко говорит он, что-то высматривая в белой кисее меж деревьев. — А хошь, расскажу один случай?

Пассажир готовно кивает.

— Короче, гостил я у свояка в Долгощелье. И вот поехал как-то вниз по Кулою, к морю, сетки ставить. А на реке-то — тихо, лосо, ни одной ветринки. Сетку наладил, костерок запалил, сел на бережку чай пить. Вот, думаю, где рай-то на земле! И вдруг ясно слышу, кто-то зовет меня сзади: «Иди-и сю-да!» Обернулся — нет никого. Ну, думаю, с головой или с ушами у меня неладно: почудилось! А за спиной, со щельи, из глубины леса, опять женский голос: «Иди-и сю-да! Иди-и-и сю-да-а!..» У меня мороз по спине, волосы дыбом… Вскочил на мотоцикл — и пошуровал обратно в деревню!

Мишка кидает папиросу в снег и возвращается к саням.

— Ну, веришь ли ты в такое чудо?

— Не знаю, — пожимает плечами швед.

— Не ве-е-еришь, — тянет Житов. — А я правду говорю! Как было, так и обсказал тебе. Истинный крест! Сам иной раз не верю, а ведь слышал. Будто сейчас помню. А голос-то, голос-то, как тебе сказать, такой…

Он замолкает, снова оборачиваясь умом в ту осень у моря, которую только что нечаянно вспомнил.

 

Деревня Кимжа объявилась перед путниками нежданно. Она словно сидела в засидке, караулила за пригорком, а потом вдруг выглянула из-за снежных забоев всеми своими избяными крышами и пятью главами деревянной церкви. Конь Хмурый воспрял духом, скорехонько стащил сани с горушки и повернул в знакомый заулок.

— Как это говорят по-русски… дотащились, так? — облегченно пошутил иностранец, вылезая из саней и стряхивая с воротника снежную пыль.

Тетка Калиственья сидела на табуретке посередке горницы и таскала по полу швабру с тряпкой.

— Охте мне! Видно, хороши гости на чистый пол!

Бросив швабру, она тут же загоношилась у печки, на ходу расспрашивая племянника о новостях.

— Дак каки, тёта, новости? — пожал плечами Мишка. — Никаких вроде как нет. Вот только Петя Сумочка помер.

— Когды?

— Схоронили уж. Я и сам не знал, на охоте был. Мати сказала, так я подивился. Он ведь в соседях у нас. До последнего во дворе колкался, на гармошке поигрывал…

— Ты пошто, как гость расселся, — перебила его тетка. — Зови товарища-то чай пить.

— Чай не вино, — с намеком вставил присловье Мишка. — А товарищ-то из-за границы, у тебя, поди, таких еще не бывало.

— По мне хошь откуда. Ись и пить всем нать одинаково.

Ни Мишкин намек, ни иностранный гость не удивили хозяйку. Словно бы продолжая давешний разговор, она сказала:

— Бат, я Сумочку-то с молодости знавала. Руки у него золоты, всяко место сделает. Бывало коробья да горшков навертит, дак хошь на выставку повези. Татушка ему всю дорогу большушши лодки заказывал, специально под камбалы. А играл-то как! Самолучший гармонист по деревне. У Лочехиных поветь широка-а была, соберемся на вечеринку, он заиграт, девки запляшут — так только курева стоят!

Калиственья со вздохом встала, принесла из буфета бутылку и три граненых рюмки на высоких ножках.

— Ну-ко, помянем сердешного. Всё ведь Петр Семенович приговаривал, все до веку дожить сулился. А тут ишь, сковырнулся в домовинку, будто так и нать…

После первой рюмки, которую выпили не чокаясь, Мишка привычно потянулся за второй.

— Ты что это, лешой, — отставила бутылку в сторону Калиственья. — Опять нажоресся!

— Дак я ведь, тёта Каля, за твое здоровье хотел, — заулыбался Мишка.

— Како теперь здоровье, совсем стала, как пропастина. Нога не шевелится, один глаз на компас, другой — на карманны часы.

— На какие часы? — не понял швед.

— Одним-то глазом ничего уж не чую, — пояснила хозяйка, поправляя платок. — А в девках-то хороша была. Волосы были до ж... Хоть и в леси робила, а с каблуков не сходила.

Пользуясь теткиным замешательством, Мишка налил рюмки. На этот раз Калиственья не оговорила его.

— Ишь-ко, кака я была, — она ткнула пальцем в средний простенок, где висела рамка со старыми фотокарточками. На снимке Калиственья Ивановна стояла разнаряженной в старинный сарафан, повойник и шелковый плат, повязанный на особый манер.

— Рога? — спросил Карл, показывая на повязку.

— Каки тебе рога, — прыснула хозяйка. — Кусты это! Нонешня-то молодежь уж не знат теперь, как их завязывать. А на голове у меня повойник кованой, серебряной ниткой вышит. Ноне таких тоже нет. Это мы с хором в Питер ездили, дак я наредилась.

Калиственья приосанилась и неожиданно молодым голосом запела:

Э-ой, нападает роса да росынька,

С ранного ве… ой-ле, роса со вече… вечера,

Э-ой, с ранного вечера

Роса на темные… роса на темные на леса,

Э-ой, на темные те леса,

На леса кудря… ой, на леса кудря… кудрявые…

Раньше Мишка никогда не слыхал теткиного пения. Только мать иногда вспоминала о том при случае, при гостях, да еще рассказывала, как сватались к ее сестре девять женихов. Был среди них и Петя Сумочка. Отец передок продал, чтобы купить Кале свадебное платье, а та капризничала, в женихах, как в сору, рылась. Отвергла и Сумочку, и остальных восьмерых. А замуж вышла за Оську Хромого из Майды, стыкнулась с ним где-то на путинах у моря. Свадебку сыграли в мае, на Егорьев день, как раз только река вышла. Уж как только ни изгалялся Хромой над жонкой, разве что в горячу печь не пехал, но так и промаялась Калиственья с ним до самой его смерти. Красота у Кали быстро пожухла, увяла с лица. Лишь ее голос до теперешних лет остался молодым и задористым.

Думая сейчас о тетке, слушая ее песню, Житов почуял вдруг, как что-то отмякло у него внутри и глазам до слез стало больно. И непонятно было, отчего такое — то ли от сугревистого вина, то ли от душевной песни.

Швед, сперва всё норовивший пройтись по деревне и посмотреть на церковь, теперь уже никуда не спешил. Он приподнял очки на лоб и смотрел на бабку Калю во все глаза. Иногда выпрямлялся на стуле, хлопал сидящего рядом Мишку по плечу, и по-детски восклицал:

— Ах, как хорошо, Мих-ха! Как хорошо! Давай выпьем еще по одной!..

За годы странствий по русским просторам Карл выучил язык, перенял множество простецких привычек и стал внешне походить на самого низового русского мужика. Особенно виртуозно, одним махом, он пил водку, смачно крякая при этом и нюхая черный хлеб.

Когда швед выпил третью рюмку и закусил ее кислой рыбой, Житов пожал ему руку и одобрительно произнес:

— За-у-ва-жал!

Совместное застолье и песня совсем сблизили их. Вскоре они уже сидели, обнявшись, как братаны, пытаясь подпевать Калиственье Ивановне.

На траву мура… ой, на траву-то на муравую,

Ой, на муравую,

На цветы лазо… ох, на цветы лазоревы,

Ой, на лазоревы…

«Что за странный этот народ? — думал швед, хмельно поглядывая на хозяйку и Мишку. — Безбожно пьют, матерятся, ругаются меж собой по пустякам, как дети, а через минуту признаются друг другу в любви и вспоминают по именам всех своих родичей. Не знают ни великой музыки, ни живописи, но имеют иконы и песни, которым поклоняются радостно и безотчетно. Нисколько не образованы и совсем не думают о философских проблемах свободы личности и смысла жизни, но судьба каждого из них в отдельности и всех вместе исполнена какой-то таинственной, недоступной для посторонних мудрости. Да, пожалуй, так… О смысле жизни они и впрямь не думают, но живут так, как будто знают о жизни всю правду».

— Михайло, так это што, гость-то у нас пригорюнился? Не заспал ле? — подтолкнула племянника Калиственья Ивановна.

— Как тут не заспишь, — сбрякал пустой бутылкой Житов. — Гостей-то угощать нать.

— А тебе-то уж завсегда мало! — вспыхнула Калиственья. — Опеть на сухо горло попало. Давай, снова жори неделю, пируй! А мати потом выхаживайся с тобой, пластайся!

— Ты уж без ковырки не можешь, тёта…

— Всё хорошо, всё хорошо, — попытался утихомирить застольные страсти Карл. Его недавнее настроение, согретое вином и песней, куда-то исчезло, и он начал расспрашивать хозяйку о церкви.

— А што церква, — успокаиваясь, запышливо ответила Калиственья. — Она, сиротея, совсем скоро падет. Который год без присмотру.

— Разве ее не реставрируют?

— Рестарируют, рестарируют… Понаедут такие сухогорлые, денежки пропируют, а опосля поминай, как звали. Сколько времени петаются, а только семь нижних венцов поменяли. Всё без толку, колоколня-то совсем уж набок съехала…

Хозяйка вдруг осеклась. Внимательно глянув на гостя, начала оправдываться:

— Сама-то я малограмотна, может, чего и не то сплела. Ума нет, дак беда неловко.

— Правильно говоришь, тёта, всё правильно, — неожиданно поддержал ее племянник.

— Сиди давай. Што тебе наша церква, ты и мать родну за бутылку отдашь.

— Зря ты так, тёта. Я ведь знашь, как тебя уважаю!

Житов соскочил с табуретки и попытался обнять Калиственью.

— Отвяжись, худа жись! — отпехнула тетка длинные Мишкины руки. — Ишь, шары нальет дак. Поди давай, распрягай лошадь да вались спать.

Калиственья Ивановна сунула племяшу опорки и вытолкала его за дверь.

— Трезвый-то он хошь куда, человек человеком. Рубаха парень, последне отдаст. И в руках всё горит. Да вот по выпивке в отца пошел, уж никогда не сольет и не откажется. Мати-то вся с има смучилась. Пятый десяток пошел, пошто бы не жениться. Да кто за пьяницу пойдет! А насчет церквы вы уж завтра у Марьи Егоровны спросите. Она хошь и любит колотовать, но полы в церквы моет и свечки ставит. Марья-то уж больно набожная, она про все знат. А мы что… Только небо коптить да грехи копить.

 

Из нижнего конца деревни церковь смотрелась дымокурной избехой, случайно поставленной лесовыми людьми поперек улицы. Так она на видок казалась мала с этого места, так была невзрачна и так черна, словно бы ее вымазали сверху до низу сажей. Но чем ближе подходили Карл с Мишкой к церкви, чем шибче скрипели белым снежком, торопя шаг, тем выше становился храм, будто на дрожжах поднимаясь из-за пригорка.

Когда церковь высстала, как на ладони, и навалилась на них громадной тенью, швед стишил шаг и покачал головой. С этой минуты он, кажется, позабыл обо всем на свете. Запрокинув голову и придерживая рукой шапку, долго стоял, разглядывая купола, бродил вдоль храма, утопая по колени в снегу, трогал ядреные бревна, подпрыгивал на месте, пытаясь заглянуть в пустые оконца. Потом снова отступал в сторону, зачарованно глядел на церковь, вздыхал, охал и что-то быстро лопотал по-своему.

Житову старая церковь была не в диковинку. В детстве он каждое лето проводил у бабки, на кимженских сенокосах, возле речки и этой церкви. Здесь, в трапезной, они с дружками тайком курили махорку, гоняли голубей и лазили на колокольню, чтобы поглядеть на дальние луга и деревню. За теми лугами, за черным лесом, из двух рассох — Тявсоры и Кимженской виски — начиналась река. Возле деревни она струилась тихо, словно в дреме, и если б Мишка никогда не бывал в верховьях, ни за что бы не догадался, какой переменчивый у реки характер.

В безветерье, особенно с колокольни, из-за лиственничных боров слышался иногда едва различимый далекий гул. Это шумела своими порогами Кимжа. Даже сейчас Мишка хорошо представлял, как шуршит ее вода в перемельях, юрит у камней, гремит порогами, обрываясь с высоких луд вниз, и как скачет, плещется белый хариус по задремавшим вадегам. Ему сразу вспомнилось, как однажды ходили они лозовой в верховья Кимжи с дядькой Арсей, как ловили рыбу, жгли костры и пили на берегу чай. Вспомнились камни-валуны на Шайтане, мели на Синей сыпи, Плетеная щелья и азапольская изба на Березовом, где он заблудился и едва вышел к реке. А сколь много хариуса ловилось в то лето!

В ту рыбалку дядька и рассказал ему, как в один год омелилась река и выпал в верховьях Кимжи синий снег.

— А пошто так? — удивляясь, не понимал Мишка.

— Бабки говорили, раз мужиков после войны не стало, рыбу не ловят, вот и осердилась река, — отвечал дядька.

В сердце у Житова что-то дрогнуло, ворохнулось нечаянной болью, да так внезапно, что он едва не осел в сугроб. «Вот так помрешь где-нибудь под забором, — подумал он, украдкой глядя, как швед по-хозяйски обмеряет церковь шагами. — Отдашь Богу душу, а деревня останется. И река всё так же будет шуметь… Только вот слушать этот шум и ловить хариуса будут, того и гляди, совсем чужие, неведомые люди…»

Перешагнув снежный забой, Мишка прислонился к нижним венцам, чувствуя щекой холодные, заиндевелые бревна. Так они с парнями часто делали в детстве. Кто-нибудь забирался наверх, ударял в колокол, а остальные стояли внизу, приникнув к прокаленным на солнце кряжам, и слушали, как звенят лиственничные плахи долгим протяжным гулом.

Но сейчас церковь молчала. Только порывисто хлопал о сруб ветер, да сеялся белой крупой снежок, наметая у окладного свежую застругу.

— Ты это, Михаил, не в богомольцы зачислился? — очурал Житова дедко Вася Митькин.

Он стоял возле церкви с чунками и лыжной палкой в руке. Дед Василий был известный в деревне ощеульник — только попадись ему на язык. И сейчас глаза его насмешливо глядели на Мишку. Но тот опередил встречным вопросом:

— Сам-то каков здоровьем?

— Ничего, пока жонка не обижат. Седни опять у меня с ей крупнокалиберный разговор случился, — хихикнул дед.

— Пошто так-то?

— А давеча говорю ей: «Баушка, дай денежек, я за хлебушком схожу». А она, дравна така, на меня как наскочила: «Знаю я этот хлебушек! Чтоб он поперек горла тебе стал!..»

Вася Митькин звонко захохотал, словно бы эти спотычки с бабкой доставляли ему радость.

— Опохмелиться хошь? — спросил он, наконец, Житова напрямки.

— Не-а, — после короткого замешательства отказался Мишка.

— А чё глаза красны, как у сороги? После вчерашнего?

— Не могу, — кивнул Житов на шведа.

— Начальство привез, — смекнул дед, приглядываясь к незнакомцу.

— Профессор, из-за границы. Швеция!

— А что, они там тоже люди, — засуетился дедко Вася, наклоняясь к своим санкам.

Покопавшись в мешке, он стал раскладывать на снегу промасленные детали от старой бензопилы. — Как думаешь, возьмет твой профессор? Стартер совсем новехонький! И цепи есть про запас…

— Не знаю, сам с ним говори.

Швед уже подходил к ним. В руках он держал цинковое ведерко, смятое трактором в плоский железный блин.

— Мужики, смотрите, что я нашел, — улыбаясь, громко сказал он. — Это ведь натуральный шлем Александра Невского!

Оглядев разбросанные на снегу железяки, Карл ни на одну из них не покусился, молча развел руками.

— А что тебе надобно? — спросил дедко Вася выжидающе.

— Я бы купил фуфайку, — ответил профессор, указывая взглядом на затрапезную дедову одежонку. — Или «буханку».

— Ну, фуфайку-то можно спроворить, — весело согласился Митькин. — Фуфаечку, это мы быстрехонько. Имеется у нас такого дела сколько хошь. А вот насчет «буханки»…

Дед задумался и посмотрел на иностранца с уважением, с какой-то странной любовью, как на дорогого и долгожданного гостя.

— Насчет «буханки» не знаю, — наконец, выговорил он, высверкивая маленькими влажными глазками. — Это у вас за границей машины дешевы, а у нас, парень, на нее нать век горбатиться. И то вшей не хватит рассчитаться.

— Какая машина? Мне нужна просто «буханка»! — и чужеземный гость сделал движение, словно бы закидывая на плечи рюкзак.

— А, ему короб железный нужен, — догадался Житов. — Он уж меня спрашивал…

— Дак то, парень, по-нашему «лузан» будет, — слегка возмутился профессорскому невежеству дедко Вася. — «Буханка» — это машина, у нас на ей ездят. А лузан тоже железный, но его заместо рюкзака носят. Мода теперь така пошла. Накладут грибов, ягод или, положим, рыбы, и волокут на горбу. Соображаешь?

Дед торговался с гостем, сговаривался в цене, а Михаил отстал от них в сторонку и молча глядел на церковь. Внезапно откуда-то из небытья, из дальних, непроглядных высей повалил снег. Сначала опадали вниз редкие невесомые пушинки, высверкивали при свете дня, кружили, разметывались в стороны и гасли в воздухе, не успев долететь до земли. С каждой минутою снежинок становилось все больше, и вот уже одинокое их парение обратилось в белый туман, застеливший всю землю и все небо. «Вот белых мух-то нанесло», — подумал Житов, запрокидывая голову вверх. Он где-то слыхал краем уха, что не бывает двух одинаковых снежинок на свете, все они разные, все наособицу. Одна из лепех коснулась его ресницы, вспыхнула на миг радужным всполохом, ослепила и растаяла на щеке.

 

Только к вечеру, справив все свои заделья, они стали собираться в обратный путь. Уже и переговорили все разговоры о деревне и церкви, и лузан, о котором мечтал Карл, срядили, и даже подняли последнюю подорожную чарку, а уезжать не хотелось. Гость всё пытал хозяйку про стародавнее житье да про здешние колокольные звоны, теперь уже позабытые за давностью лет.

— Колоколы-то еще до войны сняли, — припомнила Калиственья Ивановна. — Один, «дерягинский», как свистанули с колокольни, так он весь в землю ушел. До того был большушшой! А пел-то как! А по краям птицами-то изрисован сколь баско!

Михаил сидел с краю стола и молча слушал тетушкин разговор. «И чего он все записыват про нашу деревню, все вынюхиват? — в который уж раз подумал он, глядя на шведа. — Неуж ему своих, шведских стариков да бабок мало?»

Внутри у Житова ворохнулось какое-то новое, небывалое прежде, чувство. Будто кто-то чужой проверял при нем его рюжи и укладывал в лузан его рыбу.

Он уже хотел поторопить гостя в дорогу, но тут на повети заговорили половицы. Дверь отпахнулась, и у порога объявилось маленькое ясноглазое чудо.

— Ой, кто это к нам пришел-то! — воскликнула тетушка, всею душой потянувшись к девчоночке, стеснительно засмиревшей у двери. — Кто пришел-то к нам, а? Настена! Ну, поди давай к бабушке. Накосе, я тебе конфетку дам.

Калиственья Ивановна нашарила в сахарнице карамельку и протянула девочке.

— Дочка? — спросил Карл, сняв очки и вглядываясь в маленькую гостью.

Настя вдруг заплакала, испуганной белкой проскочила по горнице и приткнулась к бабушкиным коленям.

— Господь с тобой, это бат внучка моя. — Калиственья Ивановна развязала на девочке широкий пуховый платок и ласково погладила Настю по головке. — Это пошто у нас Настена плачет, а? Ишь каки у тебя валеночки кругленьки, не разляжьи да колобастеньки! Ни у кого таких баских нет. А дай-ко бабушке поносить? Вот я примеряю сейчас Настины катанки? А Бубин-то? Ну-ко давай песенку про Бубина споем:

Бубин, ты Бубин,

Сядь-ка на бочку, продай свою дочку

За нашего князя, за нашего боярина.

У нашего князя, у нашего боярина

Трои сени, трои палаты, козе не пройти.

Коза прошла, рога обломала…

— Ну-ко, подпевай бабушке:

Где коза? Коза в клетку ушла.

Где клетка? Водой унесло.

Где вода? Быки выпили.

Где быки? В Красну Гору ушли.

Где Красна Гора? Вся цветами поросла.

Где цветы? Девки вырвали.

Где девки? Замуж выскакали.

Где мужья? На войну ушли.

Где война? Посреди гумна.

Где гумно? В море ушло.

Где море? На заборе.

Где забор? Упал Насте в подол.

Песня не помогла, Настя заревела еще пуще. Отступилась она от своего горя, лишь когда Калиственья сползала на печь и достала с полатей маленькую детскую прялку. Хозяйка обмахнула игрушку тряпкой — и в избе будто стало светлей: так ярко и неожиданно вспыхнула прялица старыми красками! Под олифой и золотистыми еловыми маслами проступили вдруг неясные росписи и три красных коня на черных тончавых ножках. Вместо наездников шутливый мастер пририсовал маленьких утиц, а внизу лопаски — еще два конька — черного и белого, вставших на дыбки друг против друга.

— На-ко, поиграй. Ишь, кака красива пресница!

Огладив прялку ладонью, Калистенья Ивановна протянула ее внучке.

Настя шмыгнула носом, скинула катанки и уселась на койку, рассматривая чудных лошадок. Карл, поерзав по лавке, придвинулся к ней, восторженно глядя на старинную игрушку. Житов, заметив это, только головой покрутил. Ишь ты, гость заморский!

— Помнишь, нет, ирод, — обернулась Калиственья к племяннику, — бабка Лампея тебе ведь прялку-то эту отсулила? Ты еще на заднице под стол ползал.

— Как нет-то, — огрызнулся Михаил, мозоля глазами гостя.

А Карл будто и не замечал Мишкиной укоризны. Старая корневуха с мезенской росписью так ему приглянулась, что он не спускал с нее глаз.

Когда игрушка наскучила девочке, и Настя села к столу пить чай, швед принялся жадно разглядывать прялицу. Он приближал лопаску к самым глазам, трогал пальцами шероховатую поверхность и, низко склонив голову, восклицал:

— Ах, как дивно, Мих-ха! Ты посмотри, как дивно!

Житов никакого особого дивья в прялке не видел. Навезенные когда-то из верхней лешуконской деревни, такие прялки водились, почитай, в каждой избе. Чему тут дивиться? Но отчего-то тягостно ему было глядеть, как матово блестит прялка, будто бы облитая поверх бледных красок яичным желтком, как касаются этого блеска длинные пальцы гостя.

Михаилу вдруг подумалось, что издали прялка чем-то находит на старую икону с Богородицей, стоявшую у них на божнице в ранешно время. Сначала, помнится, икону убрали из переднего угла в запечье, затем, от греха подальше, упрятали на чердак, а потом и вовсе приколотили к стенке, закрыв ею окно на вышке.

Внутри у него снова что-то кольнуло вдруг, словно ударили его в грудь носком бабкиного веретена.

— Кто это рисовал? — спросил Карл, держа прялку за донце и слегка отстраняя ее от себя.

— Дак известно, кто, — эхом откликнулась хозяйка, — мужики палащельски. Там уж из веку мастерили да расписывали.

— А у вас в деревне расписывали?

— У нас нет. Срубят в лесу кокору елову, покрасят одной краской, и вся красота тут. Наши больше колокола лили, а прялки, уж-то — лешукона.

Гость понимающе кивнул. И, наконец, задал вопрос, который, видно, давно вертелся у него на языке:

— А можно ее купить?

— Прялку-то?

Калиственья Ивановна с минуту подумала.

— Коли нать, дак бери так.

— А я не отдам! — неожиданно встрял в разговор Михаил.

— Пошто жалешь человеку, злыдень? Куды тебе с ей? — укоризливо принизила голос Калиственья.

Житов, сам устыдившись своей резкости, сбрусневел, красно вспыхнул впалыми щеками, но продолжал стоять на своем.

— Не отдам, — упрямо повторил он, пристукнув кулаком по столу. — Моя прялка, бабкой дареная!

Ни шведу, ни тетке Кале непонятно было: отчего так переменился человек? Что там у него случилось в душе? И почему поскупился он вдруг на простецкую прялку?

 

Весь обратный путь Карл и Михаил проехали молча, не проронив ни слова. Возница не понюгал коня, но тот, чуя знакомый жилой дух, бежал шибче прежнего. В сумеречной тиши скрипели сани, слышался постук копыт по насту, и редкий, случайный треск веток, тронутых шалым зверем. И на всем пути по этой лесной тишине почему-то чудилось Житову, как с дальних веретий, будто из прошлого, когда он был еще юн и светел душою, снова зовет его куда-то знакомый голос:

— И-ди-и сю-да-а-а…

Project: 
Год выпуска: 
2013
Выпуск: 
24