Мамед ХАЛИЛОВ. Куда ты ушла, Аминат?

Маленькая повесть

 

Я встретил ее на автовокзале в Махачкале. Одетая во все темное, она сидела на скамейке, сгорбившись и опустив голову. Низко повязанная черная шаль закрывала ее щеки и почти всю верхнюю часть лица, резко оттеняя матовую белизну кожи. Рядом, на скамейке, лежал пухлый синий пакет с полустершимся рисунком.

Когда я попросил разрешения присесть на скамейку, она подняла голову, молча посмотрела на меня и отвернулась. Она не узнала меня, но я узнал ее. Эти глаза я узнал бы среди тысячи других, — передо мной сидела Марьям из нашего горного аула.

Лет двадцать тому назад она вместе с мужем Магомедом переселилась в Махачкалу и с тех пор я ее не видел. Но, тем не менее, узнал сразу. Да и мудрено было мне не узнать ее — ведь она была всего лишь на несколько лет старше меня.

Когда-то все мальчишки нашего аула были влюблены в нее. Марьям слыла первой красавицей в нашей долине, не один джигит отдал бы жизнь за танец с ней. А как она пела! Стены аульского клуба не могли сдержать силу и страсть ее серебряного голоса — казалось, что он вмещает в себя всё — и громады окрестных гор, и говор ручейков, и нежный бархат альпийских лугов…

С той поры, в какие бы дали ни заносила меня судьба, мои воспоминания о далекой родине всегда освещались светом красоты той Марьям, рождая неодолимую тоску по родному аулу, по счастливому детству.

Я так и не осмелился сесть на скамейку рядом с этой женщиной. Я не был достоин горя и страданий Марьям, своим благополучием я предал ее.

Как же это случилось, думал я, стоя рядом с бывшей односельчанкой. Как всё это могло случиться с нами всеми?

Моя собственная судьба сложилась так, как сложилась. Окончив школу, я уехал из аула, потом учился и долгие годы жил далеко от родных гор. Много событий произошло за это время — и малых, и больших, изменивших ход истории. Как говорит один мой ученый друг, контуры многих новых явлений сегодня уже, более или менее, определились, но вихревые токи внутри того, что родилось на наших глазах, еще очень не скоро обретут устойчивый вектор движения. Я согласен с ним: да, эти политические вихри еще не утихомирились. Круша устоявшийся быт, они затянули в орбиту своего вращения, словно в воронку, судьбы и отдельных людей, и целых народов. Особенно разрушительное социальное торнадо прошло по моей родине — Кавказу. И все эти годы я, находясь вдали от родных и близких мне мест и людей, душой и сердцем был внутри этого торнадо, вместе с ними.

Я знал и о том, что случилось с Марьям…

 

В тридцать лет оставшись вдовой, — после гибели мужа в страшной автокатастрофе, — она смогла перемочь настигшее ее горе, пересилить свое отчаяние — и весь жар своего молодого сердца, всю нежность своей недолюбившей души перенесла на единственный плод недолгого супружества, дочку Аминат. Та, в лучах всепроникающей, всепрощающей материнской любви, росла и хорошела, подобно цветку в оранжерее, оберегаемая от всех невзгод сиротства.

Аминат легко поступила в университет в Махачкале. Училась с жадной радостью, открывая для себя новые горизонты. Марьям не могла нарадоваться на дочь. Тогда и начало оттаивать сердце молодой матери, раскрываясь навстречу радостям жизни, как поздний цветок под лучами ласкового осеннего солнца. Но недолго светила ей надежда. Постепенно Аминат начала душевно отдаляться от матери. Чутким сердцем Марьям сразу уловила перемены в дочери.

Вначале это выражалось в едва заметном, на посторонний взгляд, охлаждении Аминат к повседневным домашним делам. Она пыталась скрывать это охлаждение за излишней щепетильностью в поддержании чистоты и порядка в квартире, — но материнское сердце чуяло фальшь. Дочь на глазах становилась какой-то чрезмерно суетливой, находила всевозможные поводы, чтобы только не оставаться с матерью наедине. В условиях городской квартиры, где жили всего два человека, мать и дочь, это плохо удавалось. И постепенно Аминат перестала притворяться занятой делами. Она всё больше времени проводила одна, в своей комнате.

Полгода Марьям делала вид, что ничего не замечает — ни в поведении дочери, ни в ее меняющемся гардеробе, где стали преобладать элементы традиционной мусульманской одежды. Мать опасалась, что трещинка, которая появилась в отношениях между нею и дочерью, превратится в пропасть, перешагнуть которую будет невозможно.

Неизвестно, сколько еще продолжалось бы это молчаливое отчуждение, если бы однажды, в самом конце зимы, Аминат сама не вызвалась на откровенность.

Всё происходило на кухне, за скромным ужином. Аминат долго ковырялась вилкой в тарелке и вдруг неожиданно, словно бросившись вниз со скалы, сказала:

— Мама, ты уже не молода. И надо бы тебе, наверное, подумать об Аллахе. Вреда это тебе не принесет, а душе стало бы легче — ты избавилась бы от своего вечного одиночества. Мне стыдно перед людьми, что ты одеваешься не по возрасту и не совершаешь намаза. Хочешь, я научу тебя намазу, это совсем не сложно…

Последние слова дочь произнесла воодушевленно, с надеждой в голосе.

Сначала Марьям растерялась. Ведь такое было в ее жизни впервые — чтобы дочь критиковала ее.

Помолчав и взяв себя в руки, она ответила:

— Аминат, доченька, я давно замечаю в тебе перемены. Не решалась говорить с тобой об этом, надеялась, что ты сама во всем разберешься. Да видно, опоздала я, упустила время, когда нужно было с тобой поговорить. Но уж если ты сама начала этот разговор, то вот что скажу тебе. Сколько я себя помню, я не совершила ни одного поступка, за который мне было бы стыдно перед Аллахом и перед людьми. Мой Аллах — в моей душе и только перед Ним я отвечу за свою жизнь и свои дела. Тысячу намазов я совершаю за день в своей душе, и мне незачем это показывать людям…

— Видишь, мама, какая гордыня сидит в тебе, — перебила Аминат. — Значит, я была права, начиная этот разговор…

— Что ты знаешь о гордыне, — воскликнула мать, — что ты понимаешь? Закрыв тело хиджабом, ты думаешь, что отгородилась от грязи жизни? Ты ослепла, хиджаб закрыл тебе глаза на всё! А я после смерти твоего отца закрыла хиджабом свою душу, чтобы людское злословие не коснулось ее — и, через нее, не отравило твою жизнь!

Марьям воздела к небу дрожащие руки:

— За что Ты отнимаешь у меня последнее, что я тебе сделала? Нет в Тебе милосердия! Нет!..

Истерически зарыдав, она упала головой на стол.

Аминат бросила вилку, порывисто поднялась и вышла из кухни. Раздался звук резко захлопнувшейся двери и щелчок замка. В доме наступила тишина, изредка прерываемая судорожными всхлипываниями матери.

Лежа в постели, Марьям долго не могла уснуть. Ворочаясь с боку на бок, она мысленно ругала себя за то, что дала волю эмоциям, не нашла более спокойных и убедительных слов и интонаций в разговоре с дочерью. Сейчас, в темноте, наедине с собой, мать находила, как ей казалось, те слова, которые, выскажи она их дочери, непременно нашли бы отклик в душе Аминат. И одновременно каким-то глубинным чутьем Марьям осознавала, что время уже упущено, что она не заметила, пропустила тот момент, когда слова еще могли удержать ее дочь, не дать ей скатиться в болото самообмана.

Темное отчаяние душило Марьям. Потом ему на смену приходила робкая надежда, что дочь сама все поймет, что в их маленькой семье восстановится полное доверие и взаимопонимание, как это было в прежние, счастливые времена.

Под утро она забылась тяжелым, не приносящим отдыха, сном. Ей снилось, что она, еще маленькая, играет на берегу ручья: срывает красно-синие, сладкие на вкус, цветки медуницы и пускает вниз по ручью, словно кораблики. Цветки доплывают до водоворота около большого камня, ныряют в воду и больше уже не появляются. Потом она искала зеркальце, которое уронила у ручья — и никак не могла найти. Всюду сияли блики солнца, слепили глаза, а когда она наклонялась к воде — исчезали…

 

С той памятной ночи мать и дочь всё больше и больше отдалялись друг от друга. Два самых близких существа, живя в ограниченном пространстве городской квартирки, умудрялись жить каждая в своем отдельном мире — и соприкосновение друг с другом порождало в них физически ощутимую боль. Или это была не боль, а нестерпимая любовь, пронизанная вспышками ненависти?

Напряжение изматывало их обеих. Мать и дочь что-то отталкивало друг от друга — и в то же самое время незримая пуповина, связывающая их в единое целое, не давала их внутренним мирам окончательно разлететься в пространстве. Могучим инстинктом кровного родства они были обречены вращаться по одной и той же орбите.

Аминат всё глубже уходила в религию, живя своей жизнью — непонятной, недоступной для матери. Она по-прежнему усердно училась в университете, но у нее появился новый круг знакомых и друзей, тоже живущих в каком-то своем, особом, скрытом от посторонних глаз мире.

Марьям сделала несколько попыток вновь сблизиться с дочерью, чтобы вернуть ее обратно в привычный мир, где и смех, и слезы были общими, где смысл жизни заключался в самой этой жизни. Всё было тщетно, дочь не отзывалась. Дверь в ее мир оставалась наглухо запертой.

Мать не рассказывала о своих проблемах никому из знакомых. Внешне, на людях, она ничем не проявляла того душевного смятения, той растерянности, в которой пребывала. Только хорошо знавшие ее люди замечали на ее лице тень усталости и бессонницы — тень, которая темным полуовалом легла под некогда прекрасными, карими с искоркой, глазами.

Но и этим людям Марьям ничего не объясняла. Ей было стыдно за то, что она, недоглядев, уступила судьбу дочери тому непонятному, архаичному, пугающему мировоззрению, ревностным приверженцем которого буквально на глазах стала Аминат. Да и чем могли помочь окружающие люди? Что они могли противопоставить, беззащитные и растерянные,  напору нового радикализма, сталкивающего Кавказ в средневековье?

В один из дней Марьям пришла в голову мысль обратиться за помощью к бывшему классному руководителю дочери, Рамазану Мусаевичу, который два года назад вышел на пенсию и тихо проживал на окраине Махачкалы, в своем небольшом домике. Это был один из тех людей, которым Аминат безоговорочно доверяла в свое время — и Марьям подумалось, что он сможет как-то повлиять на дочь. Но под каким предлогом поехать к старому учителю?

Целую неделю она никак не могла решиться на этот поступок. Наконец, так и не придумав никакого предлога, просто села в маршрутку и поехала к Рамазану Мусаевичу. Решила, что прямо и честно расскажет ему обо всем. А он, наверняка, что-нибудь ей посоветует.

За последние годы Махачкала сильно расширилась и разрослась пригородами, растянувшись на десятки километров на узкой полосе суши между горами и морем. Марьям с трудом отыскала нужный дом, зажатый со всех сторон безвкусными громадами новых строений.

Приближаясь к дому учителя, она медленно шла по майской улице. Было уже довольно жарко, но среди каменного лабиринта, по которому брела Марьям, можно было только догадываться о пришедшей весне. Впрочем, нет, — кроме теплой погоды, об этом говорила и нежная листва редких деревьев, стыдливо высунувшихся своими ветвями из-за высоких заборов на узкую, кривую улочку.

Рамазан Мусаевич возился у самодельного верстака в тесном дворике перед домом. В кожаной безрукавке и спортивных брюках, плотный, невысокого роста, с седыми, коротко остриженными волосами, учитель производил впечатление основательности и чего-то очень уютного, домашнего, далекого от городской жизни. Марьям заметила, что к его брюкам прилипли стружки — и улыбнулась. Ей вдруг захотелось остаться тут и забыть обо всём, что делается вне этого дворика.

Старый учитель сразу узнал Марьям и, хотя и был несколько удивлен ее нежданным визитом, принял гостью радушно.

— Проходи в дом, я сейчас. Только вымою руки. Видишь, на старости лет решил столярничать. Не могу без работы. Скучаю. А ты работаешь?

— Спасибо, Рамазан Мусаевич. Да, я работаю — в детском садике, заведующей, как и прежде. Можно, я на эту скамеечку сяду? — попросила разрешения Марьям. И, чуть помедлив, добавила: — Хорошо здесь у вас… Как в детстве…

— Тогда сядем здесь, а старуха моя принесет чаю. Хафизат! — громко позвал учитель жену.

Через минуту пожилая, худенькая, опрятно одетая женщина вышла из дома, поправляя платок на голове.

— Это же Марьям! Здравствуй, милая! — еще издали заулыбалась она. И, подойдя, обняла гостью.

— Здравствуйте, тетя Хафизат!

Женщины были рады друг другу и начали обычные при встрече расспросы. Но Рамазан Мусаевич не дал им долго любезничать:

— Хафизат, принеси чай. Мы здесь, во дворе, посидим и побеседуем с Марьям. Ведь она пришла ко мне по важному делу, я правильно понимаю?

Марьям кивнула. Вскоре она уже горячо рассказывала учителю обо всем, что ее беспокоило, стараясь ничего не утаить.

Рамазан Мусаевич, воспитавший и выучивший не одну сотню учеников, слушал гостью молча, не перебивая. Время от времени он хмурился и, волнуясь, проводил указательным пальцем по седым, подстриженным усам.

Рассказ Марьям подходил к концу. Проговаривая последние слова, она вдруг усомнилась в необходимости своего прихода в этот уютный домик на окраине Махачкалы. Чем может помочь ей этот старый, добрый человек? Возьмется поговорить с Аминат, попытается убедить ту быть поумереннее в своих воззрениях? Но ведь он сам же в свое время учил эту девочку бесстрашно бороться за то, во что веришь. И учил хорошо, на совесть! Как же теперь он будет убеждать ее, какими словами?

Словно подтверждая эти мысли, Рамазан Мусаевич заговорил, тщательно подбирая слова.

— Не одной тебя, Марьям, коснулась эта беда. Я много думал над тем, почему наши дети так подвержены сегодня влиянию радикального ислама. Почему они так агрессивно отвергают существующие ныне обычаи и порядки? Что заставляет их с готовностью идти на лишения и даже на смерть? Ведь не призрачная же надежда на мгновенное обретение рая? И почему рассадником радикализма стали общежития учебных заведений — и высших, и средних?

Старый учитель говорил так, как будто беседовал не только с Марьям, но и с самим собой. А еще — с кем-то, кого здесь сейчас не было, но кто обязан был прислушаться к этим неторопливым словам.

— Молодости свойственно стремление к преобразованиям, Марьям. Твоей дочери, так же, как и многим ее сверстникам, присущ дух бунтарства. Максимализм молодости рождает в них идею жертвенности. Мы, в нашем сегодня, отвергнув идеал всеобщего равенства и справедливости, взамен не предложили молодежи ничего, кроме идеи всевластия денег. А оказалось, что эта идея привлекает далеко не всех. Вовсе не учение Мухаммада ибн Абд аль-Ваххаба заставляет молодых людей уходить в леса или закрываться хиджабом, а социальный протест. Острое неприятие всевластия утопающего в деньгах чиновничества является той почвой, на которой взращивается недовольство. А определенные силы, как за рубежом, так и внутри нашей страны, с легкостью манипулируют этими настроениями, направляя их в русло крайнего исламского радикализма. Вот почему традиционный, светский ислам проигрывает сегодня битву за умы и сердца нашей молодежи…

Рамазан Мусаевич замолчал, испытующе глянул на свою собеседницу. Та слушала старого учителя, наклонив голову и изредка кивая в знак согласия.

— Не знаю, Марьям, как Аминат воспримет мое вмешательство в эту ситуацию. Зная ее характер, могу предположить, что ваши с ней отношения после этого разговора могут еще больше обостриться. Ведь я учил ее честности, добру и милосердию. А что она видит кругом? Ложь, зло, жестокость. Не обвинит ли она меня в том, что реальная жизнь оказалась зеркальной противоположностью тех идеалов, которые я внушал ей с детства? Не отринет ли она сами эти идеалы? Она повзрослела, Марьям…

Он замолчал и, наконец, отпил несколько глотков чая из своей чашки.

— Да, я прекрасно понимаю вас, Рамазан Мусаевич, — промолвила Марьям задумчиво. — Но как же мне быть? Я боюсь. Боюсь, что ее могут вовлечь в опасные дела, измазать в крови…Ведь то, чем это кончается в итоге, мы видим с вами почти каждый день — на экранах наших телевизоров…

— Ты успокойся, Марьям. Даст Аллах, до этого дело не дойдет. Я советовал бы тебе постараться понять свою дочь — и поддерживать ее веру в той мере, в которой эта вера противостоит лжи и несправедливости. И, одновременно, не соглашаться с ней в той части, где эта вера проповедует насилие для установления порядка.

— Что вы, Рамазан Мусаевич, я никогда этого не смогу, я не сумею так притворяться…

— А ты не притворяйся! Зачем тебе притворяться? Верь своему сердцу, верь тому чувству справедливости, которое вложил в него Аллах. Разве ты сама не видишь кругом падение нравов, не видишь циничный, ничем не сдерживаемый разгул коррупции, пронизывающей наше общество насквозь — от верхних этажей власти до самых низов? Разве тебе самой не унизительно видеть, как депутат или чиновник едет на встречу с народом — с охраной, с автоматчиками, словно в стан врага? Даже имамы наших мечетей, не надеясь на помощь Аллаха, предпочитают вполне земных телохранителей! И как после этого поверить в то, что их вера является искренней? Ведь получается, что они изначально считают нас, прихожан, преступниками — и не доверяют нам! Не только нам, но и Аллаху, от имени которого они призывают нас к любви и милосердию!..

Учитель перевел дух, провел пальцем по усам. И после недолго молчания продолжил раздумчиво:

— Молодые люди — это мечтатели, идеалисты. Неспособные к глубокому анализу современной им действительности, они идеализируют первоначальный ислам и те времена, когда институт религии еще не имел громоздкого бюрократического аппарата в лице профессионального духовенства — корыстного, склочного и лицемерного, как и любая бюрократия. Поэтому многие юноши и девушки и не приемлют сегодня духовную власть традиционных священнослужителей, считая их только посредниками между человеком и Аллахом, действующими в своих личных интересах. Но наша молодежь не понимает, что прошлогодний ветер не может шевелить сегодняшнюю листву. Времена изменились, Марьям. Архаичные идеи, даже если их реанимировать, неспособны к созиданию. Их потенциал исчерпан, они свою роль уже сыграли…

— Что мне делать, как мне достучаться до сердца Аминат? — непочтительно прервав своего собеседника, воскликнула Марьям неожиданно для самой себя. И в отчаянии сжала виски ладонями.

— Не надо, не отчаивайся, дочка, — учитель мягко дотронулся до ее локтя.

— Извините, Рамазан Мусаевич... У меня голова идет кругом! Родные обвиняют меня, что я не занималась воспитанием дочери, что распустила, избаловала ее. Я и сама думаю, что виновата. К кому же мне идти, кто выслушает меня, кто поможет? Мне не к кому было идти, кроме вас…

— Всё будет хорошо, всё образуется. Любая дверь когда-нибудь открывается. И дверь к сердцу дочери тоже откроется — откроется любовью и лаской. Ведь это твоя дочь, ты родила и взрастила ее. Так что, не переживай, — повторил учитель.

Его жена, ни разу не выходившая из дома в течение долгого разговора хозяина с гостьей, решила, что подходящий момент настал, и нарочито шумно вышла во двор.

— Рамазан, ты как в школе, на уроке — начнешь говорить и тебя уже не остановить! Даже чаю не дал ей попить, — смотри, чашка полная стоит. Пойдем в дом, милая, посмотришь, как мы живем!

И, несмотря на протесты Марьям, увела ее с собой в комнаты, оставив мужа одного.

Всю обратную дорогу, сидя в душном, обшарпанном маршрутном микроавтобусе, Марьям укоряла себя за то, что обеспокоила, заставила переживать пожилых людей, которые, по сути, ничем не могли ей помочь, кроме как искренне посочувствовать. Но в ее сердце гнездилась не только вина, но и благодарность. Все-таки старый учитель помог ей — он облёк мысли и сомнения, которые обуревали ее, в чеканные формулировки, в непростые, но очень точные слова.

«Да, — решила она, наконец, — Рамазан Мусаевич прав. Его вмешательство в эту ситуацию только озлобит Аминат, еще больше обострит отношения между нами. Только лаской и любовью я могу удержать ее от крайностей. Только лаской и любовью».

 

Лето, жаркое и пыльное, мать и дочь провели в городе. Аминат, успешно сдав зачеты и экзамены за третий курс, целыми днями сидела дома и лишь изредка, с явной неохотой, выходила за порог по какому-нибудь неотложному делу. Марьям же подумывала о том, что они могли бы сейчас вместе съездить в горы, в гости к Кериму, брату погибшего мужа. Может быть, Аминат, да и сама Марьям, там развеялись бы, стряхнули с себя то тяжелое оцепенение, которое нависало над ними обеими в Махачкале?

Сидя на диване и занимаясь вязкой шерстяных носков-джурабов, Марьям почему-то неотступно думала об этом — и поневоле переносилась душой в атмосферу большой и дружной семьи Керима. Как все там ждали их приезда! Особенно приезда Аминат, которую сыновья Керима буквально носили на руках.

Но что бы вышло сейчас из такой поездки? Ведь в прошлом году они побывали там, в горах, — а в итоге вышел чуть ли не скандал.

А всё Аминат… Несмотря на просьбы и увещевания матери, просившей дочь одеться в обычную для горянок светскую одежду, Аминат в прошлом году облачилась в закрывавший всё тело, кроме лица, мусульманский наряд. Правда, в нем она казалась еще красивей, чем обычно: высокая и стройная, с чертами лица, словно нарисованными художником-романтиком, с чистейшей кожей, отливающей полированной слоновой костью, в хиджабе, она была похожа на белую лилию, завернутую в яркую желто-синюю фольгу… Марьям, родившая и вскормившая своим молоком эту красавицу, смотрела на нее во все глаза: моя ли это дочь?

Двоюродные братья Аминат вначале приняли ее наряд за капризную прихоть модной, избалованной горожанки. Но когда вечером она, удалившись в гостевую комнату, демонстративно совершила намаз, между нею и детьми Керима как будто выросла незримая стена, отделившая жизнерадостный мир этой семьи от строгого, пугающего неизвестностью мира Аминат.

Поздно вечером, когда молодежь отправилась спать, брат погибшего мужа спросил у Марьям, почему Аминат одета в такую одежду.

Марьям без утайки рассказала ему обо всем. Керим тут же обвинил свою невестку во всем, что произошло. Он хотел немедленно потолковать и с племянницей, но его жена Мадина, тихая и болезненная женщина, уговорила мужа отложить разговор до утра.

На следующий день, после обеда, который прошел в тревожной, напряженной тишине, Керим велел Аминат задержаться, а всех остальных попросил выйти из комнаты. Аминат нахмурилась, но перечить дяде не стала. Никто не слышал их разговора, и только Марьям догадывалась о том, какие слова были произнесены в той комнате.

Позже Керим рассказал Марьям, что Аминат выслушала его молча, не оправдываясь и не споря с ним. А он говорил городской девушке о том, что горянки никогда не прятали лиц, что горские обычаи отводят женщине вполне достойное место в жизни общества. И о том, что гордые женщины Дагестана даже в самые темные века не пеленали себя наподобие египетских мумий. Но всё было напрасно. Аминат молча, опустив голову, выслушала дядю, однако даже не удостоила его ответом.

— Спасибо тебе, невестка, что твоя дочка хотя бы не возразила мне! А еще больше за то, что она не стала учить меня исламу, — запальчиво закончил Керим.

Мадина, присутствовавшая при разговоре, заступилась за Марьям:

— Как тебе не стыдно, Керим? Чем виновата Марьям? Где вы, ее родственники, мужчины, были все эти годы, сколько раз навестили эту семью, сколько раз поинтересовались, как мать и дочь живут там, в этой Махачкале, чем живут? Отчета он требует! — смело наступала она на мужа.

Керим в сердцах сплюнул и вышел, сильно хлопнув дверью.

Марьям была благодарна Мадине за поддержку. Они обнялись, и плечи Марьям затряслись от беззвучного плача. Прослезилась и Мадина.

Марьям ничего не оставалось, кроме как уехать из аула. Но уехать сразу, на следующий день, они с Аминат не могли: это выглядело бы как серьезная обида и разрыв отношений, по аулу обязательно пошли бы пересуды. Скрепя сердце, Марьям осталась в ауле еще на один день.

На следующий день, утром, еще затемно Керим оседлал мерина и отправился в горы. Когда Марьям вышла из гостевой комнаты, которая, как всегда, была отведена им с дочерью, Мадина, пряча глаза от неловкости, сказала, что Керим поехал на летние пастбища, где, якобы, заболел бычок. Расспрашивать и уточнять Марьям не стала. Всё было и без того понятно.

День тянулся томительно долго, был заполнен никчемными разговорами. Несколько раз, под разными предлогами, в дом заходили любопытные соседки Мадины и как бы невзначай, к слову, интересовались нарядом Аминат: где такое шьют, не дорого ли? Но их любопытство осталось неудовлетворенным: Аминат вышла из гостевой комнаты только вечером, к ужину.

Ее дядя к тому времени все еще не вернулся из поездки, и Мадина сказала, что он, возможно, заночует у пастухов.

Рейсовый автобус в Махачкалу отправлялся в пять часов утра и поэтому все рано легли спать. Аминат лежала тихо, не шевелясь — даже дыхания ее не было слышно. Марьям же долго не могла уснуть: какие-то тяжелые, бессвязные полумысли, полувоспоминания тревожили ее, не оформляясь во что-то конкретное.

Утром Марьям почувствовала, что ее подушка мокрая: видимо, она плакала во сне. Одевшись в темноте, она разбудила Аминат, а сама вышла на небольшую внутреннюю терраску, от которой к другим комнатам дома, уходящего тоннелем в глубину горы, был перекинут деревянный мостик с перилами.

Марьям прошла по мостику на другую половину дома, на крытую веранду. Привычно отыскала в углу веранды рукомойник и, зябко передернув плечами, ополоснула лицо жгуче-студеной водой.

Родственники проводили Марьям и Аминат до автобуса — он уже ожидал пассажиров в центре аула. Вместе с гостями из Махачкалы шли Мадина и двое ее старших детей — Алим и Ахмед. Двоих младших, десятилетнего Вагида и восьмилетнюю Лейлу, не стали будить в столь ранний час. Мадина, несмотря на все протесты Марьям, настояла, чтобы горожанки взяли с собой сумку свежевыкопанной картошки и несколько кусков овечьего сыра. Мальчики кое-как донесли тяжелую сумку до автобуса и с трудом запихнули ее под сиденья...

 

Сейчас, сидя на диване и машинально орудуя спицами, Марьям уже несколько по-иному вспоминала ту прошлогоднюю поездку в аул и тогдашнюю свою обиду на Керима. Да, его бегство в горы было вызывающе оскорбительным, но Марьям теперь понимала мотивы этого поступка. Разве она сама минувшей весной не побежала жаловаться на собственную дочь к Рамазану Мусаевичу?

Поступок Керима был тоже вызван любовью, думала Марьям. Да, любовью, ведь дядя очень любил свою городскую племянницу. А еще одной причиной этих поступков, — и этого бегства в горы, и этого посещения старого учителя, — была обида. Обида на то, что Аминат с такой легкостью переступила через традиции взрослых, через их мир…

Где-то в темных глубинах своего сознания Марьям смутно ощущала, что ее дочь не так уж сильно отличается от нее самой в своей неприязни к установившемуся порядку вещей, что образ жизни и мыслей Аминат является, если уж говорить начистоту, логическим следствием исторического предательства, совершенного отцами и матерями сегодняшней молодежи. Да, предательства. Ведь поколение Марьям предало тот мир, который это поколение породил и взрастил, поколение Марьям позорно отступило перед наглым напором алчности и вседозволенности.

Марьям не формулировала эти покаянные мысли с четкостью Рамазана Мусаевича, но думала именно об этом — о том, что именно ее поколение своим равнодушием, своей трусостью породило протест детей против нынешнего продажного мира. Не так уж много зная об истинной подоплеке политических процессов, она чувствовала: именно ее поколение виновно в том, что Аминат и ее сверстники увидели свой идеал в нравственной и телесной аскезе и, неспособные оформить свой протест в позитивное мировоззрение, подпали под власть умных и жестоких дельцов, устилающих себе телами таких вот детей путь к господству над обществом. Дельцы сыграли на самом святом — подняли над своими головами лозунги возврата к духовности, лозунги отказа от благ мира во имя победы вечных нравственных истин…

Марьям вздрогнула от неожиданности, когда незаметно подошедшая Аминат полуобняла ее за плечи и с непривычной мягкостью спросила:

— Мама, ты сильно скучаешь по аулу?

Марьям смутилась и обрадовалась одновременно. Пряча за показным безразличием свою радость, ответила:

— Нет, не скучаю. По чему там скучать — по куче камней, по тесным, грязным улочкам, пропахшим навозом?

— По куче камней… — задумчиво повторила дочь. — А помнишь, мама, как по вечерам в ущелье, которое напротив дома дяди Керима, сползают со склонов туманы? Помнишь, как утром, когда солнце освещает вершину горы и золотистый свет начинает медленно спускаться по склону горы вниз, к реке, облако тумана из ущелья начинает подниматься вверх и таять, таять, пока совсем не растает у самой вершины….

— Почему это ты сегодня вдруг вспомнила горы? — спросила Марьям, встревоженная необычным настроением дочери.

— Наверно, это я виновата, — не отвечая на вопрос, продолжила Аминат, — я виновата, что ты свой отпуск проводишь в этом душном городе…

— Не говори глупостей, доченька! Если ты думаешь, что я обиделась на твоего дядю, то это не так. На что обижаться? Керим любит нас — и, чтобы не наговорить нам резкостей, он тогда счел за лучшее уехать на летнее пастбище. А может, и вправду скотина заболела…

— Зачем тебе эти носки — всё вяжешь и вяжешь? — вне всякой связи с предыдущим разговором спросила Аминат.

— Девочкам в садике раздам. Им приятно будет, а у меня есть занятие по вечерам. За этой работой я отдыхаю, — серьезно ответила Марьям.

— Ну, хорошо, мама. Спокойной ночи, я пойду к себе, немного почитаю, — и Аминат поцеловала мать в щеку.

— Спокойной ночи, дочка…

Марьям взволновала и обрадовала ласка дочери. Боясь спугнуть, сглазить возникшую вновь робкую надежду на былую духовную близость с Аминат, она подсознательно стремилась к какому-нибудь активному действию. Отложив вязание, прошла на балкон, сняла с веревки сушившееся там белье и уже было начала его гладить, но передумала и пошла на кухню. Зачем-то стала протирать салфеткой и без того чистые стаканы и тарелки, но, не докончив, бросила и эту работу. Прошла в свою комнату, включила телевизор, села на постель — и вдруг расплакалась.

Нет, никакой работы сегодня уже не будет, решила она. Раздевшись, легла в постель. Не чувствуя ни времени, ни веса собственного тела, лежала без всяких признаков движения. Так и уснула. Но и тут спокойствие не пришло к ней — она металась во сне и каким-то уголком сознания продолжала чувствовать беспокойство. Проснулась, физически ощущая тревогу — неясную, непонятную и оттого еще более сильную.

Чтобы как-то избавиться от этого ощущения, Марьям занялась домашними делами: приготовила завтрак, пропылесосила ковры, подмела вне очереди лестничную площадку.

Они вместе с Аминат позавтракали, как обычно — почти молча, лишь изредка обмениваясь односложными репликами. Затем дочь стала убирать посуду со стола, а Марьям решила сходить за продуктами.

— Схожу на рынок, прогуляюсь. Может фрукты какие-нибудь куплю, — сказала она и пошла одеваться.

Но и на рынке ее не покидала беспричинная тревога. Марьям ходила по торговым рядам, приценивалась, здоровалась со знакомыми — но всё это делала словно автоматически: душа ее была дома, сердце ее ныло в предчувствии чего-то непонятного — того, что очень скоро должно было произойти.

Возвратившись с рынка, она сразу заметила в прихожей чужие женские туфельки. Дверь в комнату дочери распахнулась, оттуда вышла Майя, однокурсница Аминат.

— Здравствуйте тетя Марьям!

— Здравствуй Майя, давненько ты у нас не бывала, — обрадовалась гостье Марьям.

— Да закружилась я совсем, всё дела, — весело бросила Майя, присаживаясь на табуретку.

— Какие в августе дела? Из-за жары весь город как будто вымер. Все уехали подальше отсюда или сидят по домам.

— И я бы рада уехать, но семейные дела не отпускают, — многозначительно сказала Майя.

— У вас что-то намечается, наверное? — полюбопытствовала Марьям.

— Еще не знаю, всё зависит от вас, тетя Марьям.

— Вот как! А я и не догадывалась, — улыбнулась хозяйка дома, пока еще не понимая, куда гостья клонит разговор.

— А тут и догадываться нечего. Я специально пришла, чтобы поговорить с вами об этом.

— Ну, не знаю тогда, — растерялась Марьям.

— Тетя Марьям! Мы давно приглядываемся в вашей Аминат и думаем, что она и мой брат Анвар составили бы хорошую пару. Если, конечно, вы не будете против.

Выпалив всё это, Майя с явным облегчением вздохнула и уставилась на хозяйку, ожидая ответа.

Марьям молчала. Как всякая мать взрослой дочери, она знала, что рано или поздно такого разговора не избежать, но именно сейчас она не была готова к нему. Майя свалилась с этим известием, как снег на голову.

По-своему истолковав затянувшееся молчание, гостья добавила:

— Если вы не против, мы бы прислали к вам сватов в удобное для вас время.

— Я не знаю, что вам ответить, — переходя на более официальный тон, ответила, наконец, Марьям. — Всё это так неожиданно… Надо спросить саму Аминат. Хотя я думаю, что ей сначала надо закончить учебу…

— С Аминат я уже говорила. Я бы не пришла к вам с таким предложение, если бы Анвар с Аминат между собой не согласовали мой визит к вам, — возразила Майя, давая понять хозяйке, что ее согласие — всего лишь формальность, дань обычаю.

— Я не могу такой вопрос решать одна, — сопротивлялась Марьям. — У Аминат есть родственники, которым ее судьба небезразлична…

— Мы подумали и об этом, — напирала Майя. — Чтобы не торопить вас и не ставить в неловкое положение, мы думаем, что к пятнадцатому числу сентября вы успеете переговорить с вашими деверьями, с дядями Аминат — и быть готовыми к приему сватов.

— Хорошо, мы подумаем… — выдавила из себя Марьям.

Ничего другого ей не оставалось. Она прекрасно поняла таившуюся в словах Майи полуугрозу — готовность решить судьбу Аминат и без согласия матери.

Майя зашла в комнату Аминат и через несколько минут вышла оттуда. Попрощавшись с не проронившей в ответ ни звука хозяйкой, ушла, осторожно закрыв за собой дверь.

Марьям стояла посреди кухни рядом с неразгруженными сумками, растерянная, оглушенная новостью. Запоздалая мысль трепетала в ее мозгу: надо было ответить Майе категорическим отказом — и вызвать из комнаты дочь, чтобы та слышала весь этот разговор, слышала этот ультиматум… Почему она, Марьям, взрослая женщина, не сделала ни того, ни другого, полностью отдав инициативу в руки практичной не по годам Майи? Своими уклончивыми, робкими попытками сопротивления она ведь, по сути, отдала Майе все козыри…

Марьям глубоко вздохнула и сделала то, что в последние годы делала крайне редко — вошла в комнату Аминат.

Дочь сидела за столом, невидящим взором уставившись в раскрытую книгу.

— Аминат, я хочу поговорить с тобой, — ровным голосом произнесла Марьям.

Дочь не подняла глаз, не посмотрела на мать, только густо покраснела.

— Что же ты со мною так, доченька? Или я враг твоему счастью? Не так я себе всё это представляла. Не так. Долгими зимними ночами, качая твою колыбельку в тишине утопающего в снегах ночного аула, я мечтала не о таком сватовстве. Что ж, пусть будет, как будет. Кто я такая, чтобы Аллах от своих щедрот одаривал меня радостью?..

Марьям не повышала голоса, не плакала, она просто рассуждала вслух — как будто беседовала сама с собой. Аминат молчала, но тяжесть материнской боли прижимала голову дочери всё ниже к груди.

Марьям постояла еще немного в комнате — и вышла, тихо прикрыв за собой дверь. Прошла в свою комнату — и, не раздеваясь, рухнула в тяжелое, без снов, забытье.

 

На следующее утро, за завтраком, Аминат сама начала разговор о вчерашнем:

— Мама, мне больно видеть, как ты страдаешь. Я знаю — ты не любишь тех, кто в Исламе, но поверь мне — всё будет хорошо. Анвар человек солидный, спокойный — работает врачом в поликлинике. А то, что он в Исламе — это гарантия честной, добропорядочной жизни, в том числе и для меня.

— Доченька, ты как будто выбираешь товар на рынке… Солидный, спокойный… А как же чувства? Ведь что-то еще должно связывать вас, кроме единой веры.

— Всё в воле Аллаха, мама…

— Господи, ты как будто в мечети: Аллах, Аллах… Сама-то ты думаешь хоть о чем-нибудь? Своя-то голова у тебя есть? — воскликнула Марьям, теряя терпение.

Дочь замолчала, и это молчание длилось очень долго.

— Хорошо, будь по твоему, — наконец, решила Марьям. — Я свой родительский долг исполню — позвоню твоим дядям, пусть приезжают к пятнадцатому числу. Что решат, то и решат. И свадьбу я справлю, а там как хочешь. Но говорю тебе: ты пожалеешь. Ох, пожалеешь, только поздно будет! Тогда и вспомнишь меня, вспомнишь мои слова, доченька, — с этими словами разгневанная Марьям встала из-за стола.

Больше на эту тему они с Аминат не разговаривали. И события в их семье с этой минуты развивались по своей собственной логике.

Спустя несколько дней после этого разговора Марьям рано утром поехала на автостанцию. Оттуда ходил рейсовый автобус в их аул, и Марьям надеялась увидеть на станции односельчан. Ее ожидания оправдались — она тут же встретила Фатиму, которая клятвенно пообещала передать Кериму, чтобы он позвонил невестке в Махачкалу. Вся эта операция была необходима по одной простой причине: сотовая связь в ауле не работала. Чтобы позвонить из тех мест в город, Кериму нужно было покинуть свой дом и пройти вниз по течению реки километра два, до поворота долины — лишь там можно было поймать сигнал, да и то с трудом.

Итак, теперь Марьям нужно было ждать звонка от Керима. А вот к своему старшему деверю, Новрузу, она решила поехать сама, благо жил он недалеко, в Каспийске, в получасе езды. Решила с тяжелым сердцем: не случись этой чрезвычайной ситуации, она никогда не поехала бы к этому человеку.

Лет шесть назад Марьям, которая и тогда заведовала детским садом, уволила с работы жену Новруза, повариху Сакинат. Та попросту обнаглела: прикрываясь авторитетом Марьям, беззастенчиво таскала домой из садика то фрукты, то масло, то сахар, урезая до минимума и без того не очень-то щедрый рацион ребятишек. Когда Марьям стало об этом известно, она, учитывая родство и заверения Сакинат, что больше такого не повторится, на первый раз ограничилась предупреждением. Но, поняв, что повариха без зазрения совести продолжает обворовывать детей, уволила ее. С этого дня и Сакинат, и ее обиженные родственники прекратили всякие отношения с Марьям.

Однако долг перед памятью мужа и многовековые горские традиции требовали, чтобы в таком важном деле, как свадьба, мать невесты спросила совета и согласия у родственников мужа. И она поехала в Каспийск.

На звонок дверь открыл сам деверь и, не отвечая на приветствие, посторонился в прихожей, пропуская Марьям внутрь квартиры. Гостья сняла туфли и прошла в комнату. Следом за ней прошел и Новруз, который всем своим видом выказывал недовольство этим посещением.

Не став испытывать терпение хозяина, отличавшегося своей вспыльчивостью, и не спрашивая про здоровье и дела, как того требовали правила хорошего тона, Марьям сразу перешла к делу. Вкратце изложив суть вопроса, она спросила, каково мнение Новруза по этому делу.

— Как вы сочтете нужным, так я и поступлю.

— Не больно-то тебя интересует мое мнение… Но долг свой ты исполнила, и мнение свое я все-таки выскажу: выгнать из дома тебе надо было эту Майю, а заодно и дочку свою. Не желаю я участвовать в этом деле, не в том я возрасте, чтобы служить посмешищем для невежественных дикарей. Решай сама своим женским умом. Другие дела ты ведь решаешь куда как прытко, — закончил деверь, не удержавшись от скрытого упрека.

— Ну что же, и на том спасибо, дядя, — съязвила в ответ и Марьям, со значением произнеся последнее слово. И с тем ушла, даже не попрощавшись.

Вечером того же дня ей позвонил встревоженный Керим и, отчасти пытаясь загладить свое прошлогоднее трусливое бегство в горы, а больше искренне взволнованный, засыпал вопросами о том, что случилось и не заболел ли кто в маленькой семье Марьям. Она, как могла, успокоила его, рассказав о недавних событиях. Керим облегченно вздохнул и прокричал в трубку, что он непременно приедет в начале сентября, как только дети пойдут в школу, и чтобы она зря не волновалась.

Разговор с Керимом несколько развеял тревожное состояние Марьям. Она начала убеждать себя в том, что ничего экстраординарного, действительно, не произошло, что рано или поздно Аминат все равно создаст собственную семью, у нее будут свои дети, а она, Марьям, неизбежно должна будет отойти на второй план. Таковы реалии жизни, и в этом — ее, жизни, неиссякаемая сила. Родители уходят, выполнив свою задачу, и приходит очередь детей выполнять свое предназначение.

Этот бесконечный конвейер не должен останавливаться, размышляла она. Любая остановка будет трагедией для тех, кого не вытеснило из жизненного пространства свое же потомство, ибо в противном случае будет обессмыслена сама жизнь, не исполнившая своего предназначения на земле. Даже растения и твари бессловесные упрямо следуют этому непреложному закону. Почему же человек, преисполненный эгоизма и себялюбия, не желает смириться с этим неизбежным исходом своих трудов и устремлений?

 

Керим приехал, как и обещал, в начале сентября. И не один, а, к вящей радости Марьям, привез с собой Мадину.

Опасения Марьям относительно того, что дядя будет укорять Аминат за ее выбор, как ни странно, не подтвердились. Керим и словом не упрекнул племянницу, а только полушутя-полувсерьез заметил, что, оказывается, под хиджабом может еще скрываться и живое сердце.

Мадина же уже в день приезда серьезно поговорила с Аминат. Жена Керима надеялась, что девушка поторопилась с решением о замужестве и что, возможно, ее еще удастся уговорить как следует подумать, прежде чем принять окончательное решение. Но когда Мадина вышла из комнаты махачкалинской затворницы, по одному лишь выражению лица жены Керим сразу всё понял. Поняла и Марьям: надо готовиться к свадьбе.

Трое взрослых людей ясно осознавали: сторона жениха тянуть со свадьбой не будет. Они были хорошо осведомлены и о том, как люди того круга, к которому, без сомнения, уже давно принадлежали и Аминат, и ее избранник Анвар, привыкли решать подобные вопросы: те, кто в Исламе, ни в грош не ставили не только законы светского государства, но и установившиеся народные обычаи. Всем ходом событий Марьям и Керим были поставлены в такие условия, что им нужно было еще и создавать иллюзию радости по поводу предстоящего торжества.

Керим при женщинах сказал Аминат:

— Раз мы против нашей воли вынуждены согласиться с твоим выбором, то позволь нам хотя бы не опозориться перед людьми и сыграть свадьбу как положено, по нашим вековым обычаям.

Аминат промолчала, и это ее молчание было расценено всеми как согласие с доводами дяди. И Марьям с Мадиной начали спешно готовить приданое, закупать продукты, украшения и многое из того, без чего ни одна свадьба на Кавказе не обходится.

Керим тоже не сидел без дела: он составил список гостей, которых следовало пригласить на свадьбу, и объехал весь город, прицениваясь к тарифам на услуги домов торжеств — таких домов в Махачкале оказалось великое множество. В суете и хлопотах время пролетело незаметно.

Наконец, настал день, назначенный Майей — пятнадцатое сентября. Марьям и Мадина с утра начали приготовления к приему сватов: варили, жарили, парили… Керим ругался:

— Провоняли весь подъезд со своей стряпней! На весь город, что ли, готовите? Приедут два-три человека всего. Что они, с голоду, что ли, подыхают? Хлеб преломят — и всё!

Но его не слушали. Мадина, несмотря на протесты мужа, решительно выпроводила его из квартиры:

— Не мешай! Иди, прогуляйся по городу.

— Да что мне делать в городе до вечера?

— В кино сходи, пива попей или съезди к брату Новрузу. Мало ли у мужчины дел!

Керим уступил. В городской квартире было так душно и жарко, что ему и самому давно хотелось на вольный воздух.

Немного отойдя от дома, он обернулся — и увидел нескольких девушек, облаченных в нарядные, праздничные хиджабы: юные горожанки шли как раз к тому подъезду, откуда он только что вышел. «Слетелись вороны на тризну» — неприязненно подумал Керим, догадываясь, что это идут подружки его племянницы.

Он бесцельно бродил по городу, заглядывал в витрины магазинов, подолгу стоял у лотков уличных торговцев, беззастенчиво перекрывших тротуары своими столами с товарами и ящиками с фруктами и всякой всячиной. Керим давно уже не был в Махачкале и теперь удивлялся переменам, произошедшим здесь. За последние десять лет облик города неузнаваемо изменился: откуда ни возьмись, появилось множество богатых, вычурно разукрашенных особняков. Огромные супермаркеты соседствовали с ветхими одноэтажными домами старой постройки; магазинчики, кафе и всевозможные салоны, теснясь друг к другу, лезли поближе к проезжей части улиц и проспектов, загребая под себя пешеходные тротуары и детские игровые площадки. Засилие безвкусной, неграмотной рекламы превратило город в абсурдную инсталляцию, словно сотворенную сумасшедшим художником. И всюду текли машины, машины, машины — дорогие суперкары и бронированные внедорожники, вперемешку с металлической рухлядью тридцати-сорокалетней давности; шли люди, люди. Толпа заполняла собой и остатки тротуаров, и ступеньки магазинов и кафе. Для деревьев и зелени в этом нагромождении железа, стекла и бетона места просто не осталось.

Уставший от толчеи и шума города, Керим вернулся домой ближе к вечеру. Оказалось, что женщины давно ожидают его возвращения.

— Где ты был до сих пор? Надо сдвинуть диван, а стол поставить на середину комнаты, — с упреком встретила мужа Мадина.

— Позвонила бы по сотовому — и я бы пришел раньше.

Керим, кряхтя, вытащил стол, зажатый между диваном и стенкой, на середину комнаты, пододвинул диван к стенке и проворчал:

— Еще немного — и мы, не дожидаясь сватов, отведем девочку прямо к ним домой...

— Ты не сердись, мы ведь должны всё сделать по-людски. А там пусть будет, как Бог даст. Лучше иди, умойся и переоденься, — ласково сказала мужу Мадина.

 

Ровно в восемь часов вечера в дверь позвонили. Керим открыл дверь — на площадке стояли двое мужчин и женщина. Один из мужчин поздоровался:

— Салам алейкум, надеюсь, мы не ошиблись дверью?

— Алейкум салам, вы пришли по адресу, — ответил Керим и добавил: — Проходите, пожалуйста.

Мужчины вошли. За ними вошла и женщина. В прихожей они сняли обувь, следом за Керимом прошли в комнату и еще раз поздоровались:

— Салам алейкум.

— Алейкум салам, — повторил Керим. — Присаживайтесь.

Мужчина постарше, с аккуратно подстриженной седой бородкой, с румяным лицом и не по кавказски курносый, обратился к Кериму:

— Меня зовут Омар-Гаджи.

— Керим, — пожимая его протянутую руку, ответил Керим.

— Мусаиб, — второй мужчина был полной противоположностью первому: гладко выбритый, с пышными, черными, как смоль, усами, горбоносый и сухой, с четкими линиями лица. Он выглядел как истинный горец — такой, какими их изображали на старинных иллюстрациях.

Керим пожал руку и еще раз предложил гостям присесть.

Вошедшие сели на диван, а Керим напротив них — на стул. Женщина осталась стоять у дверей комнаты. Но тут к гостям вышла Марьям, успевшая приодеться в праздничное.

— Добро пожаловать, — обратилась она к мужчинам. Те в ответ кивнули головами: мол, спасибо. Полуобняв женщину, Марьям увела ее с собой на кухню.

Подождав, пока женщины выйдут, мужчина, который назвался Омаром-Гаджи, указал глазами в сторону кухни и сказал: «Гюльсум». Затем промолвил, обращаясь к Кериму:

— Давно ли вы приехали, как у вас в горах, всё ли благополучно?

— Благодарение Аллаху, всё хорошо.

— Управились ли с сенокосом, с заготовкой дров? — поинтересовался Мусаиб.

— Спасибо, всего нынче в достатке, — ответил Керим и, в свою очередь, поинтересовался:

— А как у вас дела?

— Иншаллах, не жалуемся, — ответил Омар-Гаджи.

После небольшой заминки он, обращаясь к Кериму, заговорил вновь:

— Вы, наверное, догадались о причине нашего визита к вам. Я дядя Анвара, брат его покойного отца Султана — да успокоит его душу Аллах, а Мусаиб — брат его матери Муслимат. Женщина, которая пришла с нами — Гюльсум, тетя Анвара, сестра Мусаиба и Муслимат. Вы, конечно, извините, что я сразу приступаю к делу. Дело это богоугодное. Многие приходят к порогу дома, где есть девушка на выданье, но Аллах только одному открывает заветную дверь. По милости Аллаха эта дверь открылась нам, и мы были бы рады породниться с вами, если на то будет ваше согласие.

— Нам не подобает расхваливать своего племянника, — неторопливо добавил Мусаиб, — но чтобы вы знали, я скажу — Анвар человек самостоятельный, работает врачом, сам себя обеспечил всем необходимым для жизни: профессией, жильем, машиной… Но главное для его счастья находится здесь, под кровлей вашего дома, и поэтому мы здесь. Мы просим руки вашей племянницы Аминат. Надеемся, что Анвар и Аминат достойны друг друга и сумеют создать крепкую, счастливую семью, — заключил он.

Керим наклонил голову. Он был человек решительный и не любил ничего утаивать.

— Девушка — что травинка, куда ветер, туда и она клонится, — начал он. — Но мы — мужи зрелые, и несем за детей ответственность. В моем случае эта ответственность двойная: Аминат росла без отца, моего покойного брата, и ее мать, по свойственной женщинам слабости, могла что-то и упустить в ее воспитании. Поэтому ее дочь может легкомысленно решить, что она полностью осознает всю важность такого шага, как замужество. Тем более, что мы с ее матерью не совсем одобряем некоторых ее увлечений. Она — единственный след моего брата на этой земле, и мы не хотим, чтобы этот след оборвался. А ее союз с вашим племянником Анваром такую опасность делает реальной…

— Вы не совсем понимаете то, о чем говорите, — прервал его Омар-Гаджи. — Нет ничего плохого в том, что молодые люди избрали путь, предписанный Аллахом. Не верьте тому, о чем говорят по телевизору лживые политики. Мы мусульмане, и должны жить по шариату, в согласии с учением нашего Пророка — мир праху его! — остальное от дьявола.

Керим насупился.

— Я не богослов, не имам мечети — я всю жизнь провел в горах, честным трудом зарабатывая свой нелегкий хлеб. Может, я многого и не понимаю. Но я твердо знаю одно: Аллах отвергает того, кто в молитве воздевает к небу кровавые руки. Когда с именем Аллаха на устах убивают женщин и детей, я твердо знаю — это не от Аллаха. Я не хочу обижать вас и не хочу бросать тень на вашего Анвара, может быть, он не из таких, и я ошибаюсь, но тот, кто летом видел змею — зимой и веревки боится. Что ж, если девушка согласна, я препятствовать не стану. Надеюсь, что мне не придется об этом сожалеть…

Младший деверь Марьям втайне ожидал, что после этих слов сваты обидятся и уйдут. Однако, дело обернулось совсем иначе.

— Вы, сами не понимая этого, стоите на пути, ведущем к Аллаху. А о судьбе вашей племянницы не беспокоитесь — она в руках Всевышнего…

Ни один мускул не дрогнул на лице Омара-Гаджи, его серые, холодные глаза улыбались.

— Невестка! — крикнул Керим, — и через минуту в дверях комнаты показалась Марьям, — спросите вашу дочь, что она скажет.

Марьям ушла, и через некоторое время снова появилась в дверях. Трое мужчин смотрели на нее, ожидая ответа.

— Она согласна, — едва слышно сказала Марьям.

— Тогда накрывайте на стол и сами приходите сюда, — заключил Керим.

Женщины принесли хлеб и соль. Омар-Гаджи начал вслух читать молитву. Закончив читать, он провел по своему лицу ладонями.

— По обычаю, в знак обоюдного согласия породниться, преломим хлеб, — сказал он.

Вместе с Керимом они подняли со стола лаваш и, потянув его каждый в свою сторону, разломили.

Большая часть лаваша осталась в руках Омара-Гаджи. Он отломил от своей части один ломтик хлеба и передал его Мусаибу, а другой ломтик — Гюльсум. Те обмакнули свои ломтики в соль и сосредоточенно съели переданный им хлеб. То же самое проделал и Керим, передав кусочек хлеба Марьям.

После совершения этого обряда Омар-Гаджи снова прочел молитву, а затем обратился к Кериму:

— Дорогой родственник, теперь попроси накрыть на стол.

Просить Кериму не пришлось. Женщины и сами хорошо знали, что и когда нужно делать. За едой новые родственники обсудили дела, связанные с подготовкой к предстоящей свадьбе. Омар-Гаджи, сославшись на то, что им неудобно пользоваться добротой Керима, который вынужден был заниматься подготовкой свадебных торжеств, оставив собственных детей одних в ауле, назначил торжество на следующую субботу, через неделю. При этом он пообещал стороне невесты всю необходимую помощь.

Эта неделя промелькнула столь быстро, что вечером, накануне свадьбы, Марьям, заметно осунувшаяся лицом за эти дни, всплеснула руками:

— Неужели сегодня пятница! Господи, да у нас же ничего не готово! Опозоримся на весь город, видит Аллах, опозоримся…

— Хватит тебе причитать, — прикрикнул на невестку Керим, сам уставший не меньше Марьям, — всё у нас готово. Слава Богу, и дом торжеств тут у вас под боком — повезло, и приданое уже свезено в дом жениха. А твоя дочь, раз не хочет одевать фату, пусть завернется в любую простыню — вот тебе и будет свадебный хиджаб!

— Типун тебе на язык! Мы беспокоимся о деле, а ты, вместо того чтобы поддержать нас, только изгаляешься, — накинулась на мужа Мадина.

— Ты, что ли, бегала по всему городу… — начал было Керим.

— Не хватало, чтобы еще вы разругались! Керим, иди спать, не мешай нам, — осадила деверя и Марьям.

— Иди, отдохни, завтра вся нагрузка ляжет на тебя. И так ты весь высох за эти дни, — сбавив тон, добавила Мадина.

 

Жизнь текла по своему руслу, словно горная река — то весело падая с уступа на уступ и создавая в солнечном воздухе мгновенные радуги, то вольно неся свои воды по широкой галечной пойме. Отшумела свадьба, закончились хлопоты. Аминат стала жить с мужем в его доме, в поселке Семендер неподалеку от Махачкалы.

Месяц спешил за месяцем. Дочь с зятем часто навещали Марьям, которая вначале чуралась Анвара, а затем, привыкнув, начала забывать свои былые страхи. Съездили молодожены и в аул, к Кериму, отпраздновали там Новый год. Марьям уже казалось, что Аллах, наконец, услышал ее молитвы — и она может порадоваться счастью дочери. Но в конце марта Аминат сообщила матери, что они с мужем едут в Саудовскую Аравию на отдых.

От этой новости у Марьям почему-то сразу защемило сердце. Правда, дочери она ничего не сказала, не стала отговаривать ее от поездки (да и убедительных причин для этого Марьям не смогла бы отыскать), но в материнской душе проснулась старая тревога. Марьям твердила себе, что многие кавказцы сейчас отдыхают в этой далекой стране, что слетать туда легче и безопасней, чем в Москву, но чувство неведомой опасности уже не отпускало ее. Она рассказала об этом Муслимат, матери Анвара. Но та спокойно заявила, что это страна мусульманская и что никто на их детей там косо не посмотрит, пусть отдохнут, как следует.

И впрямь: несмотря на все страхи Марьям, дочь и зять вернулись из отпуска загорелые, веселые и, как заметила она, уже более близкие друг к другу. Успокоившись, Марьям с робкой надеждой подумала, что Аминат, вполне вероятно, уже и беременна. Может быть, именно поэтому ее отношения с мужем стали более теплыми?

Боясь сглазить свою надежду, Марьям уже мечтала о внуке.

Правда, Аминат с Анваром всё реже и реже приезжали к ней в гости. Но Марьям не упрекала дочь: ведь теперь у нее своя семья, свои заботы.

Месяц спешил за месяцем. Но однажды жизнь, как горная река, вдруг ринулась вниз, сметая всё на своем пути.

Утром, как обычно, Марьям готовила себе нехитрый завтрак, собираясь на работу. По привычке включив телевизор и, не слушая, о чем говорит диктор, она занималась своими делами. Федеральное телевидение в последнее время редко баловало хорошими новостями о Дагестане — и поэтому, когда диктор упомянул Махачкалу, Марьям невольно обернулась к телевизору.

«Прошедшей ночью в пригороде Махачкалы, поселке Семендер, в частном доме был заблокирован боевик. Вместе с ним находилась женщина, вероятно, жена боевика. На предложение сдаться боевик ответил огнем из автомата…»

Каждое новое слово и каждая новая цветная картинка, появлявшаяся на экране, заставляли Марьям съеживаться. Губы ее мгновенно пересохли, она не отрывала глаз от телевизора.

«Боевику было предложено выпустить из дома женщину, женщина ответила отказом. Ответным огнем отряда спецназа боевики были уничтожены. Личности боевиков устанавливаются…»

Картинка на экране вновь сменилась — и Марьям узнала дом Анвара, ставший домом ее дочери.

Она упала на колени. Вытянув руки к экрану, поползла к телевизору.

«Нет… Нет... Нет…» — шептали ее губы.

 

Встревоженные отсутствием Марьям и безответными гудками ее мобильного телефона, сотрудницы детсада отправились к ней домой. Это было уже перед самым обедом.

Заведующая детским садом сидела перед телевизором на полу, обхватив руками колени. Лицо ее было расцарапано в кровь, волосы распущены и взлохмачены. Она мычала и мотала головой из стороны в сторону. Сотрудницы вызвали «Скорую» и отвезли свою начальницу в больницу.

Туда, в больницу, к ней и пришли родственники Анвара. При виде их Марьям впала в безумное состояние, врачам с трудом удалось вколоть ей успокоительное.

Через несколько дней приехали из аула Керим с Мадиной. Мадина присела к Марьям на кровать — и Марьям, видимо, узнав ее, прижалась головой к ее бедру. Так она и лежала, пока не уснула — подогнув ноги к груди, словно младенец в утробе матери.

Мадина провела в больнице целый месяц, ухаживая за Марьям. А Керим вместе со своим братом Новрузом долго обивали пороги разных ведомств, добиваясь выдачи тела племянницы для захоронения.

Хлопотали об этом и родственники Анвара. Они даже предложили Кериму денег, справедливо полагая, что для небогатого жителя далекого горного аула столь частое общение с чиновниками — ноша непосильная.

Новруз, в присутствии которого было сделано это предложение, не на шутку рассвирепел. Кериму стоило немалого труда успокоить разбушевавшегося брата.

— Мерзавцы, как вы осмелились предложить нам деньги, заработанные на крови женщин и детей? Подонки! Нет, это не вы подонки! Это мы подонки и мерзавцы, что терпим вас! Нашли сироту и глупую женщину!.. и этого барана для своих кровавых дел!..

Новруз бушевал долго. Керим не останавливал старшего брата — он понимал, что за того говорит боль и чувство собственной вины.

Тело Аминат все-таки выдали родственникам для захоронения. Помогли накопления Новруза и неустанные хлопоты обоих братьев.

Похоронили Аминат тихо, на этом печальном мероприятии присутствовало всего с десяток человек — ближайшие родственники и несколько работников детского садика.

Через месяц после того, как Марьям выписали из больницы, ей рассказали обо всем, чего она не знала ввиду своей болезни. Потом отвезли на кладбище. К удивлению Керима и Мадины, она не заплакала над могилой, а лишь молча обняла серый гранитный камень, на котором были выбиты два склоненных цветка и надпись: «Вагабова Аминат Магомедовна. 08.08.1988 г.–11.07.2010 г.».

А еще через два года я встретил Марьям на автовокзале в Махачкале. Она собиралась ехать в аул — судя по всему, к Кериму и Мадине.

Я тоже ехал в свое родное селение, и поэтому всю дорогу до аула, сидя на заднем сиденье, смотрел на сидящую впереди, одетую в темные одежды Марьям. Я смотрел на женщину, которую согнула жизнь, и чувствовал себя так, как будто я предал тот мир и то время, в котором и я, и она, и многие другие были счастливы. А еще я пытался воскресить в своей памяти ту далекую красавицу, в которую были влюблены все мальчишки нашего аула и которая однажды вышла замуж за красавца Магомеда, погибшего потом на одной из горных дорог.

 

Вьется дорога по склону горы, змеится серпантин, взбираясь на перевал. Натужно воет двигатель автобуса.

Унылы, выжжены солнцем каменистые склоны гор.

— Ах, Марьям, Марьям… Безмолвны и мертвы горы без твоих песен и смеха…

Вьется серпантин, вползая на гребень.

— Зачем мне горы без тебя? Зачем я вернулся, Марьям?

— Ты здесь, Магомед?

— Я здесь, Марьям… Где твои песни, Марьям? Где песни, которыми заслушивались птицы и от которых замирал ветер в ущельях, стыдясь своего воя? Где эти песни, Марьям?

— Остыло мое сердце и душа моя не поет. Умерли те песни, Магомед, умерли.

— Сердце остывает, Марьям, но песни не умирают. Не могут они умереть! Может быть, птицы унесли с собой твои песни? С собой, в теплые края, где всегда весна и где сердца не остывают. Не умирают песни, Марьям. Может быть, ветер в горах тихо напевает их травам на альпийских лугах? Песни не умирают, Марьям…

— Может быть, Магомед, может быть… Но теперь их нет во мне.

— А где твой звонкий, серебристый смех?

— Я забыла, что это такое.

— И смех не исчезает бесследно, Марьям. Может быть, он слился с журчанием ручья в наших горах и улыбается бликами солнца на светлой воде?

— Может, и так, Магомед, — я не помню.

— Стан твой, некогда гибкий и стройный, согнулся, руки огрубели и почернели. Что с тобой случилось, Марьям?

— Стан мой не выдержал гнета безвременья, руки мои слишком долго разгребали мусор жизни. Как же не согнуться стану и не огрубеть рукам?

— Неправда, Марьям! Вспомни, — разве не ты сама, вскинув в танце свои белые руки, отдала их пролетающим лебедям, и руки твои стали крыльями? Вспомни, Марьям! Если вспомнишь — выпрямится твой стан…

— Улетели белые лебеди, им не вернуться. Зачем ты мучаешь меня, Магомед?

— Одни улетают, другие прилетают… Всё когда-нибудь возвращается, Марьям.

— Возвращается, Магомед?

— Возвращается, Марьям. Твоя седина ляжет белым снегом на вершины наших гор, твое дыхание заклубится туманом над скалистыми кручами, твой смех заструится ручьем, твой стан выпрямится, как молодая чинара. Твои внуки увидят белые вершины наших гор, вслушаются в журчание ручья, и под стройной чинарой другая Марьям споет новые песни, а потом поплывет в танце, вскинув белые руки. И счастливый смех твоих внуков вернет тебе память о себе самой. Так было испокон веку, Марьям, так будет и впредь…

— Зачем ты мучаешь меня, Магомед? Ничего этого у меня не будет…

— Жаль, что ты не веришь мне, Марьям... Слишком много внизу надгробных камней, Марьям. Слезы твои высохнут, Марьям, их не хватит на всех. Все камни не обнимешь, Марьям — под этими камнями только прах…

Вьется дорога по крутому склону, ведет всё выше и выше — туда, где на лепестках белых эдельвейсов гнездятся души тех, кого мы любим.

— Эдельвейсы прорастают сквозь снега, Марьям!..

 

4.10.2012–23.02.2013

Махачкала-Ярославль

Project: 
Год выпуска: 
2013
Выпуск: 
24