Ирина ТУРЧЕНКО. Рассказы

Разговоря

 

Субботний день. Банный.

Волокут бабы санки с флягами на ручей. Котлы на камелёнках нальют, к вечеру байны топить задумают.

Вон Нинка в клюквенном шерстяном плату. Саночки у неё поданые: ручка под поясок, полозья широкие. Считай, сами едут. Катит себе легонечко одной рукой, другой семечки полузгиват.

Дивья ей. Мужик-то у ней баской да справный. Всё хозяйство на нём. Дров без спросу навозит, сена без процентов накосит, на обед курочку съест, водочкой запьёт, робёнка на ноге покачат, жоне шёлковый платок купит...

А Нинке и делать нечего. Она в субботу на ручей с флягой так просто, из-за интересу ходит. У нас где еще выслушашь, у кого сколько дров из дровяника спёрли да которой бабе мужик изменят...

А ивоно Тамарка из-за поворота прёт. Почитай, целые дровни. Две фляги нагромоздила, чтоб лишний раз к ручью под гору не спускаться. Перекладины на санях тяжёлые, полозья деревянные, — так снег и режут.

Нет, не сила у Тамарки, а силища! Что ей этот груз. Даже если бы она свою семидетную ораву да своего хиляка бажоного сверху кинула, всё равно тащила бы без задышечки.

Бывало, девушка, они сено убирали. Вокурат о Николином дне. Муженёк ейный с саней кидал, а она на сеновале принимала. Не поспевал да замешкалси, а она, сугревушка, невидючи, его вместях с сеном за ремень на вилы подцепила да и шваркнула в дальний угол: «Топчите, робята!» К ужину хватились, нет отца. Побежали скоря, да на силу его из-под сенца выволокли. Едва не задох. До самого полу загнели. Немудрено, четырнадцать ног топтало...

Да-а! Дивья ей! Дал Господь здоровьица...

Глянь-ко! Галька-модница фигурой выводит. Губки накрашёны, щечки нарумянёны. Платочек с кистьёй. Полушубочек на свету так плюшем и переливается. Через дорогу плетеные чуночки за кушачок везёт. А в них не фляга, а узкогорлый бидон для профору. На бидоне сбоку алый цветок нарисованный. Идёт себе, улыбается.

Уж раз с бидоном, вода нужна ей? Так уж, — себя показать.

Дивья ей. Молода да забасовата. Глазками поведёт, не то что парни, мужики рты раззевают.

Мой-от карась, как завидит её, бестыжую, глаза вылупит, уши заложит. На всю свою плешиву голову хворым становитси.

Вчерась из-за неё чуть меня не убил. Спустилась я, милая, с ведром в картофельну яму, картошки полно набрала, ему подала, он выздынул. Чтобы ему сразу-то мне друго, пустое вёдро подать, а он, старый ухват, где-то ухватил взглядом Гальку, опешил да вместо пустого-то мне обратно с картошкой со всего маху на голову и спустил.

Все темя отбил. Еле меня оттультам выволокли беспамятную.

Вот так и живу, матушка ты моя, мучаюсь. Уж дивья ли мне от жизни моей?

Ладно, пойду. Некогда лясы точить. Да и непошто, кажись, катаники к снегу пристыли...

Сейчас вот с ручья домой приду, лед в вёдрах расколочу, самоварчик согрею, чайку напьюсь и буду у окошечка сидеть-посиживать, на людей добрых поглядывать...

 

 

Путешественник

 

У Сёмушкиной Олюшки муж Витька Сёмушкин страсть как любил погулять. Погулять хорошо, добросовестно, так, чтоб потом явиться домой с опухшей рожей, а иногда и с тёмно-фиолетовым синяком под глазом, отхваченным, будто бы, в пьяной драке.

Олюшка, конечно, сердилась. Топала ногами, указывая мужу на дверь, кричала, чтоб слышали соседи, выбрасывала с крыльца Витькино тряпьё в виде рваных спортивок и рубах и громко грозилась: если Витька ступит на порог её дома, она спалит всё здесь к чёртовой матери!

Выпустив жар, меняла гнев на милость: топила баню и ближе к ночи, подкатываясь под Витькин чисто вымытый бочок, заглядывая в любимые с выпучинкой глаза, начинала допытываться: где и с кем был, надеясь, что муженёк, разморённый баней и ласками жены, нечаянно сболтнёт лишку.

Витька, давно выучивший жену, «как на духу» выкладывал Олюшке, что ни о каком грехе не помышлял, — все две недели ночевал у пьяного Шнура в холодной избе, ел одни солёные волнухи и из женского пола видел только Тамарку Кирогазиху — местную выпивоху, которую ни один мужик в деревне всерьёз не воспринимал. Если же улавливал в Олюшкиных глазах хоть капельку недоверия, для пущей убедительности колотил себя кулаком в грудь и клялся собой, своей эмтэзухой и, в конце концов, самой Олюшкой.

Олюшка таяла от горячих клятв мужниной верности, льнула к Витькиному плечу, прощая всякие мелкие прегрешения, и засыпала счастливая до самых петухов.

С криками петухов подозрения возвращались, и Олюшка, едва вытопив печь, бежала берегом на другой конец деревни к Лушихе. Доставала из-за пазухи завёрнутый в целлофан шмак сала и клала на стол.

Лушиха молча убирала любимый продукт в шкаф, подавала Олюшке стул и сама, отложив домашние дела, садилась за низенький столик.

— Король червонный?

Олюшка, сложив под подбородком ручки, нервно и часто кивала головой:

— Червонный, Лушенька, червонный...

Несмотря на выкоробленные артритом пальцы, Лушиха ловко перетасовывала карты и раскидывала веером по столу.

Вся Витькина жизнь лежала теперь перед Лушихой книзу крапом. Где был, с какой дамой — с бубновой али треф, тут уж ничего не утаишь.

...Надо сказать, что из деревни только Шнур знал, что у Лушихи с Витькой была договорённость. В этот раз на солёного леща.

Задарма Лушиха врать не станет.

Как по читанному, выложила она Олюшке про Витькины скитания, убирая лишних дам в сторону.

— У Витьки была дорога вечерняя к королю казённому. А потом хлопоты с ним виновые. Рюмочка опрокинутая на тузе. Видишь? — И ухлебнула в себя слюну, которая каждый раз, как только Лушихин нос улавливал идущий из печи запах варившегося леща с картошкой, наполняла рот.

Олюшка ничего не понимая, хлопала глазами.

— Чего непонятного-то? — удивлялась Лушиха. — Пришёл Витька к Шнуру, то ли шкап передвинул, то ли диван, только опосля сел... винца выпил... Обратной дороги у него четырнадцать денёчков нет — две семёрки поперёк лёжат. Потом всё ж таки выпроводил Шнур Витьку. Он пошёл, а по пути к Кирогазихе завернул, одонок ей отдал...

Испугавшись, что сболтнула лишнее, и Олюшка, опомнившись, спросит: как же это на картах про одонок видно — Лушиха нарошно закашлялась и зашлась красными пятнами.

— ...Что за беда? Сколь не гадаю, у Витьки одни дороги выпадают. Путешественник он у тебя ещё тот. Это карма у него такая, нехорошая. Нать бы почистить. Принесёшь ещё сальца, до блеска вычищу...

Олюшка встала из-за стола и заспешила домой:

— Какой-то карма у мужа худой, а я ему не доверяю: всё выпытываю да выгадываю... Что за карма? Может, болит? Бывать, как живот, только сзади?

Пока до дому шла, всё думала, а как на крыльцо ступила да стукнулась головой о притолоку, догадалась:

— Какой же это живот? Не дослушала слово-то! Карман это!

Обрадованная отгадкой, Олюшка схватила висевшие на гвозде Витькины брюки.

— Карманы-то я и сама вычищу, без всякого сала. Да и было бы чего чистить — вошь да аркан...

Зашла в избу, а Витька, чистый да румяный, за столом сидит, чаёк попивает. В одной руке стакан в подстаканнике, в другой горбушка с маслом. Подбородок от масла блестит, как пятак начищенный.

Села Олюшка в подпороге на лавочку и давай мужем любоваться. Сколько лет прожито, а налюбоваться не успевает. Путешественник муж-то, всё в путешествиях...

Может, из-за того, что видятся реже других, и живут так долго и... счастливо. Надоесть друг дружке не успевают, и всё у них с Витькой, как в первый раз...

С недельку жили добром, а ближе к следующей Витька опять исчез. Появился только вокурат к празднику, к Пречистой. Опухший, вся спина в царапках. Олюшке, как на духу отрапортовал: грехов за ним нет, а спина в цапухах, дак это он за клубом в крыжовник свалился...

К Лушихе Олюшка больше не пошла. Смирилась с долей жены путешествующего...

Да и сала от целого поросёнка только на дне тренога и осталось...

 

 

Капитон Иваныч

 

Вечерело. В самоваре, стоявшем на столе вокурат против раскрытого окошка, отражалось морковного цвета, наладившееся на закат вечернее солнце.

Капитон Иваныч, раскрасневшийся после горячего чая, бумажной салфеточкой прихватывал пот, стекавший по лысине на широкий с лохматыми бровями лоб.

— Эк, как разожгло-то! — пыхтел он. — Словно в меня, а не в самовар угольёв накидали. Того и гляди зафурчу!

— Дак ты, Капитон Иваныч, десять-то стаканов не пил бы.

Ксюшенька, жена Капитона Иваныча, совсем худосочная особа по сравнению с мужем, облизала ложечку с клубничным вареньем и взялась за фарфоровую чашечку.

— Живот-от у тебя, конечно, не маленький, но всё равно для такого количества чая маловат. Да и не один чай у тебя в животе: яишенка с салом да редиска с укропчиком, да пирога с творогом не один раз за ужином откусил. Ну-ко, спробуй — умести всё.

— Да, Ксенюшка, — Капитон Иваныч погладил себя по животу. — Что-то перестарался я от хорошей-то жизни... А видала ли ты Говорушу, соседку нашу? От каких же саламатов её так распёрло? Денег до получки только и хватает, а пальтушка на животе не сходится. Непонятно что-то. Знать, какой-то неучтённый доход имеется...

Капитона Иваныча, служащего ни чего либо, а инспекции, всегда интересовал чужой доход. Даже не из-за зависти в характере, а потому что так по штату положено.

— Что ты, Капитоша, городишь?!

Ксюшенька отодвинула от себя вазу с конфетами.

— Какие у Говоруши саламаты! Это её от мужика своего, от Федьки, взбарандило. Ребёнок у них к осени будет.

…Федьку Капитон Иваныч на дух не переносил. И всё из-за того, что тот никак его по отчеству величать не хотел.

— Чего ещё выдумал, — скалился он на Капитона Иваныча. — Годом мы с тобой однаки, а я тебя по отчеству величать должён? Тогда и ты, будь добр, ко мне не Федька, а Фёдор Васильич. Мы хоть и не работаем в инспекции, а тожа должность истопника овощехранилища имеем...

— Эко как заговорил! — закусил удила Капитон Иваныч. — Поглядим, у какой должности на отчество хватит!

Задумал как-то Федька крышу на своей избе новым шифером перекрыть. Смекнув это дело, Капитон Иваныч, наняв работников, вымудрился: покрыл свою ярко-зелёным ондулином. То-то же!

Не хватало ещё, чтобы крыша на дому у Капитона Иваныча хуже Федькиной была. Кто Капитон Иваныч — и кто Федька.

И за что Федька не возьмётся со своим небольшим капиталишком — хлевок ли поправить, или колодец сгоношить — Капитон Иваныч тут как тут, наймёт работников и вычурнее Федькиного сделает.

Да и всё лучше да богаче у Капитона Иваныча: и дом крашенной вагонкой зашит, и забор выше Федькиного на полметра. Даже занавески на окнах, в поперёк Федькиным ситцевым, чуть ли не из самой парчи висят.

К лету Федька кое-как огоревал себе велосипед-двухколёсник — на своё овощехранилище ездить, дак Капитон Иваныч тут же в ответ ему хоть и подержанный, а автомобильчик прикупил...

Всегда последнее слово за Капитоном Иванычем оставалось. А тут на тебе! Ребёнок у Федьки! Всё никак не было — и вдруг пожалуйста!

Капитона Иваныча после такой новости ещё шибче в жар шибануло. Давленье поднялось, разнервничался. Ксюшенька заботливо таблетку под язык ему пихнула и как бы между прочим посетовала:

— Ещё только таблетки сегодня и не ел...

И одеяльцем байковым мужа укутала.

…Ближе к ночи Ксюшенька, скрипнув в спальне половицей, прокралась на цыпочках и, чтоб не потревожить мужа, прилегла на край двуспальной кровати.

— Не сплю я, — раздался в темноте голос Капитона Иваныча. — Трогайся ближе.

Ксюшенька прижалась к мужнину животу острыми холодными лопатками.

— Я вот подумал и решил: надо нам с тобой ребёнка завести...

Ксюшенькина голова так и подпрыгнула на подушке, чуть не сыграв по вставным зубам Капитона Иваныча.

Чтоб жена не успела вставить хоть какое-нибудь слово, он быстро продолжил:

— Что я хужая Федьки? Али ты бедней какой-то там Говорухи? Нет, не хужая и не беднее! Сказано — сделано!

— Как это сделано? — удивилась Ксюшенька. — Я ведь только с краешку прилегла...

— …Федька коляску для ребёнка у родственников возьмёт, где ему купить, — не услышав жену, тут же замечтал Поликарп Иваныч. — А я в промтоварах подороже закажу. Вот у Говорухи зависти будет... И игрушки из города выпишу. Машинки там, паровозики, конструкторы... И пальтишко ребёнку на меху кроличьем в ателье пошьём... Ксюшенька, как ты думаешь, шапчонку тоже кроличью купим или сама крючком вывяжешь? Только так, чтоб Федька пожалел, что у него жена вязать не умеет.

Ксюшенька, широко зевая от мужниных разговоров, сгребла костлявыми пальцами свои волосы и завила их на макушке в жиденький «кутылёк».

— Откуда ты знаешь, вяжет или нет Федулова жена. Может, вяжет, только денег на пряжу у неё нет... Это сколько же денег надо на одну пряжу... на одёжу да на игрушки. Коляска, поди, тоже не дешёвая...

Ксюшенька села на кровати:

— А ещё кормить надо. Одного молока сколько покупать придётся? Трёхлитровую банку нынче берём себе, а ему сколько ещё добирать придётся. Ежели в тебя будет, дак и шести литров на день не хватит. А на деньги перевести...

Капитон Иваныч задумался.

— Подрастёт, вовсюда полезет... — расширенные от ужаса Ксюшенькины глаза уже видели эту страшную картину. — Не дай Бог, чашки побьёт, а они из германского сервиза. Или вазу хрустальную, что в серванте стоит... Или цветы с подоконника на ковёр свалит...

От Ксюшенькиных слов Капитон Иваныч совсем растерялся.

— А ведь права ты, Ксенюшка, много затрат будет... Затрат да и неудобства. Вот, положим, захочется спать, а ребёнок давай к ночи реветь и слюнями брызгать. Федька увидит в окошке огонь, начнёт радоваться, что Капитону Иванычу спать не дают. Как же в такой ситуации Федулу нос утрать?

— Может, вместо ребёнка в отместку Федьке поросёночка возьмём? — колокольчиком прозвенел в темноте Ксюшенькин голос. — Тут уж точно затраты, хотя бы на то же молоко, в два раза окупятся.

Точно! И как же Капитон Иваныч сам-то не догадался. Хорошо, что жена у него такая сообразительная.

— Твоя правда, Ксенюшка. Так с тобой и поступим.

Давленье у Капитона Иваныча стало снижаться, и дрожь внутренняя сразу прошла...

Повернулся он на бок и только начал радоваться, что истопнику овощехранилища Федьке снова придётся завидовать ему, Капитону Иванычу, как тут же провалился в глубокий сон и что есть силы громко захрапел...

 

 

Не жизнь, а малина...

 

Василий Поликарпыч ушёл в запой. И так хорошо ушёл, что не приходил домой две недели. Да и зачем приходить, если не пускают.

Наденька, жена его, помешанная на чистоте и порядке, конечно, переживала, что Василий Поликарпыч где-то ночует, но чтобы грязный и вонючий муж ступил на белоснежный половичок, расстеленный в подпороге у дверей, она допустить не могла. Сердце её этого бы не выдержало.

Вот и сегодня, сидя за столом, покрытым кружевной скатертью, на котором фурчал начищенный «до огоньков» самовар, она сильно нервничала:

— Вот пьёт, пьёт и запьётся, не приведи Господь. Наделает волокиты. Конечно, помрёт, хоронить надо будет. Будут соседи приходить прощаться, да с работы припрутся. Все в башмаках. Не углядишь за каждым, скинул ли он на мостках свою обутку или нет. За колоды грязными да липкими руками будут грабаться. Колоды-то лаком налачены — грех не грабануть. Веток еловых везде нашибают. А спробуй-ко потом эти иголки из щелей да углов вытащить. Опосля на поминках напьются, начнут ногами шаркать, всю краску с пола сдерут.

Вздохнув, она с тоскою взглянула на поблёскивающий эмалью пол.

— Господи, и за что мне такое несчастье. За что Василий Поликарпыч горькую пьёт да меня переживать заставляет. Кабы жизнь у него худа была. Я ведь честь по чести утречком встану, печи затоплю, самоварчик на стол поставлю: завтракайте, Василий Поликарпыч, вот вам калачики, от них крошек поменьше, вот малиновое вареньице. Ну и что, что черничное любите. Черница, что чернила. Не хватало ещё скатерть окапать...

Вдруг Наденька вскочила из-за стола и кинулась к дивану. Тяпнула пятернёй по покрывалу, наклонилась и носом, как лисица, принюхалась:

— Фу ты! Ажно сердце захолонуло. Думала, пятно, а тут заяц солнечный.

И занавесочку на окне поддёрнула, чтоб покрывальце не выгорало.

Отодвинула лаковую табуреточку и снова села за чай.

— Уж разное от расcтройства мерещится: то на потолке размывы, то на печке разводы. Эдак и заболеть можно.

Да ещё, говорят, Василий Поликарпыч вчера у кочегарки на дровах валялся. А там опилков да бересты разной. А сажи сколь! Труба день и ночь пыхтит. Вот как такое чучело даже живым домой пустить. Не то что домой, в баню нельзя!

Придётся опять на озере в кустах раздевать да в берегу мочалкой тереть. Ладно хоть июнь на дворе, а не как в прошлый раз — руки стыли да льдины то и дело к мочалу пристывали.

Ох-ох-ох, дела наши тяжкие...

Напившись чаю, Наденька отодвинула в сторону чашку, смахнула со скатерти невидимую пыль, выглянула в окно, не нападало ли какого мусора на мостовую: эти воробьи с черёмухи то лист обронят, то ветку каку, и, не увидев, довольно потянулась:

— И чего не живётся? Не жизнь ведь у моего Василия Поликарпыча, а чистая малина.

 

Project: 
Год выпуска: 
2013
Выпуск: 
26