Ангелина ПРУДНИКОВА. Два рассказа
Октябрьский букет
Лину разбудил телефонный звонок. Не то чтоб разбудил — она уже с час как не спала, а дремала, решая, вставать или не вставать, — а поднял. Звонила мать.
— Лина, собираешься?
Голос добрый, радостный в предвкушении совместной поездки.
— Да нет, мам, — спросонья бухнула Лина, — я уже передумала: целый день на ветру, холодно; если чего попить или поесть — тоже все холодное. Сашка простыть может. Ведь термоса у меня нет. А ветер — бр-р!
— Ну и правильно, — потускневшим голосом одобрила мать. — Мы с Алевтиной быстрей вдвоем сбегаем, может, и на дневном теплоходе назад успеем. Спите давайте.
Сашка — дочка — действительно еще спала. Лине стало жаль мать: расстроилась. Вчера сама отговаривала, а потом все же обрадовалась, что вместе поедут, — и вот... Решила быстро — так же, как вчера, когда узнала о поездке; так же, как сегодня утром, когда пришла вдруг ясная и трезвая мысль о холоде, — понимая, что выбирает верное — ехать:
— Мам, а у тебя термос есть?
— Есть, я уже все приготовила.
— Тогда — мы едем.
— Так собирайтесь скорей, я уже выхожу, — радостно закричала мать на прощанье. — Теплоход может и не дождаться!
В радостной решимости Лина заметалась по комнате: теплые вещи! Сапоги резиновые — Сашке! (У самой — только кеды, а в них и промокнуть, и заколеть можно. Ничего: теплые носки!). Рейтузы под джинсы — обеим. Шапки потеплее, перчатки Сашке. Себе найти уже некогда. Поесть — с собой. Без завтрака... Будить Сашку!
— Саша, вставай, едем в деревню! — (На самом деле — на кладбище. Сашка вчера артачилась — боится. Надо уговорить.) — Саша, посмотришь там церковь старинную, деревню, где мама родилась. Ведь ты там никогда не была. Поехали!
На «церковь» Сашка поддается. Да и чего ломаться? Праздник, в школу не надо; хоть один раз за всю осень на природу выбраться: дачи у Лины нет, машины нет, провожатых нет — куда пойдешь? А тут — и цель, и компания.
Сашка тоже, почти по-военному быстро, оделась, заплелась. На сборы ушло двадцать минут. Готовы. Вперед!
Еще через двадцать минут они были на пристани. Мать и тетка Алевтина не ждали их — судачили со знакомыми. Как не судачить: многие из одной деревни, куда ни кинь — какая-нибудь да родня.
Так и в теплоходе сгруппировались — по родственному признаку. Сели друг напротив друга: Лина с Сашкой, мать со своей родной сестрой Алевтиной, их двоюродная сестра Анна с мужем да две троюродницы. Все едут на кладбище, к родным могилам — поприбрать их последний раз перед снегом, а потом — кто в родной дом, а кто назад, как Лина «и компания». Мельком поприглядывались друг к другу (первый раз виделись): троюродницы — к Лине и Сашке, Лина — к теткам. Они все деревенские, но уже лет по сорок живут в городе. Горожанки! Ан нет, деревня-то — вот она: проглядывает, лезет во все щели. Слово за слово — начали разговор, сначала близкая родня между собой, как принято; первым делом — о том, что в глаза лезет: кто во что одет.
Анна-двоюродница (один глаз у нее всю жизнь глядит «на вас», а другой — «в Арзамас») одета в нарядное пальто с норковым воротником — осенний вариант, но, по местным понятиям, «шикарный», «богатый». Остальные — в болоньевые, на поролоне, дешевые, но модные нынче молодежные пальто. Двое в грубоватых советских, одна — в импортном, с «лейблой» на груди. Хвастается: «У меня пальтишко тоненькое, — говорит небрежно, глядя на норку, — но я в нем — всюда: не продувается». Остальные кивают, поддакивают: «Дa, правильно», — все одеты одинаково, вот все и равны. Одна мать Лины — в стареньком плащишке, надетом на толстый отцовский свитер. У нее нет молодежного болоньевого пальто, и вообще ничего молодежного — то есть нового — нет, Лина знает. Как-то она выкрутится из этого положения? Ведь неохота, поди, хуже других-то быть? Но — выкручивается: «А мне и в плаще жарко». Лина помогает: «Да ее хоть голой пусти — не замерзнет», намекая на уникальную способность матери — не мерзнуть, благодаря шебутному характеру и подвижности. О себе Лина «забывает», да и так все ясно: ее куртка — болоньевая, как у всех. И пока просто интересно наблюдать со стороны за течением беседы.
Но вскоре, незаметно для себя, и Лина втягивается и заражается той же бациллой.
Анна вдруг «вспоминает», что скоро ей поставят телефон, — но не грубо, напрямую, а как бы так, что вот «аппараты из продажи пропали, а так нужно — позарез», — чтобы стало ясно, что она уже не какая-то там будет, а «с телефоном». Но все тут же кинулись вспоминать, у кого какой аппарат стоит (за тридцать, пятьдесят шесть или сто двадцать рублей), и оказалось, что у всех есть телефоны, в аппаратах все кое-что смыслят, — опять все равны. А вот Лина начинает чувствовать, что приобретает какую-то незначительность, что на фоне благополучия теток начинает медленно тонуть: раз не хвастается — значит, нечем. Надо срочно вытаскивать саму себя за волосы, чтоб совсем не упасть в их глазах, и она тут же небрежно (совсем как они!) приоткрывает завесу и «догоняет» их, сообщая, что сама пользуется недорогим, но вполне сносным аппаратом, чем сразу ставит себя на одну ступень с «богатыми родственниками».
Далее начали бахвалиться болезнями (у кого значительнее). Про болезни все всё знают, и про лекарства тоже. Но та, что с «лейблой», предупреждает заранее, что она «сама медик» и что перед ней де рисоваться нечего. Мать Лины, в самолечении тоже собаку съевшая, вдруг апеллирует к Лининым познаниям в фармакопее, но Лина предусмотрительно молчит, не собираясь тягаться с медиком. Кое-какие позиции та, что с «лейблой», отвоевала.
Пикировка продолжается, теперь уже по поводу внуков. У Лины тоже появляется зуд: какая-то невысказанность, какое-то ускользание чего-то из рук, какая-то ущербность и недалекость, жалость к себе и ничего «этакого» не нажившей за свою жизнь матери. Линино институтское образование, эрудиция, начитанность в этой компании совсем не имеют никакого веса и в данный момент вообще равны нулю. Она впервые чувствует, что здесь действуют совсем иные законы, и право на голос человеку дает не возрастной, не образовательный, а лишь его имущественный ценз. Здесь уважают за то, что ты имеешь.
Разговор перескакивает на молодежь (Лина — «молодежь»): де она ничем не интересуется, не ходит в театр. «На спектакле в зале — всего тридцать человек!» (Эти сведения — из вчерашней городской газетки, Лина ее тоже читает). Ну, это тема знакомая. «Вот мы раньше всегда ходили в театр!..» Лина возражает: «Вам раньше не что и надо было. Что покажут — то и ладно, все хорошо. Вы ж из деревни приехали...» Обидела. Троюродница взвилась: «А мы не из какой уж и деревни — не верховки какие-нибудь, — (то есть с верховьев Северной Двины), — не из глуши! Все понимали!» Лина расхохоталась про себя: «Не какая и деревня!» Действительно, чего это она: Архангельск же рядом, Англия! Отступилась, но тетки, кажется, не обиделись: уже переключились на «видики» — в них все зло! Троюродница, та, что без «лейблы», кричит, чтобы привлечь внимание: «Внучка недавно приходит с “видика” — секс смотрела. Вот что, — говорит, — у мужиков-то нарощено!» — сжимает кулак и ударяет ребром ладони по сгибу локтя. Тетки смеются, — та снова, по крестьянской привычке, повторяет свой жест, чтобы вызвать еще больший хохот: Вот что у мужиков-то нарощено!»
Просмеявшись, все переключаются на Сашку. Оценивают курточку (Лина выворачивает подкладку: «На меху!» — «Видим, видим!»), вязаную шапочку. «В магазине брала? Почем?» Лина гордо отвечает: «Да, в магазине, за семнадцать пятьдесят» (не какая-нибудь там трехрублевая). Одобряют. Чем еще похвастаться?.. Сашка учится в «музыкалке». Так. Ненавязчиво, невзначай, вскользь... Мать, словно услышав Линины мысли, очень кстати помогает: рассказывает, как заставляет Сашку играть надоевшие этюды. Уже с интересом троюродницы смотрят на самое Сашку. Та, смущенная вниманием к себе, вдруг начинает просить есть. Конфуз! Ребенок-то голодный! Лина досадует: «Отстань!» Но потом смекает: «Это нам на пользу». Под перекрестными взглядами, чувствуя себя почти голой, достает из сумки белые бумажные салфетки, поджаренную куриную ногу; Сашка, хоть и мала, чует обстановку: вяло, как бы нехотя, ест; за ней неотступно наблюдают четыре пары глаз: троюродницы — с веселым, жадным любопытством («Одобряем»); мать Лины — ревниво и довольно: не упали в грязь лицом; и тетка Анна — одним глазом с высоты своего «шикарного» пальто. Уф, кажется, пронесло. На этом беседы прерываются, пикировка заканчивается, — теплоход приближается к берегу.
Лина с легким сердцем выходит на пристань: отсюда тетки разбегутся по родительским домам, останется самая близкая родня, перед которой не надо будет ломать имущую (а может, она заблуждается?). Она отвыкла от такого общения. А впрочем — давно ли разговаривала со своим бывшим институтским товарищем? Как он расписывал перед ней свои, своих детей и своих родителей, имущественные — и не только — достижения за последнее десятилетие (давно не виделись), и именно с целью бахвальства, насмешки над неимущей ею! Что это — мещанство, недалекость, легкая форма садизма («Мне хорошо, пока тебе плохо»)? Для нее это звучало дико, а он-то этого не замечал, и вызывал у Лины такое же — как и сегодня тетки — желание оправдываться, защищать себя, доказывать, что она не хуже. Ну а уж им-то сам Бог велел — они все же создания попроще...
Лина, мать, тетка Алевтина и Сашка, сойдя на берег, пошагали к околице — туда, где начиналась дорога на кладбище. Теоретически, — размышляла Лина, — прогулка до него должна быть приятной: свежайший воздух, трава, река, а практически — не очень-то: холодный ветер, грязная дорога, не дай Бог дождь, а Лина уже сейчас чувствовала, что курточка ее от ветра не спасает. Она зашагала бодрее, Сашка бежала рядом, но за матерью и теткой они не поспевали. Вдруг мать остановилась и повернула назад.
— Татьяна! — окликнула она какую-то старушку с клюкой и маленьким ведерком в руке — единственного человека, который попался им навстречу в деревне. Бабка остановилась, поджидая их:
— Ну идите, чего надо-то?
Мать взволнованно подтолкнула Лину вперед: «Эта бабушка тебя принимала здесь в больнице, Лина, она акушерка». Лина не верила ушам: вот это да, вот это встреча! Могла ли она такое представить себе?
Они подошли к старушке, мать заговорила с ней, пытаясь объяснить, кто она такая, и тыча в сторону Лины. Понятливая Сашка, стоя рядом, смотрела на бабушку умиленным, влажным взором.
Старушка была белой, старенькой, со слезящимися глазами и неаккуратным ртом, а Лина смотрела на нее как на чудо: она единственная видела, как Лина появлялась на свет! Мать не ошиблась — это была акушерка. «Сорок пять лет отработала в больнице, сорок пять лет», — подтвердила она. Конечно, ни Лину, ни мать она не помнила — сколько таких-то у нее было? Но Лина была уверена, что бабуся эта послана ей навстречу сегодня не зря, а может, для того, чтобы напомнить ей, что она на этой древней земле (сложившейся еще с протерозоя, Лина узнавала), именно здесь родилась. Или — то, что между рожденьем и могилой не такое уж большое расстояние?
Тетка Алевтина окликнула их: надо спешить, чтобы все успеть до прихода теплохода. Они, не зная, что еще сказать, простились со старушкой. Татьяна-акушерка пошла своей дорогой, Лина — своей. Разошлись — конечно, навсегда...
Дорога на кладбище была разбита так, что не пройти было даже по обочине. Пришлось идти прямо по полю — по густой, высокой, сейчас лежащей на земле отаве. Лина вдохнула наконец свежий воздух полной грудью. Вдоль дороги все еще цвело множество ромашек, и Сашка тут же бросилась собирать их. Она набрала их огромный букет, и ее розовое и свежее от воздуха лицо радостно улыбалось Лине из-за цветов.
— Мама, я положу их бабушке на могилу, ладно?
— Давай-давай, — одобряла Лина.
Вдали по невидимой от дороги реке — словно прямо среди кустов — плавно двигалась баржа. Пять километров до кладбища они шли по полю, выбирая места почище, мимо реки — оживленно болтая, дыша воздухом, собирая белые ромашки, тысячелистник и желтую сурепку в букеты. Много родни уже лежало у Лины, матери ее и тетки Алевтины по разным окрестным кладбищам — городским и деревенским; часто уже приходилось посещать им эти тихие погосты, и все посещения усопшей родни, Лина знала, происходили по раз и навсегда заведенному ритуалу — с непременным обихаживанием могил и поминовением родных там же, на кладбище. Поэтому посещения эти были никому не в тягость, а наоборот, превратились в ритуальные праздники и немало способствовали еще большему сплочению здравствующей родни. И каждый из них знал, что и после смерти не будет забыт, что и дети, и внуки вот так же придут к нему на могилку, принесут цветы, поминальный блин и выпьют стопочку горькой за помин благочестивой души...
Кладбище встретило их сонмищем ворон, рассевшихся по окрестным кустам.
— Здравствуй, мама, мы пришли к тебе, — поздоровалась тетка Алевтина, глядя на памятник.
В оградке было две могилы: бабушки и двоюродной прабабушки Лины. Сашкины глаза тут же снова сентиментально увлажнились: «Бедная баба Дуня, бедная баба Маня... Мне их так жалко...» Но тетка Алевтина, не тратя слов, споро принялась за работу и на остальных прикрикнула:
— Чего стоите, работайте!
Мать и Лина тоже начали голыми руками выдергивать сухую траву с могил, обламывать засохшие кустики пижмы, оттаскивать траву подальше; им помогала Сашка, хотя и «боялась». На могилке бабушки Дуни вскопали землю, посадили привезенные с собой кустики поздних цветов. Лина сбегала на реку за ледяной водой, потом Сашка разделила букет ромашек на два: один поставила в вазу у памятника, а второй положила на холмик перед крестом.
— А кто она — баба Маня? — спросила она, и о бабушке Дуне-то знавшая только понаслышке, не заставшая ее уже в живых.
— Тетя прабабушки твоей, — охотно объяснила тетка Алевтина. — Старой девой была, — продолжала она уже для Лины. — Семгу ловила здесь, свою тоню имела. Сама, без помощников. Горб себе на этом нажила — погреби-ко в карбасе. Поморка была. Денег много у нее было, золота. А как состарилась, худая стала, племянница за ней взялась ходить, присматривать, да бабка своенравная была — разобиделась на что-то. «Не надо мне, — говорит однажды, — ни тебя, ни заботы твоей...» Та и ушла, коль не надо, и не вернулась — гордые ведь все были. А люди хитрые, из приезжих, — в деревне-то об этом не сразу узнали — за бабкой дозорить стали, помогать — знали, что богата. Та с родней так и не помирилась — померла. А люди-то злые, пока сундук ее не вскрыли да золота не выкрали, и в сельсовет о бабкиной смерти сообщать не пошли. Потом уж бабкиных денег никто найти не мог. Похоронили ее «благодетели»-то как нищую — сарафан и колен не прикрывал, а через два года дом новый себе отстроили — на ее, бабки Мани, золото. Да ведь сами профукали, так что с этих возьмешь. Законы таковы были. А уж как бы это золото маминой семье-то пригодилось — ведь только что не нищими без отца-то жили...
Лина, знавшая эту историю, еще раз пожалела бабкино золото, так легко чужим людям доставшееся; не по годам практичная Сашка, знавшая уже в свои десять лет, что такое жизнь без отца, наверно, тоже пожалела. И с новым рвением принялась украшать могилки красивыми, но уже пластмассовыми цветами.
— Быстро мы все вместе управились, — порадовалась тетка Алевтина, когда работа закончилась. — Ну, помянем-ко бабушек.
На могильном холмике, прямо в головах покойницы, раскинули скатерть со снедью. Мать Лины достала шкалик «Зубровки» и самодельное «винишко», так выручавшее всех в последние «безалкогольные» горбачевские годы, разлила по чашкам. Сели на скамеечку, принялись закусывать. Мать угощала и все норовила, по своему обычаю, собственноручно засунуть каждому кусок в рот, а Лина и тетка Алевтина энергично отбивались и отругивались, пытаясь осадить ее напор. Сашка, только что «вылизывавшая» бабушкину могилу, плевала уже кости прямо на холмик — чего ж, раз это уже не могила, а стол. А Лина, выпив, вдруг поняла, что была, как всегда, права: снедь была холодной, вино тоже, а руки — еще когда за водой на речку ходила — окоченели, — октябрь на дворе; и она начала отчаянно замерзать. Сашка как будто крепилась, а мать даже и свой плащишко скинула — упарилась. «Зубровка» не спасла: ожидаемый «сугрев» не наступил, стало только холоднее. Не много помог и горячий чай. Наконец мать сжалилась над ней: обмотала свое тридцатисемилетнее чадо платком и дала свои рукавицы.
— Подите походите немножко — согреетесь, — вытолкнули ее и Сашку из оградки. — А мы здесь еще побудем.
Лина обняла дочь за плечи:
— Пойдем, покажу, какие люди здесь похоронены красивые. Смотри, какой старик с бородой... — они остановились перед памятником. — Мужественный. Сейчас таких поищи... Анисимов. Запоминай фамилии русские! А здесь какая красавица, а здесь...
— Мама, а тут-то! — показывала и Сашка.
Они пошли между оградок. Темно-красные, как шарики крови, ягоды шиповника («шшапицы» по-здешнему) часто унизывали стоящие уже без листьев кусты.
— Запоминай, Сашка: Киятовы, Анкудиновы, Вешняковы, Коржавины, Куроптевы, Поповы... Здесь они лежат, люди русские.
Лина поискала и нашла глазами деревенскую церковь, откуда они пришли, — она виднелась точно на востоке от кладбища. А точно на западе от него дымилась вдали, как бельмо на глазу, труба теплоэлектроцентрали их родного города.
— А теперь посмотри, какая красавица у нас бабушка, — привела Лина Сашку назад к могилке.
— Ну что, согрелась? — окликнула ее мать.
— Согрелась. А Сашка теплая, — ответила Лина, осознавая наконец, что и «Зубровка» делает свое дело.
— Ну так пойдемте назад, надо к теплоходу успеть, — заторопились женщины.
Они собрались и пошли от кладбища, освобождая место для полчища ворон, которые все это время терпеливо выжидали, сидя прямо в траве на поле, а сейчас, как бы почуяв их уход, нахально оседлали все кладбищенские деревья.
Радостные, довольные выполненным долгом, пустились они в обратный путь по зеленеющей отаве, мимо желто-серых сенных стогов («зародов»). Сашка бросилась к одному из них и — впервые в жизни — упала, раскинув руки, на стог, потерлась об него, вдыхая прелый свежий запах, а потом, прихватив в охапку, как букет, клок сена, побежала с ним дальше.
И снова собирали цветы: сурепку, ромашки, тысячелистник; Лина воткнула в букет и хлыстик ивы с желтыми, повисшими перьями листьев, и два огромных, зеленых еще лопуха, и несколько оставшихся красных кашек. Ей стало уже жарко, тепло, приятно, платок и перчатки мешали, и она вернула их матери.
По дороге навстречу им шли от деревни троюродницы.
— Специально плохо оделась, когда люди смотрят, — чтоб они осудили, — спохватилась и заворчала, глядя на Лину, в сердцах мать.
В другой бы раз Лина просто отмахнулась, а тут не смолчала:
— Ну чего тебе еще: куртка на мне японская, штаны финские... — это уже для Алевтининых ушей: знай наших! (Правда, штаны значительно потерты, но она же не ожидала встретить здесь высшее общество!)
— Да что уж, не в одежде, конечно, дело... — завздыхала мать, идя следом за Линой. — Вон Аннушку, двоюродницу, мамушка уж как наряжала... Выйдет, бывало, к доске, глазами крутит, а сказать ничего не может. Зато платьице на ней шерстяное, на плечах банты, на ногах туфельки. Учитель посмотрит-посмотрит да скажет: «Садись, д-ва-а...» А у меня — ой, горе! — валенки отцовы, голенища вверху упираются — а мама не давала обрезать; платье — из рубашечного матерьяла сшито, белое в полоску... Зато как отвечу!.. До сих пор все помню...
Тетка Алевтина поторапливала: у нее была особая цель — ей хотелось накопать в колхозном поле даровой картошки. «Будто своей дома не хватает», — покачала головой мать Лины. «Психологийка человеческая, — осудила и Лина, — за пятнадцать верст пять кило картошки домой тащить, зато — даром...»
Пришли к картофельному полю. Поле убрано. Голая земля. Ни ботвы, ни признаков картошки. Но тетку Алевтину на мякине не проведешь.
— Смотрите! — всезнающая Алевтина лопаткой (запасливая!), больше похожей на саперную, чем на детскую игрушечную, отвалила кусок земли... А там — батюшки мои! — картошка: белая, крупная, картофина к картофине, лежат, как специально сюда положены, закатаны, утоптаны. Пять раз махнула тетка Алевтина лопаткой — Сашка набрала кулек, второй; еще пять раз — и у самой уже сетка полная. Хоть караул кричи: лежит картошка в земле, никому не нужная, зимы ждет. «Что за машины у нас такие уборочные — только ботву убирают? — аж заболела Лина. — Или людей в колхозе наперечет — некому убрать? Наверно, и то и другое...»
Тетка Алевтина тоже заболела:
— Что делают, что делают, враги, войну забыли: за картофину тогда человек в тюрьму мог сесть!..
Одна Сашка была довольна и счастлива: сама картошку из земли достала, с картошкой теперь!
Нагрузившись, они отправились к пристани. Молодцы — как бойко со всем управились, и до теплохода еще — целый час! Лина бросила свою сумку на бревна у воды:
— Сашка, пойдем к церкви!
Величавое бревенчатое сооружение возвышалось недалеко от берега, в центре деревни, и все дома были повернуты «лицом» не к реке, а к церкви, как будто водили вокруг нее хоровод.
— Сашка, эту церковь твой прапрадед еще подновлял — он в деревне плотником был. А прабабушка в ней на клиросе пела. А сейчас...
Лина заглянула в зияющую в притворе дверей щель — из церкви пахло затхлым складом, виднелись какие-то штабеля, грузовые весы... Снаружи под шатром кое-где еще сохранились роспись и слова надписи: «...святаго Николы...» Никола испокон веков оберегал поморов от напастей. А вот они его дом не смогли уберечь. Одна стена уже подломилась — вот-вот рухнет церква... Два века отстояла.
Они обошли строение вокруг. У алтарной стены жители устроили... общественную помойку. Из всех этих домов, «пляшущих» вокруг церкви, они сносили помои под стены никчемного, заброшенного здания, и тетка с помойным ведром в руках на глазах Лины ожесточенно выплеснула содержимое в сторону церкви. Тут же стояли три столба — единственные, уцелевшие от церковной ограды. Уцелели и нарядные когда-то ворота — видно, ни у кого не поднялась рука разобрать их на дрова. Но сколько еще они здесь простоят? С колокольни вон сорвана жесть — значит, крыша скоро сгниет...
— Вот так, Сашка, вот она, церква: сегодня стоит, а завтра завалится — и нет ее...
Они уселись на бревна под стандартным проржавевшим напоминанием: «...охраняется государством». Отсюда, с высокого места, открывался вид на деревню и на реку.
От пристани им закричали и замахали руками: теплоход идет, теплоход!..
Лина вернулась к своим. Компания почти в том же составе (только без троюродниц) с гамом стала загружаться в теплоход. Но отсутствующих с лихвой заменили угрюмая, но лукавая старушка с большой сумкой, отправлявшаяся в город... за продуктами, и степенная, статная северная деревенская красавица — пусть с морщинистым, но все еще резко привлекательным лицом.
— Все осыпалось... — мать смотрела на удаляющийся берег с постепенно оползающими в воду избами деревни. — А ведь после войны еще берег был двойным рядом бревен укреплен: огро-омные такие бревна были связаны и вкопаны в землю. А сейчас никому дела нет, вода все подмыла, — сокрушалась она, показывая Лине за окно.
— Не говори-ко, девка, — завздыхали и женки, завязывая разговор.
Лина положила букет на узкий столик и устроилась поудобнее.
Теплоход шел через «Цигломину» — так, на свой манер, называли местные женки Цигломень, лесозаводский поселок, стоявший на другом берегу реки.
И снова Лина с удовольствием слушала наивную трескотню теток — уже на современные животрепещущие, модные сейчас темы: политические, космические, мистические, религиозные, — шла пикировка всем тем, что они успели услышать, уловить старым, но чутким ухом из споров детей, телепередач, газет, радио...
— А этот рэкет-от, рэкет-от подошел к нему да и говорит... — с возмущением и назиданием делилась тетка Алевтина с соседками. — Ужас ведь что творится!
Но темы эти были не их, нет, — чужие, неясные, косноязыкие; они в них ну ничегошеньки, кроме страстей, не понимали. А вот когда речь о Цигломени — на подходе к ней — пошла, тут воспоминания сами потекли плавной рекой.
— А мы их — «вшивы лапти», а они нас — «кукуруза некрешшона, из воды багром ташшона»: у нас еще в интервенцию напротив деревни английская баржа затонула, так мужики с нее кукурузу, консервы, мебель снимали. А в финскую-то... На карбаса сядем, шестнадцать километров гребем — за хлебом-то сюда, значит, — больше негде взять. Карточек тогда не было. Приедем — милиция стоит у магазина. «Деревенские все — расходись, хлеб только поселковым». А мы реветь: хлеба-то где взять? Буханку дадут. В кусты спрячем, за другой придем. Возвращаемся — крыса хлеб съела... Ох, и ловили нас, и гоняли, и хлеб отымали, а мы — снова: куда без хлеба-то пойдешь? Мама убьет: дома ведь еще пять детей... Горюшка-то хлебнули...
Но вот наконец и «Цигломина».
Лина помахала с берега — последнему в этом году — отплывающему теплоходу. Сейчас — на автобус. До города час езды.
Сашка тут же уснула, как только добралась до сиденья, — разомлела. Лина, глядя в окошко, думает. Все опять сидят рядом, разморились в тепле. Сил бы хватило еще картошки поджарить дома — прямо ведь из земли, деревенская...
Расставаться почему-то не захотелось, все вместе поехали к Лине. Мать взялась поджарить картошку. Сашка прыгала вокруг нее. Осеннюю «икебану» водрузили на стол — лопухи уже повяли, зато сурепка ярко желтела.
Позвонила вдруг Линина сестра — младшая, на восемь лет ее моложе.
— Привет, мать у тебя? Я тут слышала, — ты в культпоходы по кладбищам ударилась, у тебя что — бзик? В праздник-то!
Лина начала было оправдываться:
— Нет, не «бзик». — (Хотя, может быть, и «бзик» — не простила бы себе, если б не съездила. Да разве объяснишь?) — Хотела Сашку на природу вывезти...
— Нашла природу! А мы вот тут на джаз ходили — с американцами!
Американцы в городе появились впервые за всю историю его существования, Лина слышала о них. Пока только школьники.
— Ну и как американцы?
Сестра принялась расписывать, а Лина полуслушала-полудумала: «Как это скучно, мертво — джаз... Все заранее известно, ничего нового: дешевая игра — натужно-радостные аплодисменты... К черту его!»
Сестра выдохлась.
— Ну заходи как-нибудь, расскажешь, как съездили.
А чего рассказывать?
Лина вернулась в кухню.
На плите уютно шкварчала, ярко румянилась спасенная от забвения картошка. На столе в стеклянной банке хвостом жар-птицы топорщился последний сейгоднешний букет. Наклонившись, Лина понюхала эти неяркие, но живые и влажные октябрьские цветы: тысячелистник, к ее удивлению, еще очень терпко пах.
Бесконтактный метод
Елена шла тихонько по той аллее парка, которая вела от поликлиники почти прямо к ее дому. С «лечением» было покончено. А-а, эти врачи! Ремесленники, способные только больничный листок выписать, а еще чаще — не выписать, потому что сами ничего не знают, больному не верят, а верят только показаниям градусника, да и то еще сомневаются. У Елены вот сердце запобаливало. Сердце — что же еще может дать такую ноющую, все стягивающую в один узел, боль в груди? Один врач ей говорит: «У тебя, кажется (!), порок сердца?» (Странно, до тридцати двух лет дожила, но никто у нее порока не обнаруживал). А другой говорит: «В сердце все чисто». Кардиограммы ничего не показали. Ну, ее и спровадили из поликлиники: мол, здорова; а в груди все равно что-то ноет.
— Какая девочка хорошая идет, — услышала она сзади знакомый голос. — А если еще в сумочке что-то сладкое несет — цены ей нет.
У Лены в сумочке в самом деле лежал кулек с конфетами, но она предпочла умолчать об этом — сработала интуиция: судя по тону, вопрошающий мог напроситься на чай, а вот этого ей никак не хотелось.
Она скосила глаза и увидела, как сбоку рядом с ней выплыл живот, обтянутый неряшливой старомодной «бобочкой», а потом появился и его хитро улыбающийся, с небрежно свисающими на лоб прядями волос, с седой щетиной, торчащей из ноздрей, хозяин. Он растягивал толстые губы в улыбке так, что его небольшие глазки совсем исчезли в складках щек. Да, это был он — придурковатый Петя-декан, как, наверно, небезосновательно считали студенты всех курсов политеха, где Лена лет так десять назад училась. Лена помнила даже, как он появился на первой своей лекции у их курса: вытряхнул на стол из огромного пустого портфеля тонюсенькую тетрадочку и гнусавым голосом возопил: «Дя-я-тали машин!..» Его жена, строгая Клавдия, читала на их курсе лекции по сопромату. И глядя, как после занятий эта чета шествует домой: впереди сухая, высокая и неулыбчивая Клава, а за ней шарообразный Петя, марширующий, размахивающий, как двоечник, пустым портфелем и дурашливо мотающий в такт маршу головой, — студенты ломали головы: что могло свести этих двух людей в одну семью — таких разных и, как казалось, совершенно не подходящих друг другу?
— Я перед своей женой преклоняюсь, — притормозив рядом с Леной и отвечая на ее мысли, без всякой подготовки рубанул Петя. — Кто она — и кто я? Она — из приличной семьи, мать-отец профессора, а я — из народа; неинтеллигент, так сказать. Но вот сейчас я уже стал дорастать до ее уровня, да-да, сейчас мы уже с ней на равных: хоть и поздно, и с трудом, но дорос. А что — все ум природный, — Петя постучал себя пальцем по лбу, — ум-то никуда не денешь... — он многозначительно осклабился.
Лене стало смешно, и в то же время ей польстил такой неожиданный и редкий в наше время комплимент своей жене, а значит и всем женщинам тоже, — она даже не заметила, что Петя как бы невзначай продолжил ее мысли. Действительно, Петя Клавдии в подметки не годился, и еще больше придурялся рядом с ней, как бы подчеркивая их диссонанс... Во всяком случае, Лена стала слушать своего бывшего декана благосклонней.
— А где твой муж? — походя спросил Петя.
— Объелся груш, — честно призналась Елена, не видя в Пете никакой опасности для себя.
— Бывает, бывает. А хочешь, я про тебя все расскажу: под каким знаком ты родилась, что было, что будет?
— Откуда вы можете знать? — усомнилась Лена.
— Тренер сборной СССР все должен знать!
Лена чуть не прыснула со смеху, глядя, как Петя с ходу распускает перед ней хвост, но чего не бывает в их заштатном городке? С почтительным удивлением она взглянула на Петю:
— А кого вы тренируете?
— Лыжников. Я же лыжник, мастер спорта СССР, все время езжу на сборы... раньше ездил, сейчас реже, — пояснил Петя. — Но с друзьями все время встречаюсь; они своих тренируют, а я смотрю. Я же все вижу. Вот эта у тебя не пойдет, говорю. И точно. Я же все вижу. Все удивляются, а у меня — практика. Я же чемпионом был, — продолжал обаять Лену «тренер сборной».
«Чудак-человек», — Лена вспомнила, что сокурсники еще в годы учебы рассказывали, как Петя бахвалился своими лыжными успехами. Было такое, было. Значит, все еще бахвалится. Не устал. Двенадцать лет уж прошло, а он не изменился.
— Я перелом ноги за сутки лечу, меня старушка одна научила. Был такой случай. В горах. Парень ногу сломал — к вечеру встал на лыжи, пошел. Это я его — бесконтактным методом, — продолжал быстро и вкрадчиво бормотать Петя, вываливая сразу груду информации. Лена только успевала удивляться огромному количеству Петиных достоинств. Непонятно было только, куда он гнул.
Пока они дошли до конца аллеи, Петя многое успел ей рассказать: он бормотал и бормотал без перерыва, перескакивая с одного на другое без всякой видимой связи, — похоже, выкладывал все, что успевал сейчас вспомнить.
Лена, внимательно слушая своего спутника, тем не менее соображала, как бы провести его мимо своего подъезда, — а вдруг словоохотливый Петя навяжется все-таки на чашку чая? Судя по поведению, он сегодня был свободен как птица.
На его вопрос, где она живет, Лена неопределенно махнула рукой и сказала, что ей нужно еще «зайти в магазин». Они прошли мимо ее дома и наконец остановились у «нужного» Лене магазина. Вечер был теплый и мягкий, люди шли с работы, тихо шелестели тополя над головой, а Лена все стояла и выслушивала новые приливы Петиных воспоминаний.
— Все-таки я добил докторскую, — невнятно бормоча, как бы рассказывая себе, похвастался Петя.
Лена напрягла слух — кажется, про докторскую Петя начинал уже не раз. «Петя — доктор наук? Быть того не может! Неужто он в самом деле умный?» — у Лены с трудом укладывалось это в голове: на памяти еще были его практические занятия со студентами.
— Да, поехал в Киев защищаться, здесь бы не дали — «в своем отечестве пророков нет»! А что? Боялся, конечно, а потом думаю: я на ледник один хожу, не боюсь, — я же альпинист, каждый год в горы езжу, — а тут чего бояться: не страшнее ледника! Пришел, сказал все, что надо, проголосовали — теперь доктором стал. А куда против ума попрешь? — Петя посерьезнел.
Лена уже смотрела на Петю с уважением — похоже, что не врал. Маска придурковатости как-то незаметно сползла с его лица, и перед ней вдруг возникло вдохновенное и умное лицо видавшего жизнь человека.
«А он ведь не дурак, — с удивлением отметила про себя Лена, хотя декан-дурак не был редкостью. — И немало знает о нашем крае, стариков вот уважает, и к молодежи хорошо относится...»
— А я всегда дурачком прикидываюсь, — снова ответил на ее мысли Петя. — Дурачку жить легче. Вот ты — вижу, нездорова, на нервной почве наверняка, глаза мутные, нехорошие. Ну я тобой займусь. Проверю тебя бесконтактным методом, полечу.
Лена не удержалась и пожалилась доктору, что живется ей действительно несладко: на работе нервотрепка, и выхода, отдушины никакой нет.
— Как тебя зовут-то? — ласково, по-свойски спросил Петя.
— Лена.
— Ленка, значит. А я — Петр Петрович.
«Правильно», — подтвердила про себя Лена.
— Ну ладно, телефон у тебя есть?
— Есть, — Лена врать не умела.
— Номер скажи.
Лена сказала — все равно забудет. А не забудет, так пусть звонит. Почему бы ей с умным человеком не пообщаться, ума не поднабраться — у доктора наук как-никак, пусть и технических?
— Ну, Ленка, жди звонка. Приду к тебе, полечу. Это безопасно. Травок принесу, травок заваришь, попьешь. Здоровой станешь. Привет!
«Ленка» развернулась и с облегчением понеслась домой — целый час ведь ее убалтывал Петя — «Чудак-человек».
Через день Петя ошарашил Лену звонком.
— Ну, говори адрес, я сейчас приду.
— Да что вы, Петр Петрович, — растерялась Лена, — может, не надо?..
— Надо, надо! Лечить тебя надо! Говори: где живешь?
Лена в растерянности назвала адрес.
— А, это рядом. Через семь минут буду.
Лена не заспешила, не засуетилась. В чем была — в коротком ситцевом платьице, в том и осталась: все равно она ему по возрасту в дочери годится. Рассеянно опустилась на диван. «Ну что ж, послушаем лекцию ученого мужа...»
Петя пришел быстро. Притащил в авоське двух огромных лещей: «это сваришь, ухи поешь, полезно», конфет к чаю.
— А травы потом принесу, сейчас забыл.
«Кажется, это обещает затянуться», — с беспокойством подумала Лена.
— Ставь чайник. А сама иди сюда. Сейчас лечить буду. Иди-иди, не бойся, — он уселся перед ней на стул, широко расставив толстые короткие ноги и свесив между ними свой засаленный живот.
— Я и не боюсь, — сказала Лена и не соврала, так как поверила в возможности нового экстрасенса, и еще — была любопытна. «В конце концов, это все-таки “бесконтактный метод”»...
После того как первое приказание было исполнено, Петр Петрович поставил ее перед собой и, придвинув короткую широкую ладонь близко к телу, повел ею, начиная от шеи, сверху вниз.
— Здесь тепло, что-то есть, — остановился он в районе желудка.
«Хронический холецистит, — вспомнила Лена свой застарелый диагноз. — Что ж, поверим». Рука скользила ниже.
— Здесь тоже тепло.
«Может, придатки? Не хотелось бы», — забеспокоилась Лена.
Рука переходила область, разделяющую туловище и ноги.
— Здесь что-то есть, на левой ноге, вот здесь, чувствую...
Рука скользнула до пола.
— Ну садись, давай ногу.
Лена «дала» лекарю голую правую ногу (левая толчковая, правая — маховая).
— Сейчас начну перегонять боль. Вот здесь больно? — он нажал пальцем в районе пятки.
— Ну... больно, — хотя боли особой Лена не чувствовала.
— Ага! Я же все знаю! — ликующе возопил Петр Петрович. — Сейчас мы тебе все вправим!
Он стал подниматься по ноге вверх, сильно давя пальцами в некоторых местах, ища «болевые» точки. «Лечение» стало походить на охоту. «Больно?» — кричал Петр Петрович, впиваясь пальцами в ногу. — «Больно...» — «Больно? Нет? Не может быть!» — он давил с такой силой, что Елена вскрикивала. — «Ага!» — вошедший в азарт лекарь и альпинист поднимался все выше и выше по ноге...
— Вот она, боль, здесь, да? — начал он исследование в паху. — Вот здесь она затаилась! Сейчас мы ее оттянем вниз!
Лена прекрасно помнила, что «боль» была «обнаружена» на левой ноге, и поэтому на правой, а тем более в паху, ее не может быть. В пылу и горячке экстрасенс и тренер сборной СССР перепутал чуть-чуть ноги, да и не мудрено: они такие одинаковые... Но тут у Лены шевельнулись первые сомнения: «А может...»
— Ложись на диван! — скомандовал, не дав ей опомниться, запарившийся уже Петр Петрович. — Счас буду оттягивать боль!
Елена, все еще послушно, как солдатик, легла, протянув ноги по дивану, — какое-то спокойное безразличие, как перед врачом (видимо, из-за Петиной старости), овладело ею, да и любопытство брало верх.
Петр Петрович скинул пиджак и, оказавшись в несвежей «бобочке» с короткими рукавами, начал «оттягивать боль». Он сопел и рычал, кряхтел, пытаясь «выгнать боль» из паха в пятку, причем рука его все время соскальзывала с ноги в область, которую ногой вроде уже и не назовешь...
— Да ты не бойся! — кричал в азарте доктор наук. А Лена, слушая его сопение, не боялась, а думала: неужели у него сейчас в штанах... кое-что встает и неужто ему достаточно этого «лечения» для удовлетворения своих... потребностей?
Доктор, велев Лене перевернуться, перешел на массаж, теперь уже спины.
— Сними платье, лучше сделаю, — улещал он.
«Ну уж фиг вам, — упорствовала мысленно Елена, — обойдетесь как-нибудь и так». Наконец Петя накрыл ее пледом: «Лежи, отдыхай», — а сам, обессиленный, рухнул на диван и откинулся на его спинку.
Елена вдруг вспомнила про чайник и, вскочив с дивана, помчалась на кухню. Чайник вовсю пыхтел. Налив чай, она вернулась с подносом в комнату.
— Пейте, — она насмешливо посмотрела на размякшего от «лечения» целителя.
— Сейчас, отдохну немного, — отдувался взмокший тренер и альпинист. — Вот я всегда спортсменов так... Главное, найти пуку... — «экстрасенс» запнулся, забыв, как называются акупунктурные точки, да так и не вспомнил.
Наконец он встряхнулся и сел к столу по-хозяйски. И тут Елена вдруг увидела, что перед ней сидит не Петя-дурачок и не заумный доктор наук, а здоровый, жилистый кабан с коротко стриженной седой «щетиной», пребывающий в полной своей силе и способный отделать еще не одну доверчивую «чушку». «Ах, вот ты какой, Петя, — ахнула про себя Елена, — преобразился!» Как же она эту его личину сразу-то не разглядела? «Вот так экстрасе-енс... Перевертыш!..»
— В горах молодые альпинисты надо мной всегда смеялись — думали, я старый, — отхлебывая чай, как всегда, в точку попал Петя, закручивая новый виток своих откровений. — А когда пошли в горы, я как попер-попер — они все сдохли, а мне — хоть бы что. Они все думали, у меня брюхо, жиром заплыл, а у меня здесь мыщца. Потрогай. — Петя кинулся на диван животом вверх и задрал рубаху. — Потрогай! — он напрягся. И Елена с удивлением обнаружила, что живот «экстрасенса» вовсе не мягкий и податливый, а словно стальная болванка вспучилась у него вдоль живота.
— А ягодицу потрогай... — Елена живо представила, как Петя скидывает штаны, чтобы она смогла потрогать «ягодицу»... — Ягодицу ноги. — Он задрал штанину, и Елена, преодолевая брезгливость, снова потрогала такую же стальную, массивную икру.
— Я вот к друзьям в столицу езжу, — без видимого перехода продолжал Петя. — Они там все ученые мужи, смеются над провинциалом. И уж, как заведено, все ждут, чем я их снова удивлю, чего они еще не знают. Вот идем в прошлый раз все по галерее. Останавливаемся у бюста Ломоносова. Я ему: «Здорово, Онуфриев». А они рты пооткрывали, еще не знают, что настоящая-то его фамилия — Онуфриев. Есть у тебя книжка «Год на Севере»? — спросил Петя, уверенный, что у Лены ее, конечно, нет. — Там об этом все написано.
Но у Лены была эта книжка, она ее читала и даже помнила, что Максимов называл отца Ломоносова Василием Дорофеевым — по отчеству, как и полагалось, а не Онуфриевым. Ну, там «ф», здесь «ф» — подумаешь, неинтеллигент чуть-чуть соврал; все равно похоже. «Эрудированный ты наш», — незаметно облилась слезами умиления Елена.
— Они все передо мной чем-нибудь хвастаются. Все о своем сексе рассказывают... — «Ах, так вот чего тебе не хватало до полного счастья — нечего было о “своем сексе” рассказать, чтобы перед столичными “коллегами” в грязь лицом не упасть... Ну, теперь тебе есть чем похвастаться: будешь, поди, всем расписывать, что молоденькую девчонку, годков так шестнадцати, вьюнош ты наш молодой и бодрый, в любовницах имел...» И я заметил: у образованных, интеллигентных людей и секс — врожденный, — продолжал свою «лекцию» Петя. — Им ничему этому не надо учиться, у них и так все хорошо получается, ум потому что дан. И все у них с этим интеллигентно — никто из них вреда своим подружкам не делает, ведь интеллигентный человек не будет об этом трепаться с кем попало...
«Гарантию даешь, интель в бобочке... — внезапно в Лене вскипела упрямая злость. — Только дружкам в столице — и все, больше никому... Ну-ну... А я-то ученую лекцию собралась послушать, ума поднабраться…»
— А где ваша жена, Петр Петрович?
— Увезла дочку и внуков на юг, — безмятежно ответил Петя. — Прекрасная все-таки женщина. — Он невозмутимо хлебал чай. — Ну так как, Ленка, когда к тебе снова зайти?
Увы, Лена знала, что сейчас все ее чувства к Пете написаны на ее лице — такая уж она от природы уродилась откровенная, и поэтому не удивилась, что, взглянув на нее, Петя вдруг сразу заспешил: не надо иметь ученой степени, чтобы прочесть те несколько букв, что горели у нее сейчас в глазах. А может, у экстрасенса снова сработала способность читать мысли?
Но альпинист не привык ретироваться поспешно: нахмурив кочки бровей и нагнав степенности, он отпустил еще несколько словесных рецептов, как «завершить лечение», а потом уж, подражая истинным интеллигентам, тепло распрощался с хозяйкой, пообещав звонить, и тут же привычно «смазал лыжи».
...Елена давно уже съела костлявых Петиных лещей, спина и ноги ее перестали болеть от «бесконтактного» массажа, а Петя-экстрасенс все не звонит и не появляется к ней — видно, жена его успела вернуться с юга. А может, он успешно расширяет свою практику лечения «хороших девочек» таким вернейшим, безопасным, равно как и «бесконтактным», методом, в иных местах совершая свои головокружительные восхождения от подошвы к расселине, — и ему просто не до нее?..