Евгений РАЗУМОВ. Возле-около рая
***
Скоро выпадет снег почему-то.
Станет скользко ботинку идти.
Превратится душа в лилипута
на последнем отрезке пути.
Звезды станут громадными просто,
и луна тоже станет большой.
Редкий путник кивнет у погоста.
А чего у него за душой?..
Сапоги вот такого размера
Проскрипят — и опять тишина.
Где за пазухой прячешься, вера?
Без тебя и совсем бы хана.
Как баклагу какую достану,
отхлебну одинокий глоток.
Небеса напустили туману.
И роса добралась до порток.
Так, наверно, смирением лечит
все болячки земные Господь.
Ледяной приземлился кузнечик
на мою ледяную щепоть.
***
Питер Брейгель висит на стене.
Лед в шестнадцатом веке прозрачен.
За окном машет варежкой мне
алконавт дядя Паша Темпачин.
Мимо льда прудяного везут
сено на нидерландской телеге.
Дядя Паша бывает разут,
все от альфы пропив до омеги.
Но сегодня он — кум королю.
Кабана закоптили в трактире.
Машет варежкой. Вдета в петлю
лисья тушка. Пудовая гиря
дядю Пашу уже не гнетет —
«вота пензия… тута, в кармане…»
Зря спешит. В магазине учет.
На коньках тут и там — поселяне.
От заснеженных скал холодок
вдоль спины. Дядей Пашею пропит
на Россию взирающий Бог.
А замерзшие ноги торопят.
Скинуть обувь и эля глотнуть.
Смазать пику, чтоб не заржавела.
Дядей Пашею избранный путь
вдаль уводит тщедушное тело.
Ну и что… Мне бы эля глоток…
Да чумы чтобы не было боле.
А над дядею Пашею — Бог.
Во своей поднебесной юдоли.
***
Памяти Иосифа Бродского
От человека — тень лишь. Волос, увитый лавром.
По пейзажу можно выйти к реке. Оттуда —
вечность не за горами. Жизнь остается скарбом
на берегу. У сердца кончилась амплитуда.
Странно: причина смерти в том, что другие живы
и кислорода детям надо оставить, внукам...
Он повторял: конечна видимость перспективы.
На пейзаже точка эта висит над лугом.
Там протыкает небо небытия иголка
и увлекает нити взглядов земных и судеб.
Чистой воды эклога, где и бродить-то долго —
грех. Мы уснем с надеждой: на небесах — разбудят.
Он не проснулся — кожей, профилем на кровати,
к пепельнице рукою, на потолок улыбкой...
В смокингах ли хоронят за океаном, кстати?..
Глупый вопрос, конечно. Реквием пахнет скрипкой.
Тихо скрипит иголка, там — по-над лугом. Точка.
Времени и пространству. Координатам света.
В ворох газет упала от некролога строчка.
Сквозь пейзажа нити нитка судьбы продета.
***
Мы ждали готов. Готы — не пришли.
Аларих заблудился в винограде
у Апеннин и распустил орду
до нового на город Рим похода.
Жизнь продолжалась. Кесарь получал
доносы из претории исправно.
Сенаторы мололи чепуху.
Легионеры посещали термы,
но прежде — лупанарии. Росла
преступность, правда... Но центурионы
нам говорили: это Спартака
фанаты, мол, и прочие плебеи...
Не объясняли только одного:
фонтаны пахнут почему мочою?
И почему гетеры говорят
на готской фене, требуя сестерций?
...А в остальном — жизнь продолжалась, но —
уже без нас, без римлян, ибо дети,
сгоняя нас дрекольем в Колизей,
орали хором: «Римские ублюдки!» —
и поминали Ромулову мать.
КОНСТАНТИНОПОЛЬ.
907 г.
Трещать вратам Второго Рима,
ломаться греческим крестам —
Перун среди огня и дыма
ступает по святым местам.
Пусть наши идолы из дуба —
мы добрались и до тебя,
Царьград!.. Ладья у лесоруба
ползет, колесами скрипя.
Мы не какие-то хазары,
мы примем веру, но — потом.
Сначала щит прибьем. И кары
не убоимся... Под щитом
орел двуглавый будет биться,
как бы предчувствуя конец
Второго Рима... Эта птица —
суть Рима Третьего птенец.
А мы солиды спешно грузим
с Фарлофом, Карлом и т.д.
Что Скифь Великая, что Русь им —
варягам?.. Мед на бороде.
Уводит Один их обратно.
И нас Перун ведет назад.
И белые ложатся пятна
на Новгород и на Царьград.
И кони Вещего Олега
рассказывают по ночам
историю — гнедо и пего —
курганам... змеям... толмачам...
***
Не хочется знать напоследок,
устроена как голова
и листья откуда из веток
растут, потеплеет едва.
Не хочется даже ботинком
Луну ковырять в небесах
иль трубку раскуривать с инком
в его перуанских лесах.
Но времени хочется каплю,
которой хватило бы на
смолу возле лодки, и паклю,
и невод, и кружку вина.
…Хибара, продутая ветром,
Следы — от нее по песку.
Последним своим сантиметром
планета прижата к виску.
То крабом шуршит, то трухою
разбившихся здесь кораблей.
И все позабыто плохое.
И вкус у покоя — елей.
***
По марту побродить и по апрелю тоже.
А маем можно и, наверно, полетать.
Зачем вчера купил вчерашние калоши?
Нет, лучше бы купил трехспальную кровать.
В песочнице лежит бутылка и другая.
Проходит чья-то жизнь в сиреневом пальто.
Четыре века ждать до смерти попугаю.
Не то я говорю и думаю не то.
А надо: через год, через четыре года,
ну, через десять лет исчезнут мотыльки
у моего лица, где ластится природа.
Не страшно?.. Страшно. Но — сжимаю кулаки.
И думаю: песок туда недосыпаем,
где вогнуто стекло из будущего, и
песчинки иногда попахивали раем,
как Евы нагота, как волосы твои.
Остановись: трава, ботинок у ограды,
свечение свечи, под ножницами креп…
Мне вечности такой, по-моему, не надо.
Допью вечерний чай, доем вечерний хлеб.
А завтра… Вот тогда и заходи, лопатка,
но не споткнись: в углу — с картошкою мешок,
что посадить не грех… Да и моркови грядка
повылезла уже, наверно, на вершок.
ЭКЛОГА
Ю. Бекишеву
Юра, конец апреля. Майским жуком не пахнет.
Пахнет вчерашним снегом, тает который, впрочем.
Тютчеву если верить, молния все же жахнет
в первой декаде мая. Надо бы склеить скотчем
детский сачок — для внука, лейку купить бы надо
для патиссона или для огурца простого.
В общем, душа, наверно, будет июню рада
уж потому хотя бы, что наступает снова.
Снова пойдет клубника (радость улиткам то-то),
снова к соседней грядке выйдет соседка Тая.
(Словно Мазай в сарае я размечтался что-то.
Тае — уже за сорок. Дама почти святая.)
Вот и июль подкрался с боровиком в корзине.
Внук угостит черникой из голубой ладошки.
Юра, какие были все-таки мы разини,
если душе охота райской сейчас морошки!..
Пушкин отведал, помню, но поплатился миром,
где Натали и дети — с мискою, полной ягод.
Август глядит на землю эдаким бригадиром:
надо, мол, жать, пейзане, чтобы хватило на год.
Видишь, Юрок, эклога все же имеет место
быть в голове поэта даже в конце апреля.
Чу! — подпевают куры со своего насеста.
Ноги — и те в калошах чуточку потеплели.
ЕФИМ ЧЕСТНЯКОВ.
«ВХОД В ГОРОД ВСЕОБЩЕГО БЛАГОДЕНСТВИЯ»
Райские птицы еще не поют,
ангелы ибо у входа трубят.
«Девонька, где ты?» — «Я, баушка, тут». —
«Не задави, таратайка, робят».
«Кто босоног, лапоточки примерь!» —
голос оттуда, где всем хорошо.
Скачет из глины игрушечный зверь.
Мальчик его понукает: «Ишшо!»
Тут — каравай на четыре села.
Там — леденцов три подводы, поди.
«Речка молочная, что ж ты текла
не кологривских лесов посреди?..» —
думает тот, кто постарше. Малец —
тот обмирает от сказки чудной,
где на петрушке звенит бубенец,
вдоволь еды и одежды льняной.
Сирины песню допели уже.
Значит, пора заводить хоровод.
Славно на небушке. Славно в душе.
И на земле будет славно вот-вот.
«Давеча тыкву пилили пилой». —
«Ну!» — «А сегодня распилим арбуз».
Глиняной дети играют юлой.
В глиняной люльке лежит карапуз.
Берег кисельный урчит в животе.
«Завтра откусим на том берегу». —
«Надо бы новые ложки». — «А те?..» —
«В мёде утопли намедни». — «Угу».
***
Воздуха мало и хлеба немного
в комнате той.
Малые дети просят у Бога
булки простой.
Ангел с авоськой придет, горемыки.
Спите пока.
Будет там хлебушек в виде ковриги
и кренделька.
Будут и масло, и даже колбаска
(верится мне).
Это, наверное, все же не сказка —
ангел в окне.
Из гастронома шагает в пальтишке,
крылья сложив.
Дверь приоткроется. Плюшевый мишка
(все еще жив)
примет авоську и лапкой помашет
ангелу вслед.
Снег ничего никому не расскажет
(ротика нет).
***
Внуку
«Вот и первая улитка, Ромка!..» — Ромке говорю.
(Вон по банке по стеклянной третий день уже ползет.
Биология, однако.) Повзрослеем к сентябрю.
Будем в садик собираться, где котлета и компот.
А пока… Пока стрекозы вертят нашей головой.
Эх, сачок из марли желтой почему не купишь, дед?
Их не шьют уже, наверно, в этом мире, ангел мой.
Это лето я запомню не на сто — на двести лет.
И качели с небесами, и железный паровоз,
что ползет вокруг фонтана, и смешинку на губе…
«Я безропотно состарюсь, чтобы только ты подрос,
ангел», — мысленно не раз я, Ромка, говорил тебе.
Одного хотел бы в небе — от беды остерегать
и тебя, и ту ватагу, где ты — будущий — бежишь.
Эх, несбыточные грезы!.. На земле, отец и мать,
приглядите за мальчонкой (прыток с прутиками, вишь).
Спи, рогатая улитка, на кусочке лопуха.
Завтра выпустим на волю, где июль не за горой.
Ночь над банкою стеклянной удивительно тиха.
Спи и ты, Роман Лексеич, ненаглядный ангел мой!..
***
«Ради внука, конечно, и ради, конечно, жены…» —
человек написал и захлопнул «Дневник человека».
Это дерево видеть свои деревянные сны
может тысячу лет. Человеку достаточно века.
Вот и он у окна, где скворечник еще оживет,
засыпает порой над седой бородою своею,
налегке отправляясь в приснившийся отроку год,
чтоб очнулась душа и ресницы захлопали: «Где я?..»
Возле-около рая, который лежал на земле.
Удивительно: там не колола Адама крапива.
Молодая трава. Мотыльки и стрекозы. Во мгле —
те, что будут когда-то, наверное, все-таки живы.
И жена, и ребенок, и тысячи-тысячи глаз
на Адама тогда на нагого тогда поглядели.
…Он проснулся. Часы показали двенадцатый час.
«Не хватает до века, — подумалось, — только недели».
Заселяли скворечник десятые, может, скворцы.
Было что-то хорошее в тех, что махали из рая.
Валидол походил на забытые им леденцы.
…В общем, жизнь, оказалось, и вправду бывает вторая.