Николай ЧЕБОТАРЕВ. Русь Небесная. Роман

(продолжение; начало см. в выпуске 39)

 

II

Они стояли в «кружок». Балагурили и хохотали. Летчики — веселый народ, здоровый. Строгие медкомиссии не хуже Цербера, охраняющего вход в подземное царство, стерегут врата небесные, пропускают только избранных — нормальных. Нормальные же люди живут, действуют сообразно обстоятельствам.

В то утро — в небе «четыре солнца», +20 по Цельсию, штиль — погода способствовала хорошему настроению. Промытый ночным ливнем, напитанный испарениями тайги и зримый, воздух голубым одеялом лежал на тупых сталагмитах сопок, на взлетно-посадочной полосе, на дорожке, ведущей к одноэтажному домику штаба с линялым плакатом над входом: «Достойно встретим 53-ю годовщину Великого Октября!».

…Резиново блестит галька на пятачке, доносится щелканье «кастаньет» — кто-то в штабе долбит на пишущей машинке… Далеко отодвинулся тот день-миг. Но был же, существовал во времени! Вот он — перед глазами. Не слайд: здесь звуки, объемы. Все настоящее: самолеты, люди.

Щурит глаза — сигарета в золотых зубах — монументальный Хабаров, рядом с пилотом-инструктором Санька Листов, командир Ан-26, простой, как таблица умножения, и всеобщий любимец; как обычно он да Санжаров «правят бал».

— …я командую: «Убрать шасси!». А Санж ревет: «Тер-мос!».

Все знают, как дорожил бортмеханик роскошным китайским термосом. Это был подарок от экипажа. Заливисто хохочет второй пилот Толян Михальчук, чуть сдержанней — возраст! — штурман Хлозепин, отвернулся и вздрагивает спиной «старина» Борисыч. Радист Семицветов, которого Санж считает виновником своей потери, сердито сопит.

— Все он, — укоряет Санжаров радиста. — «Музгарка» и так стар, а тут подсунули мне в номер турбину эту нефасонную. Ну храпел, ну изгалялся… Всю ноченьку я не спал…

Ступин, Путинцев, Костров тоже здесь, в расцвете сил еще, живые — дай Бог каждому.

Что же такое прошлое?

Количество смерти, сказал Сенека. Горит листок, вобравший в себя поиск лучшего ответа, подтверждает слова мудреца: черный ломкий уголь, белая неизвестность, ползущая яркая граница — жизнь!

Но — нет! Протестует естество: вопреки рассудку не признает философии постепенной гибели, ищет средоточие отраженного и отражаемого пламенем жизни времени, некий фокус миродвижения, ядро, в котором сходятся воедино циклы бытия, определены истинные смыслы, объективные закономерности, натуральный природный порядок и ритмы его.

Итак, читатель, если ты любопытен, вымыслу предпочитаешь правду, далек от мистики, войдем неспешно в лабиринт означенной проблемы, поговорим «за жизнь», о том, что «тыщи» лет волнует лучшие умы рода человеческого. Ведь никто, право, не ответит толком на «проклятые» вопросы, что встают перед нами с детства, с первыми уколами мысли, что гоним позже, становясь взрослыми, как надоедливых мух. Образно говоря, так и живем на «трех китах» из поколения в поколение.

…На самолетах Ан-26 и Ли-2 техники выполняли последние перед вылетом работы: через открытую рампу мышастого «Ана» неслась беззлобная перебранка двух пареньков, крепящих груз, на видавшем виды Ли-2 якут Захар Иванов и «дедок» Бремер закрывали капоты двигателей. Законтрив «щечки» «булавками», Захар позвал напарника покурить. Они сели в траву, отойдя от самолета на положенное расстояние. Захар длинными худыми пальцами бережно вытащил пачку «Шипки», аккуратно потянул сигарету; пока закуривал, Бремер уже пыхтел неизменным «Белым мором», лежа на траве и подперев голову рукой.

— Развеселилась белая кость, — кивнул Захар в сторону летчиков. Бремер непонятно хмыкнул, верно, того ради, чтобы обозначить свое внимание.

— Константинов появился, — снова сказал Захар.

Бремер и без него приметил бортмеханика экипажа, который вернулся из рейса накануне. Узнал по походке, когда тот шел еще мимо ЛИС [1]. Константинов плавно нес грузное тело, склонив голову набок. Казалось, спал на ходу. Но губы шевелились, а правая ладонь выписывала бумажного голубя вялого полета.

— С кем, Вася, разговариваешь? С самим собой, что ли? — спросил Санжаров.

— А почему бы не поговорить с хорошим человеком? — угадал настроение коллеги Константинов. Он вынул из кармана цивильного пиджака носовой платок и вытер мокрый лоб.

— Тяжело?

— Сколько говорить, — мрачно попрекнул Хабаров, — приняли по девятьсот грамм… и хватит. — Он помедлил, смакуя древнюю шутку. — А вы вечно нажретесь, как свиньи!

— Так ведь, Алексей Иваныч…

— Как слетали?

— Нормально.

Константинов повернулся к Санжарову:

— Подозреваю тебя в нехорошем деле.

— Виноват, Андреич, — засмеялся тот.

Обиженно покряхтев, Константинов пошел к штабу. Фома Костров внес ясность: поведал о ночном эпизоде в Иркутске.

Во время заправки он распознал на соседней стоянке свой борт. Самолет был зачехлен, заглушки и струбцины на месте, но стоял без упорных колодок. Экипаж, понятно, отдыхал в гостинице. Ну и подшутили над Василием Андреевичем. Пока Листов ходил в АДП [2], они — Фома и Санж — подтащили бетонные блоки под колеса Ли-2 и намертво связали их промеж собой арматурой.

— В авиации так: до сорока лет — мальчик, после сорока — дурак, — загадочно заключил Хабаров.

Спустя полчаса оба самолета ушли в рейс. Захар Иванов долго провожал взглядом «аэроплан». Какая-то тревога ворохнулась в его неунывающем естестве, но не найдя ей объяснения, он махнул рукой и пошел в курилку.

 

***

Начальника ЛШО [3] Георгия Александровича Гузыря сослуживцы звали «комкором». По сути дела не зря: должность, которую он занимал, была, конечно, генеральской, если судить по армейским меркам. А влиянием и властью он располагал не меньшими, чем высокие военные чины. Несколько десятков летно-транспортных отрядов ведомственной авиации — «аварийных» команд «оборонки» — инспектировал отдел, возглавляемый им. «Мотаясь» по Союзу со своей группой, комкор мог внезапно появиться в любой его части: от Приморья до Карпат. Крепкий, еще той породы «сталинских соколов» — плечи «во!», кулачищи «во!», себя не щадил. Кабинет его неделями пустовал, и когда возвращался он в голубое здание подмосковного аэродрома, на столах была пыль.

Гузырь подходил к окну, открывал форточку. Свежий сосновый дух врывался в комнату, за спиной уборщица начинала шлепать мокрой тряпкой… Он сыпал в кормушку для птиц подсолнечник (пакетик с кормом хранился за радиатором отопления) и отходил в тень.

Зимой прилетали синицы. Опрятные птахи, соблюдая черед, садились на «корт» и, повертев любопытной головкой, быстро взлетали, унося в клюве зерно. Воробьи кормились иначе: толпой, наперегонки. Гузырю нравилась патриархальность в поведении синиц. Он любил порядок. Крестьянский от рождения ум его почитал высшим безусловным принципом справедливость. И в работе руководствовался им. Правда, порядка, в понимании Гузыря, год от года в хозяйстве страны становилось меньше.

Ведомственная авиация росла, как на дрожжах: парк самолетов пополнялся не только снимаемыми с вооружения ВТА [4] машинами, но и — чего не было прежде — новой с заводских конвейеров техникой. Он объяснял это тем, что «наш паровоз», которому в «коммуне остановка», давно не летел, а полз, спотыкаясь на стыках рельс и дребезжа оболочкой, «винтовка» стала тяготить пассивных обитателей мягких вагонов, бригада машинистов, не утруждаясь глубоким анализом сбоев в работе «паросиловой» системы, занималась латанием дыр. Естественно, что в такой обстановке ведомственная авиация стала переходить в разряд «чрезвычайных» организаций.

Многое понимал Георгий Александрович, многое видел — изменить что-либо было не в его силах. Случалось — запивал «горькую». По «пьяной лавочке» заявил раз приятелю, Юрке Житневу, которого «перетащил» к «себе» на должность пилота-инспектора из МГА [5]: «Если когда-либо кому-нибудь взбредет в башку называть меня “маршалом”, это будет означать, что бедствия, преследующие мою страну, достигли масштабов национальной трагедии».

…Плывет под нос самолета земля. Моторы гудят ровно и мощно — резонанс оборотов винтов начисто сглажен опытной рукой.

Плывет под нос самолета планета… Обычный рейс, обычная работа: трое суток до Москвы, загрузка (если груз не готов — приходится ждать день-два), трое суток обратно.

Внизу, под крылом, человечий дом, кому как не летчику открытый в размерах, в плоском величии и высоте, в тайнах и язвах своих. Горизонт раздвинут на сотню километров: в пятне видимости угрюмые сопки, безлюдные долины речушек, дымы пожаров, старые гари, «безрадостная» Чита.

Трудится экипаж. Сторонний человек подумал бы — отдыхает. Внешне — да: командир читает роман, второй пилот задумчиво смотрит вдаль, дремлет бортрадист. О! радист. В некотором роде знаменитость. Такого храпа не сыскать во всю историю авиации. В гостинице для Семицветова добывается отдельный номер.

В Быково было. Разместили экипаж на отдых в Доме культуры (летом там всегда трудности в обеспечении летного состава ночлегом). В зале «Чайковского» сотни полторы раскладушек. Из темноты, со сцены, вскоре стал Витек «самовыражаться». Заходит в помещение один экипаж, второй, третий… Пару раз звучит вопрос: «Семицветов, что ли?». Кто-то вздыхает, ища свободный угол: «Не повезло».

Наискосок от радиста печалится Хлозепин, в тесном кругу друзей — «Хлозепид»: скорбно опущенные уголки рта, горькая покорность в облике маленького тела. Похоже, задумался штурман о Капе; вспоминая жену, он становится особенно грустным. «Старина Борисыч», бортмеханик, оборачивается к Хлозепину: «А ну, улыбнись! А то заплачу!».

В кабине происходит некоторое движение. Все смотрят на штурмана. Семицветов потирает вмятину на лбу: в дреме он методично бьет головой радиостанцию, поэтому практически всегда его лоб в царапинах.

Все знают — Капа сильная личность, пламенный апологет верховных прав женщины в семье, что в «единстве и борьбе противоположностей» штурман часто терпит тяжелые поражения. Хлозепин поднимает уголки рта, приглаживая редкий волос на темени:

— А — ничего! Мы еще им покажем!

…Снег, снег. Сколько видит глаз — все снег. «Белое безмолвие», — цедит жестким ртом второй пилот. Вид ослепительной равнины завораживает, пьянит невесомым вином, — иначе не вырвались бы из уст Ступина Ильи, много полетавшего, такие слова. Белым сном проплывает внизу Колыма — лыжный след, вдавленный в плоскость снегов.

Гижига. Сверху — горсть домишек, рассыпанных в беспорядке на холмистом плато, которым материк уперся в северную точку залива Шелехова. Залив-то залив, да Охотского моря: тесно воде, вольно ветру. Бунтуют седые валы, мчатся на скалы в диком галопе, сшибаются в давке у скользких камней.

Четвертый разворот. Команда на выпуск шасси. Ли-2 входит в глиссаду [6]. Болтанка усиливается. Впереди по курсу отвесный скалистый берег, там, за изломом земной тверди, торец ВПП [7]. Узкая полоска земли обетованной пружинисто скачет за стеклами пилотской кабины, десятитонную машину, как щепку, швыряют переменные потоки. Штурвал дрожит и прыгает в руках пилотов, дозируя нужные отклонения рулей и элеронов. Дрожит и прыгает стрелка указателя скорости.

— Хорошенькое место! — успевает сказать Путинцев последние, не относящиеся к делу слова.

Самолет «сыпется» вниз. Мощный нисходящий поток пришлепнул машину, жмет со слепым упорством к поверхности кипящего котла. Падает скорость.

— Взлетный режим!

Ревут моторы. «Вывозите, милые!». Восходящий поток. Все повторяется наоборот. Знакочередующийся ряд нагрузок колотит машину.

— Держи скорость! — бросает Путинцев Желнину, в руках которого РУДы [8].

Путинцеву не до команд. Чрево гигантской молотилки, как видно, не в шутку вознамерилось сломать самолет. РУДы в руках механика, штурвалы в руках пилотов, — все слито в едином стремлении выдержать параметры полета. Близится полоса. Четче лепка древнего панно: на отвесной скале проступают грозные очертания глыб. Над ними воздушный поток последний раз вздымает машину. Болтанки как не бывало. Самолет катится по полосе.

— Едучий же пот у тебя, Женька, — ворчливо шепчет Путинцев механику, когда тот поднимает стоп-кран.

Семицветов выразительно смотрит на командира: перед ночевкой-то можно.

— Наливай! — разрешает Путинцев. Он выходит в грузовую кабину, садится в кресло, единственное в отсеке. Правая нога мелко дрожит. Экипаж мостится на откидные сиденья. Хлозепин накрывает стакан ладонью, бьет донышком по колену, приглаживает мокрой ладонью волосы на затылке, там они у него погуще.

— Научился у Борисыча, — насмешливо басит Ступин.

— Гидроудар!

— Как он там — старина? — Путинцев доливает в спирт воды и поднимает голову.

Ступин пожимает плечами:

— Хреново. Бодрится вроде, а уходить собрались, Саньке Листову сказал: «Когда я летал — я жил!».

…В Кутаиси тепло. Где-то за горами лежит снег, здесь — мягкое солнце в бледном небе, горький дымок в воздухе.

— Что будем делать, мужики? — спрашивает Путинцев.

«Мужики» думают.

Комментарий к ситуации: призадумаешься — третью неделю в отрыве от дома. Все злы. До «октябрьских» осталось два дня.

— Не привезут они груз через час, — тоскливо тянет Хлозепин.

— Машина вышла.

Скоро год работе по новой «системе». Все это время экипаж Путинцева мотался по Западу, свозя грузы в Москву, и лишь изредка возвращался на базу.

— Эх, соскучился я по бабе, — вздыхает Ступин, потягиваясь.

— Уйду на пенсию. Надоела собачья жизнь, — подает голос радист. — Ан-26 каждую неделю дома. А мы, как проклятые: «работаете — вот и работайте». Они в Москву и обратно, а мы тут по всем помойкам летаем. Уже и праздники отняли.

— А ты?

— Воровать — так миллион, — говорит бортмеханик.

— В общем, так. — Путинцев обводит взглядом невеселые лица. — В Свердловске диспетчера — наши ребята. Там прорвемся. Дальше видно будет.

— Погорим.

Штурман прав. В авиации регламентировано все: в том числе отдых и налет экипажей. Переналет суточной саннормы — серьезное нарушение.

— Бог не выдаст, свинья не съест!

— Кого мимо, а нас — в рыло!

Взлет.

— Воздух принял, земля и подавно! — Путинцев трясет штурвал — знак передачи управления второму пилоту.

Мелькают виноградники. Открывается море: солнце висит над водой против меловых скал, густая синь будто в розовой раковине.

В Куйбышеве падает тихий снег. Заправка. И дальше.

Свердловск. Путинцев рассовывает по карманам бутылки со спиртом:

— Дадим срочный план. До пересмены надо вылететь.

Взлет. После бессонной ночи глаза командира сухо блестят.

Встает солнце. Одолевает сон. Звук работы моторов под слоем ваты, белая равнина меркнет перед глазами.

— Командир, я пять минут, — громко докладывает Ступин и мгновенно засыпает, откинув голову на спинку кресла.

Омск. Заправка. Дальше, дальше.

Быстро проходит укороченный день. Светится Красноярск, будто рядом. На самом деле до него сто верст. Тихоходу Ли-2 полчаса лету. Посадка.

— Налет двадцать часов, — говорит Хлозепин. Командир относит спирт в АДП[9]. Возвращается чуть не бегом.

— Запуск!

Глухая ночь. Позади Нижнеудинск. Двадцать третий час полета без отдыха. Теперь вряд ли кто поверит в такое. Но ведь было! Было…

Яркой зеленью светят приборы. Только они реальны в объеме кабины да глаза «мужиков», стеклянно блестящие в темноте. Никто не спит, все молчат. Почему-то грустно. За правым триплексом разгорается звезда. Она необычна по величине и яркости.

И звезды умирают… Ловит око

(Странно: тяжелый рев моторов… хрупкие слова…)

Посмертный свет давно угасших тел.

Как правду скорбную, как песнь пророка,

Ушедшего в иной предел.

Так: доискались Экклезиаста.

— Женька! — поворачивает голову Ступин Илья. — Желнин.

Бортмеханик подскакивает с бокового сиденья за креслом командира.

— Слышишь, что-то стучит? — говорит Илья.

— Нет.

— Вот тут: справа.

— Нет.

— Эх, бестолковый! Пятаки об борт стучат. Оплата в праздник вдвойне? Да плюс ночь тридцать процентов. Как раз ночью седьмого мы здесь и будем пролетать по бортжурналу.

— Накаркаешь, Илья, — вступает в разговор Путинцев.

— Ничего, командир. Перед праздниками шальные все: бегают, промышляют. Не до нас.

— Жизнь, она полосками, — философски вставляет механик. — Раз туда, раз в песок.

— Хо-хо-хо! — басисто хохочет Илья. — В песо-ок!

Иркутск. Заправка и дальше, дальше. Зачинается новый день. Слегка побалтывает: это ветер меняет направление. Падает путевая скорость. Внизу — Чита.

— Так засветло не дойдем, — ворчит штурман.

В сумерках посадка в Магдагачи.

— Шабаш, мужики! — хрипло говорит Путинцев. — Часа три поспим.

Семицветов идет на выход. В руках два портфеля с регламентами, глаза закрыты. Щупает ногой лестницу и не находит. Охает, лежа на земле. Механик подскакивает к нему:

— Что с тобой, Витек?

— Ты что же, п…а, лестницу убрал?

— Я? Масло проверял…

Фары выжигают кусок темноты.

— Взлетный режим! — командует Путинцев. Плавно трогается полоса в ярком луче, убыстряясь, бежит навстречу. Домой, домой…

— Полсотни седьмой взлет произвел.

Ни огонька. Ночь осела к земле, и звездный свет теряется в ее глубинах. Неспешно течет время — воистину главный Создатель и Разрушитель.

Хабаровск: стылая россыпь огней в черном лаке. Город спит. И как это хорошо и просто! Тридцать пятый час налета и третьи сутки расчетливой гонки.

С горизонта сползает покрывало тьмы, обнажая сопки. Близок дом!

— Полсотни седьмой, связь с точкой имею, — докладывает Путинцев Владивостоку.

Конечно, никакой связи нет. Точка не работает. Лиловым распадком Ли-2 по-шпионски крадется к третьему развороту. Громада Восточной в розовой ауре.

— Рановато пришли.

— Нормально. Полоса просматривается.

— Я губы люблю твои сочные… и груди, как сопка Восточная, — выдает Илья.

На заснеженном аэродроме ни души. Экипаж спешно чехлит двигатели.

Утренний город: редкие встречные, мелкий снежок, кумач. На площади ставят микрофоны. Бедные летчики расходятся по пустынным улицам — ватные, отупелые и глухие.

Да, было… И так летали.

«Плывет под нос самолета земля…». Нет, уже не плывет. С сожалением смотрю на последние листы: выбросить? оставить? К повествованию они имеют отношения мало. «Что, расчувствовался, старый хрен?». Правда, кое-какая информационная нагрузка в них есть. Да простится бедному автору лишнее слово: над теми пространствами доныне летает душа.

 

***

Любил ночные полеты Иван Елисеевич Путинцев, особенно над Сибирью. Эфир большими кусками пуст, думается хорошо. Кто не согласится, что только мысль уравнивает с богами? Однако заметим: мозги — дефицит, не всем Бог дает. Путинцеву Бог дал. Но какие-то странные. Из черного сундучка: пусть помучается мужик. (Строго говоря, был он просто несчастлив: и жизнь бьет, и сам виноват).

…Взлетев с базы, Ли-2 за семь часов «дотопал» до Тахтамыгды. Избежав капкана (дежурный штурман — «подлец» — насчитал переработку), вырвался дальше. За Ерофеем[10] экипаж настигла ночь.

И вот парадокс восприятия, пример субъективизма в действии: уже не тьма накрыла землю, а звездный плащ, моторы не гудят — поют хоралы, хороши басы. Одна деталь портит величественную картину ночи — мутно-огненный зрачок луны.

В тесном мирке пилотской кабины тепло, покойно. На коленях второго пилота карта, на карте желтый круг: греется в теплом луче бокового подсвета коричневая местность.

Илья выключает лампу, откладывает карту.

— Санька Листов, — говорит он, поворачиваясь мощным торсом к командиру, — должно уже в Красноярске.

— Штурман! — зовет громче он. — Ты как считаешь?

— Что случилось? — подходит Хлозепин.

— Листов, наверное, в Красноярске, спать пошли.

— Нет, рано, где-нибудь на подходе.

Из-за перегородки выглядывает Семицветов:

— Там все на шесть: путевая — шестьсот, зарплата — шестьсот, эшелон — шесть шестьсот.

— Жаль, не придется полетать на порядочной технике. Спишут старушку, — Ступин бьет кулаком по штурвалу, — и меня в расход.

— А-а, у тебя ограничение, — вспоминает Хлозепин.

— На реактивную не моги.

— Не спишут.

— Ресурс продлят?

— Борисыч утверждает, что да. Так, Анатолий Борисыч?

Бортмеханик подается вперед из темного угла за командирским креслом. Свет от приборной доски фосфоресцирует в его совершенной седине — ни дать ни взять смирный опрятный домовой. Поправляет (от аварийной двери за его спиной все же тянет холодком) накинутый на плечи пиджак:

— Жора Гузырь сказал: «Пять лет накинут». А я и дальше не вижу перспективы замены.

— По радио панегирик слышал, — снимает Семицветов наушники, — столько-то лет на линиях Аэрофлота! миллионы пассажиров! миллионы тонн! Дураки, — отдышливо сопит, — нашли, чем хвалиться. Плакать надо, что на таком «шиле» возят людей.

— Брось, прекрасный аэроплан. На Севере только такой и нужен. Между прочим, на лайнерах радистов нет.

— Не за себя говорю.

— Чего ему бояться? Пенсия в кармане. Так, Витек? — подначивает Хлозепин.

— Командир, пошли до Иркутска? — будто вскользь спрашивает Илья.

— До Улан-Удэ.

— Иван, — бортмеханик Белов цепляет подвесное сиденье перед центральным пультом, — ты что сегодня мрачный?

— Я всегда, старина, мрачный…

На темном лице Путинцева усмешка, он поднимает кресло, усаживается вольнее, вытянув свободно ноги.

— Письмо прислал дед. «Приезжай, — пишет, — года мои большие, может статься, больше не увидимся». Размышляю: мать не похоронил — был далеко, бабку тоже — не успел вернуться из рейса. А зачем, спрашивается в задачнике, так нужно? Дед вот остался. Другой жизни, старина, не будет. Долги не вернешь.

— Подсядем в Луганске, Ростове, где поближе, и поезжай.

— Дело не в том.

— Жениться тебе надо, Иван.

— На Варваре, скажешь…

— Видная женщина.

Путинцев вводит поправку в автопилот и отворачивается к форточке. Илья, глядя в круглый пшеничный затылок с короткой стрижкой волос, говорит:

— В Приморье цветы без запаха, женщины без любви.

Он не ерничает, он удивлен: скуп командир на откровенность. Но Путинцев уже молчит. В кабине воцаряется привычный рабочий ритм, выверенный порядок экономных действий, направленных на поддержание в равновесии хрупкой системы «самолет — воздух».

Одиноко горят среди звезд аэронавигационные огни: слева красный (командирский), справа зеленый. Под вибрирующим полом многометровая «пустота» — зыбкая, но привычная опора, любезная сердцу…

Без равновесия жизнь невозможна. Динамика — враг устойчивых систем, вихрь, рушащий созданное в покое. Слава Богу, вихри скоротечны, а о смерчах суеверно промолчим.

Война вырвала Путинцева из родового гнезда совсем зеленым, опалила безотцовщиной, напутала в характере. Неизвестно, как сложилась бы судьба Ивана, не живи в нем славная летопись его казачьего рода, не окажись поблизости от хутора военного аэродрома. Полковые летчики водили казачат в столовую; Иван твердо решил летать, потому что в авиации хорошо кормят. И прежде всего — перестал таскать табак у деда.

Окончил училище, попал на Дальний Восток. Характерец автономный; глубоких корней не пустил, таежных красот не принял, хотя десять лет службы — срок немалый. Романтики хлебнул предостаточно: горел в самолете, садился на вынужденные [11] и даже женился.

Грянуло знаменитое «миллион двести». В первую очередь досталось авиаторам. Капитан Путинцев оказался не у дел. Уехал на Запад, кое-как получил комнатку в Ростове-на-Дону, годом позже пристроился в летно-транспортный отряд на авиазаводе.

И жизнь бы наладилась, когда бы веселые ветры не обегали паруса его судьбы. Супруга дотаивала в тисках лейкемии, сколь сил хватало держал Иван Елисеевич ни в чем не повинную женщину на белом свете; из родных — дед на хуторе, сестра в Поволжье; квартиру обещали — отдали какой-то особо ценной секретарше. А потому работал он «запоем».

Жены не стало. Оглянулся окрест — пусто. Подзагрустил, призадумался. И прежде тревожил, грыз душу эпизод лейтенантской поры, он гнал невеселые мысли, связанные с ним, неумело успокаивал совесть: «Не я, был бы другой». Зацепилась память намертво, кошкой-якорем за колоду, за ту сердечную историю.

Как бы снисходительно ни относились люди к прошедшему, оно имеет над ними огромную власть. Нет нужды доказывать, что «самость» настоящего смешна, что текущая жизнь — плохой новатор, но хороший копиист. Былой опыт — не мнимая величина, он — основной рабочий материал подсознания, в кладовых которого творятся дивные вещи, помощник и мучитель, качественно изменяющий состояние мыслительных структур в зависимости от обстоятельств. Впрочем, зачем далеко забираться в специфику сигнальных взаимодействий мозга и окружающей среды. Уточним главное: прошлое можно слегка «запамятовать», нельзя «забыть».

Живет индивид какой-либо, горя не зная, беззаботная голова: щелкают блестящие замочки, летят из недр психики ловкие решения, и проследить не успеет загадочную цепь их рождения счастливец; заскрипят вдруг ржавые петли, приоткроется замшелая дверь, окатит горечь, скрутит в душный узел стыда ли, другого жгучего чувства, и застонет горемычный от жаркой боли сквозь стиснутые зубы. Но не поправить, не воскресить.

Не раз, пока зрел новый отъезд на Дальний Восток, удушливая сила навещала Путинцева.

Авиация приучает мыслить четко и ясно. Он вспомнил все, что касалось Наташи. «С Богом судиться не будешь», — решил он. Годков пятнадцать назад бы такой мудрости…

А было так.

Выдались два свободных денька. Иван рано поутру укатил во Владивосток. Он шел по вяло оживающим улицам города бодрый, подтянутый, с веселым сочувствием поглядывая на встречных. На большинстве лиц «имел место» характерный весьма отпечаток: накануне в порт вернулись китобои, «штормило» город.

Приятеля он не застал дома. Полагая найти «дока» на дежурстве, направился в госпиталь.

С Лагутиным его свели события, которые он вспоминал неохотно: ничего героического в том, что тяжелый Ту-4 грохнулся в тайге и загорелся, не видел. Был тогда страх: «Все, отлетался… инвалид».

Медицинский фургон мчал по предрассветному зимнему шоссе… Стонал командир, Иван не отнимал руки от правого глаза, казалось — вырван и держится только на нитке нерва, адовый пламень жег лицо; шепотом переговаривались члены экипажа.

Два неунывающих хирурга взяли Ивана в «обработку». Оба лет тридцати, похожие, как братья, плотные, с лицами боксеров-профи — во все время операции добродушно балагурили на том грубоватом мужском языке, который один без лекарств способен поднять пациента.

— Терпи, рыцарь. Кости целы, шутильник на месте — будешь жить!

— Копченое мясо долго не портится, смею заметить.

Позже назвавший Ивана «рыцарем» иногда заходил к нему в палату в урочный час, подмигивал и уводил в свой кабинет. Наливал из мензурки спирт: «Тащи, быстренько…». Когда Иван рассматривал в зеркале обожженное лицо и шрам под глазом, горестно думая, как с такой мордой жить, Лагутин провидчески предрекал: «Теперь все девки твои!». Крепко привязал молодого пилота к себе этот нестандартный человек, холостяк, живущий в ладах со всем миром.

Доктор отыскался в ординаторской. «Ночуй, — сказал, отдавая ключ от квартиры, — я буду только утром». Пару секунд подумал: «Встретимся в десять, в «Арагви».

Иван отправился на Первую речку [12]. Поплутав в беспорядке новостроек, вышел к старому дому на спуске. Постучал в калитку. За глухим забором брякнуло, подкатилось и метнулось вверх прерывистое дыхание, на уровне Иванова лба пыхнули красным глаза почти человеческие на лохматой морде: «У, дьявол!» — подумалось Ивану. Пес несколько секунд не двигался, изучая гостя, потом кинулся к двери дома и заскулил.

Хозяйка вышла. Женщина оказалось словоохотливая, фонтан информации: и полно, и раскидисто, и во все концы. Выяснилось, что Наташу перевели в конструкторский отдел, больше во вторую смену она не работает. Другие квартирантки Ивана не интересовали. Взяв верный галс, он вежливо, но твердо бежал от доброй хозяйки, оставив Наташе записку.

Они познакомились месяц назад… Заканчивался волейбольный турнир — в спортивном зале толпы зрителей, гвалт, топот, свистки, застарелый дух банного пота — и она, тигрица на охоте, точная, жесткая. Отыграв свое, он собирался уходить; остался, завороженный хищной пластикой золотоволосой девушки в команде Владивостока. Такой всепоглощающей увлеченности игрой, безумной энергии, скорости и страсти он в женском волейболе не встречал. Как ни странно, вне спортивной площадки Наташа оказалась совсем другой. Он провожал ее домой, они брели горбатенькими улицами, кривыми переулками, разговор клеился какой-то несуразный; она робела, краснела, стеснялась учтивого офицера, отвечала невпопад.

Вторая встреча — костер на берегу, хорошее вино, позднее возвращение (ни шороха, подрезанные лунным светом верхушки тополей над крышами…) — дала подлинное понимание ее сути. Он увидел, что подруга — совершенный ребенок, доверчиво распахнутый в мир. Физическая зрелость навалилась на нее, как экзамен на нерадивого ученика: сдавать надо, как — не знает.

Открытие Ивана отнюдь не обрадовало. Скажем по простоте сердца без психологических затей — на тот момент (в сущности вся жизнь проста?) ему требовалась баба. Милая, недалекая, как полет армейской мысли, душевная. Он привык, что такие легко «влюбляются» в него. Не стесняют свободы. Бескорыстны. Однако надолго — скучны. На роль «очередной» Наташа не годилась. По всем статьям выходило: «Не твоя чаша, не тебе и пить».

Вернувшись в центр, Иван добыл два билета в кино. Побрел в поисках цветов к вокзалу. Не нашел. Трамваем доехал до гастронома. В кондитерском отделе каменела очередь. Боясь опоздать, брякнул что-то насчет поезда.

— Что? Самый умный? — осадила его гражданка в светлом пальто.

— Нет, худее вас, — скромно ответил он.

Гражданка сердито посторонилась и пропустила вперед. Иван взял конфет, за соседним прилавком выбрал к ним «кое-что».

…Он ждал девушку у серого монумента на тему гражданской войны; гас день. Вечерняя синька лилась в подкрахмаленный воздух, меркли краски в тоннеле улицы. Она пришла раньше срока; вынырнула из безликой толпы стремительным четким движением.

Собственно, здесь конец «поэтической» части «романа». Дальше вышло неладно. Была комната доктора. Диван. Голубой торшер. Совершенно дурацкий журнальный столик на гнутых ножках. Вполне безобидный разговор. Иван неожиданно для себя, будто толкнул кто, поднялся с низкого табурета, гибко миновал столик, опустившись на колени, вжался горячим лбом в ледяные Наташины руки. Она растерянно освободила одну — вторую он не пустил — затем нерешительно положила ее Ивану на голову. Он бережно подхватил зазнобу со стула, подступил на шаг к свету, неощутимо кистью изловчился потянуть шнурок. В темноте понес к дивану. Судорожные боязливые пальцы коснулись его щеки, губы царапнули шею.

И снова была комната. Торшер. Наташа в углу дивана. Единственный по-детски жалобный наивный вопрос: «Как я теперь замуж выйду?». Он не ответил; целовал голубые жилки на запястьях ее рук, смешной завиток над красным ушком. Не ответил и потом, когда провожал.

Утром:

— Видишь ли, дружище, по твоим вопросам нетрудно догадаться, что некая дама овладела твоим сердцем. Чувствуешь себя попавшим в лабиринт?

— Допустим. Но исповедоваться не собираюсь.

— А я и не духовник… Была у меня, еще в бурсе, возлюбленная.

Доктор подлил горчичный соус в рыбное блюдо. Ел он с аппетитом, споро. Друзья сидели в полутемном зале чопорного «Владивостока», привычный «Арагви» не удовлетворил их внутренним видом: душно, накурено — морфлот решал проблемы здоровья.

— О свадебке решили. Поехал на практику, она осталась в институте. Деньки считал. Возвращаюсь: слаба, докладывают, твоя баба на передок. Убедился, что верно бают. Сокурсник попал под случай, выпас. Думаешь, обиделся? На баб обижаться нельзя: родила и вскормила меня грудью женщина, любовь дарит женщина, нет, я баб люблю. Всех!

— А конкретно?

— Конкретно? Зинуля, лапонька, подойди, — окликнул официантку Лагутин.

Стройная симпатичная официанточка подпорхнула к столу.

— Ты как? Не сняла меня еще с довольствия? — сурово сдвинув брови, спросил доктор.

— Как можно, Валерий Михалыч, — изобразив ужас, выдохнула Зина. И лукаво с дрожью в голосе: — Такой мужчина…

— Плачет по тебе театр, душа моя, — ласково подыграл Лагутин.

— Моя душа плачет о вас, — молвила Зина печально.

Победно вскинула голову, тая улыбку.

— Ох, не доживу до вечера, — промурлыкал доктор.

— Я тоже.

И улетела.

— Вот так, дружище…

Сгорела в работе неделя, другая… Ивана мучительно тянуло в город, а тут — итоговая проверка. С нежностью, какой и не предполагал в себе, думал о Наташе, тревожился, тяготился невысказанным в последней встрече.

Пошел к командиру.

— Завтра на построении быть в полном ажуре, — разрубил коллизию седой полковник. — Опоздаешь, не пощажу.

Ровно в полночь, покрыв на попутках значительное расстояние, стоял Путинцев возле дома на спуске. В бесформенной яме ночи гремела цепь пса-молчуна, паря бензиновым теплом потрескивал мотор грузовика за спиной.

— Наташа! — кричал он. — Наташа!

— Нет Наташи, — ответил, наконец, знакомым голосом дом. — Вся вышла.

— Где она? Скажите нормально.

— Замуж вышла. Съехала с квартиры.

— Адрес, адрес дайте.

— Не знаю. У Дальзавода где-то живет.

Пришибленный новостью, стиснув зубы, Иван полез в кабину самосвала. В груди ныло, сердце летело в холодный колодец и не могло достичь дна, чтобы разбиться спасительной болью.

— Проморгал птичку, парень, — сказал потертый шофер.

— Жену, — глухо отозвался Иван.

Они увиделись год спустя. Наташа сидела на низенькой лавке среди подруг по команде, светлые волосы вольно облегали пополневшее похорошевшее лицо, в руках розовый сверток, перевитый кружевным бантом. Она ревниво прикрывала от любопытных девчат свое сокровище. Взгляды их встретились. В смятении он отвернулся. Игра разладилась, он попросил замену.

Наташи в зале не было. Не оказалось и на улице. Девчонки подозрительно таращились на него — таинственное исчезновение подруги озадачило их не меньше.

Плакало время золотое, когда и ел, и спал в покое: нашла на Ивана хандра. Выла ночами собака в охранной зоне… Под тот противный вой плутал он в трех соснах, вернее, одна не сосна даже — сосенка, нежный пушистый комочек в Наташиных руках.

По русской нерушимой традиции тяготы сердца лечат за счет головы. Ценность этого уникального метода в том, что межвидовые перемещения совершаются незаметно: как-то вдруг уже на башке рога, а вот и репица готова под спиной, и так тихо-тихо — к рептилии боа.

В изрядном подпитии, как гордый холодный орел, явился он на танцульки в Дом офицеров. Зоркий стеклянный глаз его выхватил из цветной толпы эфемерное робкое создание в светлом платьице со всевозможными складочками и округлым воротничком. Пройдя по прямой сквозь танцующих, он спросил:

— Разрешите узнать ваше имя, милая барышня.

— Наташа, — тетенькнуло колокольчиком в ответ.

— Милая Наташа, — глубоко вздохнув, мягко продолжил Иван, — вы осознаете свою вину?

— В чем? — испуганно дрогнули ненакрашенные реснички.

— Как?! Вы еще спрашиваете?! Я тону, как пароход, наткнувшийся на ропак, погублен в единый миг, вами, между прочим, прелестная фея…

— По всей видимости, тоннаж позволит вам остаться на плаву, — принимая игру, прозвенел колокольчик.

— Нет, пробоина смертельна. Океан ваших синих глаз добрался до машинного отделения, мое сердце дает перебои… Отвечайте, вы согласны выйти за меня замуж?

— Допустим, что… да.

…Одиноко горят среди звезд аэронавигационные огни. Пропала луна, и в чем-то изменилось пространство — добавилось в нем умиротворения.

Путинцев поежился в жестком, но удобном кресле, отгоняя усталость. Неторопко, неторопко — минут через двадцать снижаться.

«Что ж… Минус — тоже величина. Жизнь качнула назад и потеплело; «блаженны плачущие ныне».

На свадьбе доктор подарил лотосы. Царский подарок! Изрядно попотел: по урманам лазил, болотам — нашел… Три недели тлели букеты неземным ароматом. Сколько времени прошло? Греют!

«Она» лотосы не взяла. Цветы пригрел прилавок.

Она мягко остановилась на полушаге, удивленно посмотрела в тень аллеи, где он стоял.

— Наталья Борисовна!

Медленная краска залила ее полные налитые щеки. Зрелая уверенная красота женщины, замершей в двух шагах, горько кольнула в сердце. В строгом костюме, с тяжелой косой, старомодно уложенной на голове, — едва ли показалась менее привлекательной, чем далекая, из снов, Наташа. Хлопали двери проходных, как гильзы из затворов выскакивали люди, катились, обгоняя друг друга, по залитому августовским солнцем асфальту. Он не шагнул вперед, не мог. Подошла она.

— Какими судьбами?

Положительно удивительный человек. Как стрелка компаса ловит сигнал, поймал он ее желание убежать. Пересилила себя. Снизошла.

— Спасая душу.

Секунды узнавания еще длились, острым коготком она поцарапала лепестки букета.

— Неужели в нашем городе открылся монастырь? И почему цветы в руках, а не молитвенник?

— Цветы — тебе, а мне — несколько минут. Очень прошу, выслушай.

— Ну, хорошо. Цветов не надо, с этой песней природы меня дома не поймут.

— Наташа, ты видела живого кретина? Вот он, перед тобой.

И в самом деле чувствовал себя дураком: самолюбие корчилось под тяжестью четких, давно найденных слов, а со стороны посмотреть — прицепился репейник к подолу. Против ожидания она не хмурилась, не кривила в иронии губы — почти что «штиль» на приветливом лице.

— Дочь — моя? — выдавил в конце своей мономанической речи.

— Все проще, чем ты думаешь, — ответила она расхожей фразой и улыбнулась.

— А как — проще?

— Не волнуйся. Кроме дальней банальной интрижки нас ничто не связывает.

— На меня похожа.

— Ты знаешь Ирину?

— Давно здесь топчусь, вокруг да около. Наездами, правда.

— Где ты сейчас?

— Недалеко. Четыре часа автобусом. И все же… Скажи что-нибудь…

— Мне пора.

— Неужели так безнадежно?

— В этой жизни — да. Не думай, что я легкомысленна.

— Зная твой характер…

— Зная мой характер… помнишь, как меня называл? Держись за границами моего ареала.

— Границ не знает только глупость.

Она ушла по звездчатой аллее вниз, сильная, ладная. Вниз… «Пора!».

 

***

Самолет, будто переведя дух, — это прибрали «газы», — ходко посыпался вниз к точке, не имеющей материального воплощения, но реально существующей над дальним радиомаяком — дальним приводом, упрощенно. (Высота, на которой находится ориентир, назначается каждому аэродрому в соответствии с условиями захода на посадку). Вскоре впереди по курсу призрачно забрезжили красные нити огней ВПП.

Резкий, бегущий к высоким регистрам вой заставил встрепенуться экипаж. «Высота 1500, посадка с прямой без проблем», — про себя отметил Путинцев, бросив взгляд на приборы и выключив автопилот. Стрелка указателя оборотов винта правого двигателя легко перемахнула допустимый максимум, на пятой лишней сотне замедлила бег, рухнула обратно. Двигатель затрясся, изрыгая жесткие хлопки. Белов колдовал над центральным пультом, но сделать ничего не мог: все повторялось. Пилоты ждали его заключения, парируя рывки взбунтовавшегося железа. Механик прибрал режим, затяжелил [13] винт — амплитуда раскачки и тряска уменьшились.

— Ну что, старина? — спросил Путинцев.

Белов распрямился, расправил морщины широкого лба:

— Пождем. Похоже высотник [14]. К земле ближе должен устойчивей заработать.

Путинцев согласно кивнул.

В этом месте, читатель, позволь отдышаться. Складывается ситуация: чем дальше продвигаю роман, тем точнее отслеживает память натуру, тем явственней чую материализацию критика рядом, профессионала, въедливого доки в летной работе. Что же, побеседуем с воображаемым коллегой.

— Твой Путинцев преступник, — говорит Профессионал. — Сначала летает по тридцать часов без отдыха, затем в особом случае полета действует, игнорируя «Руководство по летной эксплуатации». Есть признаки отказа двигателя, почему нет команды на флюгирование? [15] Забыл, что РЛЭ пишется кровью?

— Разумеется, нет. Но Путинцев — действительность, и не в худших ее проявлениях.

— Преступная действительность. Авиация — особая область человеческой деятельности, в ней нет места фантазиям. Знать материальную часть, руководящие документы и строго выполнять предписанное — вот залог успешной летной работы! Разгильдяев гнать в три шеи!

— Твердо звучит, коллега. Но ваша позиция — пример формализма: любое утверждение либо истинно, либо ложно, третьего не дано. Это логика плоскости. А мир объемен. Самое гиблое в авиации — когда «не по Сеньке шапка». Что требуется, чтобы не быть Сенькой? Надлежащая голова. Нарисую пару «эскизов»…

Молодой командир, дисциплинированный, грамотный, при заходе ночью в СМУ [16] как-то теряется вдруг: начинает подрагивать голос, вибрируют руки. Схема захода сложная, незнакомая полоса, обледенение, вокруг горушки до 1500 — мрак. Матерый бортмеханик видит, мягко говоря, волнение пилота. Ухмыляется: «Как у негра…». Командир бросает на «деда» быстрый взгляд: заметил? Тот деловито: «Придется крылья чехлить, бо завтра не дочиститься». Командир разом приходит в норму, заходит, садится, как знатный мастер.

Еще картинка.

Заход на аэродром совместного базирования авиации разных ведомств. На кругу сильный ветер, болтанка. Мешанина облачности в стекла. Ни зги, кроме приборов. Стрелка радиокомпаса начинает разворачиваться на 180 градусов, показывая пролет дальнего привода. Радист шустро перенастраивает компас на ближний, пилоты докладывают о входе в глиссаду. И тут командир начинает ерзать на жестком сиденье, что-то его беспокоит.

Дальний позади — надо снижаться, диспетчер взывает — надо снижаться… Руки не хотят отдавать высоты. В разрыве облака проявляется поле, занавес пелены уползает вверх, показывая аэродром.

— Взлетный! — ревет командир, забирая штурвал на себя, а внизу, обгоняя, с четко видимой клепкой обшивки буравит воздух Ту-104. Думаете — все? Слушайте продолжение.

Выполнив повторный заход, самолет скользит по глиссаде, минует входные огни. Из дождевой пыли выныривает истребитель. Он бойко рулит навстречу. Приходится снова, буквально с выравнивания, уходить на «второй» круг.

Жизнь — великий изобретатель: три диспетчера — каждый на своей частоте — работали не согласуя действий. Не губите! — молили потом «на коленях».

А теперь, коллега, назовите «документ», которым руководствовался старый бортмех, заметив опасную нервозность в работе командира. Разъясните второй эпизод: какой «анализатор» информировал командира о критическом сближении воздушных судов?

— В первом — опыт. Во втором, очевидно, обрывки информации были. Дисциплинированный, с высокой степенью ответственности пилот всегда тщательно следит за воздушной обстановкой, во втором случае командир оказался чрезвычайно надежным элементом системы ЭВС: экипаж — воздушное судно.

— Это был Путинцев.

Подходим к выводам, коллега? Резюме не будет. Мы открыли форточку в объемную действительность, а не все окна, в которые надо смотреть одновременно, чтобы определить истинный уровень поступков героев нашей полуполемики.

Впрочем, что — истина? Восприятие действительности чистым, незамутненным всяческой чертовщиной сознанием? Вселенская закономерность, отраженная в результатах человеческой деятельности? Наука веками треплет эту задачу. Наука — способ познания, и далеко не лучший. Кирка индукции-дедукции да лопата логики — вот ее нехитрый инструментарий: много не наработаешь, красот не создашь. Ковыряет землю, похабя что ни есть на ней.

Здесь тоже объем.

Впрочем, одним махом дерева не срубить. Прощай до времени, немногословный оппонент. Мы в начале поисков ответов на непростые вопросы, поэтому удовлетворимся выполнением попутных задач, намеченных втайне: настроить беседу на дружеский лад, пользуясь случаем, дать неискушенному в летной работе читателю незаметный урок «ликбеза» и пощадить его от скуки слушать азбуку полетов в форме лекций для студента. Логика вещей зовет вернуться в русло настоящего действия. Дальше, дальше…

 

***

— Это повезло, что он отказал на рулении. Туго бы пришлось, если в воздухе. Сейчас, говорят, на Ли-2 летают только смелые люди. Шутки-то шутки, а конструкция старая, тяжелая после стольких-то ремонтов. Горизонт на одном движке не держит, а?! Не хватает мощи, потому и идет со снижением. Когда, конечно, загружен. А без грузов что за полеты? Аппарат тяжелее воздуха, точно. — Так говорил пожилой техник, призванный Беловым от инженерной службы аэропорта, стоя на стремянке вровень с двигателем.

Техник снимал маслофильтр. Разговорился старый неспроста, знал по опыту, что не жадны дальневосточники на спирт, нальют за хорошую работу. Переносная лампа подсвечивала его усердное лицо. Белов пониже, с платформы, на ощупь рассоединял капоты.

— Помнишь, — обратясь в темноту, продолжал техник, — эстафету Москва–Владивосток? Ли-2 ходил, был флагман Аэрофлота.

— Ты зубы не заговаривай, — проворчал бортмеханик. — Шевелись.

— Фильтр чистый.

— Так и должно быть. Снимай воздухозаборник.

В небе посветлело. Послышался хруст щебенки, со стороны АДП подошел Путинцев. Когда ночным трудягам открылась верхняя часть карбюратора, причина отказа движка «на рулении» прояснилась тотчас.

— Смотри, Ваня, — позвал Белов.

Путинцев поднялся по стремянке. На карбюраторе габаритом с посылочный ящик отдельной деталью присутствовала заглушка корректора топлива.

— Как же ему работать? Топливо льет дуром, — почесал сверху свой берет техник. — Из ваших кто-то не законтрил на регламентах. Ладно, что отказал на рулении, а не в воздухе.

Хитро прищурился:

— Хорошо, что на Ли-2 нет современных самописцев.

— Я те дам самописцев, старый маслобак! Убивать таких знатоков, — рассердился Белов. — Сиди потом неделю, расхлебывай. Я понаписал объяснительных на своем веку.

— Вот я и говорю: хорошо, что на рулении, — уважительно согласился «маслобак».

После выполнения работ Белов опробовал двигатель. Даже не верилось, что это тот самый зверь, который причинил неприятность ночью. Подняв стоп-кран, бортмеханик высунулся в форточку.

— Порядок!

Путинцев показал на портфель, стоящий поблизости:

— Здесь еда, чехлись и подходи к АДП. На десять ставлю вылет по Москве.

За дальними горушками почудилось солнце. Подготовив самолет к стоянке, притомленные спецы взошли в грузовую кабину. Разлили спирт. Бортмеханик посмотрел на часы и добавил себе в стакан немного еще.

— Не боишься санчасти? — Техник снял берет, подправил заскорузлой рукой паклевидные волосы.

— Я свое давно отбоялся.

Кивнув друг другу, выпили. Взяв хлеб и мясо, Белов стал устало жевать, говоря через силу:

— Себя надо знать. В моем организме водка сгорает — 15 грамм в час… Главное — не брать лишнего. Через восемь часов ни один врач не определит… Возьми воронку в ящике, налей себе из белой канистры.

Кабина наполнилась запахом ректификата. Бортмеханик поднялся, чтобы переодеться.

— Эк ноги-то тебе изувечило! Где это так? — спросил техник, закрывая бутылку пробкой.

И в самом деле, оголенные ноги стоящего на газетке механика были ужасны: кости, обтянутые рванью мышц, сплошные рубцы и шрамы. Белов, надевая брюки, откликнулся нехотя:

— Врачи пропускают.

— На фронте, верно? — допытывался помощник. — Я на фронте вооружейником был. Ни одной царапины.

— В 42-м немец сбил.

— И на каких летал?

— Я всю жизнь транспортник, — отозвался Белов. — Пойдем, командир ждет. — Он окинул взглядом люки-двери и первым вылез наружу.

 

***

По прилету на центральный аэродром Путинцев, раздав экипажу распоряжения, поспешил в летно-штурманский отдел. Близился конец рабочего дня, и вахтовые автобусы, помеченные табличками «Москва», «Лыткарино», «Люберцы», заблаговременно выстроились цугом под складской стеной. Недалеко за клумбой «ваниных головок» начал скапливаться в курилке-теремке нетерпеливый народ.

Тот, кто был нужен, оказался на месте.

— На ловца и зверь, — обрадовался старший пилот-инспектор Житнев. — Проходи, садись, Иван Елисеевич.

Он протянул из-за стола, заваленного папками и прочей канцелярией, ладонь.

— Рассказывай. Я пока подберу документацию на ваш отряд. — Житнев повернулся к громадному шкафу, стоящему впритык к столу, продолжая говорить: — Нинка в отпуске, завал. Некому и бумаги разослать. Потому я сейчас и летчик, и переводчик, и бомбардир-наводчик. Предлагали шефу пополнить штат. А у него свои резоны: «Дело не в количестве, а в качестве». Незабвенный Остап Ибрагимович непременно заметил бы, что начальство заведомо имеет превосходство — высказывается последним.

— Любую неправильную установку можно поправить. Кроме неправильной установки начальника.

— Так-так. Но, — Житнев, задержав выдох, положил пачку книг на стол, — завтра меня поминай как звали. Любочкин вернулся из командировки, замена есть. А я в Куйбышев махну. — Шеф-пилот ткнул пальцем в журнал учета: — Распишись, — и отвалился на жесткую спинку стула, который, страдальчески скрипнув, напомнил о своем возрасте и немалой выслуге лет в казенных учреждениях.

— Скромно живете, Юрий Сергеевич, — сказал Путинцев, пряча ручку. — Работник министерства, кандидат наук. У нашей табельщицы кабинет лучше.

— Тебе, Ваня, как другу скажу: комкор — ба-альшой стратег. Хорошие люди вымирают, как мамонты, а сволочь лезет к кормушкам. Наш отдел легко таковым сделать: инспекция! Приходится маскироваться. Пока мы в тени, однако чуем — копают.

Житнев встал и подошел к задребезжавшему окну. Там, за окном, уходил в облачное небо, просиненное пучками света, Ил-14. Путинцев изложил свое дело: ему, мол, обещают отпуск, если ЛШО поможет найти замену.

— Это, Иван Елисеевич, не проблема.

Житнев позвонил командиру местного отряда и решил вопрос.

— У них пять самолетов в ремонте, — добавил к тому, что слышал Путинцев, — можно выбирать, как на ярмарке.

— А что, Юра, — предложил довольный Путинцев, — коньячок еще пьют работники ЛШО?

— Это смотря с кем. Сколько мы прослужили вместе?

— Три года.

— Ну, три бутылки нам не одолеть, одну — пожалуй. Поехали ко мне. Ленка будет рада. Бежишь, правда, по жизни, как по Эрмитажу. Всего много и ни во что не вникнешь. Посидим, чайку попьем.

 

***

«Недавно побывал в ЛИИ [17], осмотрел новый аэробус. Махина, будь здоров. Все восхищаются, а у меня какая-то горечь. Сколько кислорода пожрет новая игрушка? А шумы? Вибрации? Электромагнитные поля? Радиация, наконец? Разве что слепой не видит, как добавляется в природе смерти».

«Помнишь охоту в Приморье со светом фар? Так-так: трактор тянет платформу, на ней охотнички. Козы, парализованные светом, как скульптурные группы. Но извини: трактор — почти танк. Осталось гаубицы подтянуть да прислать репортеров для описи боевых действий».

Такси, на заднем сидении которого притих Путинцев, вывернуло на Рязанское шоссе. Набрав скорость, новенькое авто в считанные минуты заглотнуло бойкий участок пути и помчалось в неспокойную, тревожимую морзянкой огней ветреную ночь. Мозг Путинцева еще не остыл после недавней беседы с Житневым, фрагменты ее систематизировались, прежде чем улечься в картотеке памяти.

«Я почему ушел из науки? Когда науку ставят на службу догме, работать с ней безнравственно. Прихожу, например, к выводу: в перспективе на столько-то лет безопасность полетов останется на прежнем уровне. Требуют доказать, что профессия летчика будет не опаснее профессии шофера. Хорошо: новые системы качества, надежности, специализации… Прекрасно! А куда дену человека? Безопасность — прежде всего профессионализм. Расчеты показывают, что лиц, достигших вершин мастерства, около 4,5 % в любой сфере. Базовая цифирь, приоритет. Ее бы растить да лелеять. Где использовать этих людей? Там, где от них будет максимум пользы. Как на беду, те места и должности по большей части занимает креатура».

Они всегда были друзьями, а на открытый разговор вышли не сразу. К этому моменту коньяк был допит, Елена оставила их одних. Они покоились в мягких креслах, в просторной квартире затишь, бренный мир — не в силах пробить стен — плескал в окна немыми электрическими всполохами.

— Тревожно, Ваня, иррациональна жизнь. Не жизнь, а давка у электрички. Стою раз на платформе, подходит состав. Народ прет к вагонам, липнет к дверям. Мужичок ходит, пробует там и сям втиснуться. Никак. Смотрю — взбунтовался. Плюнул под ноги, послал всех, по-ошел прочь. Честно, позавидовал ему. Я тоже толкусь у «вагона». На чей-то взгляд, преуспеваю. Академия, степень, зарплата министра… Какая-то сила тащит в общий водоворот. Любовь и голод правят миром, сказал мудрец. Недоглядел. Есть третья сила, на порядок выше…

— Воля к власти?

— Скорее наше безволие…

— Зрю Бога, и нас рабов несчастных.

— Бог ни при чем. Бог умер. В России, кстати, позже, чем на Западе. Но объективно нечеловеческая вселенная есть, отрицать ее бессмысленно. Она за пределами знания, как звуковые волны высокой частоты за пределами слуха. Сам факт существования науки являет факт нечеловеческой вселенной. Без второго не могло бы быть первого.

В запредельном мире вершатся неведомые нам процессы. Крупицами мироздания мы слепо участвуем в них, не подозревая, каким потоком увлечены. Не стоит труда догадаться — природа той силы космическая, человек — проводник не собственной воли, чужой. А это и есть безволие.

— Французский классик сказал: «Что такое мыслитель? Пока он не объяснит мне вселенной, плевать мне на его мысли».

— Я его понимаю: ради красного словца не пожалею и отца. Это от злости, это он в гордыне брякнул. Зачем объяснять-то. Объясним — жизнь интересней станет? Наоборот: без тайны потеряет прелесть. В наших головах вообще все навыворот: даже основные вопросы бытия сформулировать не можем. Главный вопрос должен звучать: что первично — добро или зло?.. Ты, Ваня, материалист?

— Материалист.

— Среди материалистов тоже встречаются хорошие люди. Как представители здравого смысла мы неизбежно придем к выводу: первично зло.

— Без доказательств пустые слова.

— Доказательства всюду. Лучшее, что пришло: энтропия вселенной, распад. Ценные — сложные и высокие — формы энергии деградируют, структуры их рушатся. А тлен и зло всегда рука об руку ходят.

— Живые организмы становятся более совершенными. Противоречие, Юра!

— Кажущееся. Жизнь — это плесень на продуктах распада. Она возникла вопреки общей логике. В какой-то небесной конторе ее проморгали. Или дозволили ради потехи. Но закон распада неумолим, Ваня. Вот и живут человечки в мерзости самомнения и цинизма. Куют в лабораториях страшные виды оружия. По «доброй» воле, вестимо. Мне, Иван Елисеевич, доказательства не нужны. Я интуитивно, самой кожей чувствую фатальную жестокость мирового метапроцесса.

Машина подкатила к полосатому шлагбауму. Путинцев расплатился, выбрался на воздух, развернул пропуск навстречу сторожке, где маячил за мутным стеклом зеленый околыш.

Бетонка шла леском. Над чахлыми верхушками купался месяц, да такой тонкий и острый, что чудилась смытая с жала кровь в алом оттенке небесного свода.

«Трагедия жизни в том, Ваня, что она изначально лишена смысла. Я не хочу обосновывать очевидного, поэтому буду говорить аморфным языком, то есть несколько отрешенно от четкой структуры собственного мировосприятия.

Из пустого сосуда нельзя напиться, как бы ни мучила жажда. “Сон разума рождает чудовищ…”. Дополним старину Франсиско: “бодрствующий — миражи”. Причем, однообразные. Возьмем хотя бы идею Бога. В большинстве религий самый “красивый” момент — жизнь вечная. Почему он легко покоряет сознание? Потому, что угоден желаниям. Наукообразен, поскольку имеет убедительность логики эволюционной идеи: материя — живая материя — вечно живая материя. Как устоять, если тебе обещают рай?

Другой мираж — так называемый “прогресс”, то есть идея Разума. Тоже обещает рай. И так от ошибок к безумству: вечная гонка за призраком счастья, в которой нет места собственной воле. Все закончится катастрофой… поверь. На “полигоне” будет иметь место несчастье. О каком светлом будущем можно мечтать, гадя и разрушая?! “Будущее» — эко неуклюжее слово”».

Пройдя поворот, Путинцев миновал хвойный массив, где топырили ветви старые сосны, кого-то ловя в темноте. Возле здания ЛШО «притормозил»: полузабытым тревожным запахом пахнуло от клумбы. Так пахли цветы в эвакуации. Они росли повсюду в поселке — в каждом дворе, у клуба, у сельсовета.

Горели стеариновым светом три лампочки над подъездами, в дальнем углу здания наверху ярко сияли окна в гостинице, верно, за «рюмкой чая» поджидал командира экипаж, белел щит объявлений, вросший железной ногой в фундамент, — весь прочий состав аэродрома, включая линейку самолетов, лишь смутно мерещился. Болела душа. Тело томилось суточной усталью, млело десятичасовым перелетом из Омска. Вместе с тем мощь резервных сил организма дала такой импульс сознанию, что оно вышло вдруг за пределы обычного восприятия и понимания, сделалось огромным «надсознанием», способным соединить в себе фазы изменчивого времени.

Погибли человеческие пороки, мышизм бытия померк, смерть обратилась в ничтожество. И все осталось прежним.

Но ощущения двойственности не было в надсознании: оно вывело человеческую глупость за скобки, отставив чистое путинцевское «я» на уединенный островок, отдельно от фантасмагорического мира.

Истлели «проклятые» вопросы — открылась бесстрастная правда: рожденный по образу и подобию может стать самодовлеющей структурой, если поднимется наперекор вселенскому потоку зла. Все, что в потоке, слепо, иррационально, имеет ценность сродни бездумной покорности мертвого камня. Мера действительности человека — беспорочная воля, этот зыбкий рукотворный островок-протест один способен дать истинное самоуважение исступленной мыслящей природе.

Минуты длились, редкая их полновесность давила на сердце скорбью всезнания, не жгуче конкретный, но вещий глагол, свободный от мутной символики мира, метил печатью творения будущую жизнь, преображал ушедшую. И не было предметно-определенной беды, хотя сам снисходительный зрак вечности будто спустился с небес на землю, чтобы полюбопытствовать на безрассудного человечка.

Конкретная беда не заставила долго ждать. Она пришла перед вылетом из Москвы и воплотилась в виде тяжелого сообщения на щите объявлений. Подробности гибели Житнева в Куйбышеве Путинцеву стали известны на базе.

Произошло авиационное происшествие из категории «невероятного»: ловушка, подстроенная дремучим невежеством и копеечной корыстью. Каким-то строителям понравился грунт на поле аэродрома. Они незаметно вывезли несколько самосвалов, образовался ров, зарос бурьяном. В эту яму и угодил Ми-8, когда в учебно-тренировочном полете в режиме авторотации [18] садился в стороне от магистрали ВПП: вертолет подломил хвостовую балку, сплющил кабину, ручка управления травмировала Житневу живот. Полчаса он жил, его пытались вытащить, ясным голосом пилот-инспектор сказал: «Дайте спокойно умереть».

 

Продолжение следует

 

Примечания

1. Летно-испытательная станция.

2. Авиационно-диспетчерский пункт.

3. Летно-штурманский отдел.

4. Военно-транспортная авиация.

5. Министерство гражданской авиации.

6. Траектория снижения самолета на посадочной прямой.

7. Взлетно-посадочная полоса.

8. Рычаги управления двигателями.

9. Авиационно-диспетчерский пункт.

10. Ерофей Павлович, населенный пункт.

11. Вынужденная посадка.

12. Микрорайон.

13. Перевод винта на больший угол атаки.

14. Высотный корректор топлива.

15. Ввод винта в положение, соответствующее наименьшему сопротивлению встречному потоку воздуха, и выключение двигателя.

16. Сложные метеоусловия.

17. Летно-испытательный институт.

18. Особый режим снижения при выключенном или отказавшем двигателе.

Project: 
Год выпуска: 
2015
Выпуск: 
40