Евгений РАЗУМОВ. Время странных стихов

***

 

Время странных стихов постучалось в окно.

Надо б чай попивать с мармеладом, а я

все смотрю в никуда, где от жизни — пятно,

точно жизнь эта чья-то и вправду моя.

 

Мармелада хватило б на пару деньков,

но: «Примерь сапоги», — говорят рукава

телогрейки, что греет простых мужиков

двести лет, почитай. Телогрейка права —

 

побегу в магазин за чекушкой. Она

растолкует строку, что приходит на ум.

Вон и вывеска уж из-под кепки видна —

«Гастроном». Это вам не шурум, не бурум.

 

«Дядя Паша?!. Темпачин?!. Откуда? Куда?..»

Недосуг дяде Паше стоять на ветру,

разводя тары-бары. Вскипает еда

в животе без мерзавчика. Сопли утру —

 

померещилось. Умер Темпачин. Годков

вот уж пять, почитай, если даже не шесть.

Телогрейка осталась. Да пара портков,

что пропить не успел. Да для флюгера жесть.

 

Все хотелось ему сделать флюгер какой

в виде птицы пернатой. Чтоб пела в душе.

Вот и я поперхнулся намедни строкой,

что не я написал. «Или гений уже?» —

 

вместо водки задам из-под кепки вопрос.

Облакам. Перелеску. Поленнице. «Ты?..» —

переспросит одна из ночных папирос.

Промолчат под окошком ночные кусты.

 

 

***

 

Так бы и шел бы по снегу Увы-Человек,

в коем душа обитает согласно природе,

где эта птица летает и где этот век —

вроде картинки и памяти чьей-то навроде.

 

Только Увы-Человеку за сорок уже.

(За шестьдесят, если паспорту верить отчасти.)

Много чего у него, говорит, на душе,

чтоб говорить поперечному-встречному «здрасте».

 

То-то молчит... то-то трогает пикой сапог,

то есть башмак, то есть ногу в чулке из оленя.

За шестьдесят на земле он изрядно продрог.

(Что-то скрипит, говорит он, вдобавок в колене.)

 

«Ну, ничего... отдохнем», — говорят башмаки.

«Горло промочим», — ему обещает баклага.

«Экие вы, — он потрогает грудь, — дураки!..

Зря, что ли, воет четвертые сутки собака?..»

 

Дескать, увы, окончательно кончится лес,

где догонял, если памяти верить, оленя.

Даже молитвы — и той остается в обрез.

Птицы летят?.. Это ангелов падают тени.

 

 

***

 

Я назову тебя «роман», куда тропическая ночь

вовсю совала лепестки, дурманя голову мою.

И ты опишешь мне ее — цветов таинственную дочь,

перед которой до сих пор, представь, в душе своей стою.

 

Почти Гоген, чей чемодан увез куда-то пароход,

где курит трубку капитан, где люди белые живут.

А я — живу?.. Не знаю сам. Живу — уже тридцатый год.

(Без той, которую то там встречаю в памяти, то тут.)

 

Она по-прежнему юна и ходит снова голышом

среди кумирен прошлых лет, среди деревьев и травы,

где мы на острове живем (конечно же, на небольшом),

где, может быть, хотели б жить и вы, и вы, и вы, и вы...

 

А что же времени пила, что пилит всякие цветы

на всяком дереве, — она обходит остров стороной?..

Не знаю. Это-то как раз, роман, мне и опишешь ты,

хотя бы в двух словах, ага, хотя бы строчкою одной.

 

Зачем Гогену чемодан?.. Зачем и мне теперь Париж?..

Ведь у романа есть конец, совсем другие где несут

цветы... Так пахнет пароход, где курят, видимо, гашиш,

где больше дочери цветов не встречу я ни там, ни тут.

 

 

***

 

На часах песочных — без пяти четыре.

Надо спать, конечно. За окошком — ночь.

А глаза гуляют ночью по квартире.

Даже люминалу с этим не помочь.

 

То из фотографий кто-то вылез — вижу.

То из шифоньера вновь торчит рукав.

Это жизнь гуляет как бы по Парижу,

голову до неба самого задрав.

 

Та, что не случилась у пальто и шляпы

и у брюк, конечно, не произошла.

У меня. У мамы. У сестры. У папы.

У часов песочных. У того стола,

 

что писал романы авторучкой этой

про босое детство, отрочество, про...

А Париж казался сладкою конфетой.

А еще, наверно, — розовым ситро.

 

Вот и пять. Пора бы докемарить ночку.

Утром физзарядку сделать натощак.

Попросить у неба все-таки отсрочку,

чтоб свозить хотя бы в Белгород пиджак.

 

 

***

 

Мы были бедными тогда.

Мы — жители деревни —

приперлись в ваши города,

продмаги и харчевни.

 

За нами скарб приперся наш

на стульях колченогих.

Папаша мой среди папаш

других учил урок их.

 

Как «Беломор» курить и как

сдувать от пива пену,

где покупать себе башмак,

где трогать тетю Лену,

 

что на Ивановской жила

бабенкой незамужней.

Такие были здесь дела.

Когда-то. Все ненужней

 

мы становились городам —

родители и дети.

Я думал: маму не отдам

судьбе на этом свете.

 

Отдал. Отпетая — ушла

из города навеки.

И даже сумки не взяла

с лекарством из аптеки.

 

На заколоченном окне

нет места занавескам.

И перемолвиться бы мне,

да не с кем, мама. Не с кем.

 

 

***

 

Человек прозрел и — видит: просто женщина простая.

«Как же ты летишь по небу там, где памяти окно?»

(Дескать.) «Там, когда ты любишь, я, наверное, летаю».

(Говорит.) Хотя, возможно, это — все-таки кино.

 

(Так подумала природа из воды и организмов,

что, наверно, тоже жили и, наверное, живут.)

Человек прозрел, печали окончательное вызнав,

И глаза остановились. Там. (А может быть, и тут.)

 

И тряпье любви, в котором та по воздуху летала,

опустилось на крапиву, опустилось на лопух.

«Это бабочка?» — спросили небо ветки краснотала.

«Нет, — ответила природа. — Это — тополиный пух».

 

«Вот и все», — сказал прохожий (дескать) в сторону вороны.

«Вот и все», — сказало эхо (чья-то, видимо, жена).

На плите ее стояли, очевидно, макароны.

«Не летается сегодня», — говорила ей спина.

 

Так от глупости природа нам излечивает вены,

чтоб не резала их память (суть разбитое окно).

«Мусор выбросишь?..» — нам скажут маргариты и елены.

«Да», — ответим (потому что все равны и всё равно).

 

 

РУКОМОЙНИК

 

Она говорила: «Не будь стариком».

А он рукомойник чинил, недотепа.

Чего, мол, чего, мол, чесать языком?..

Состарились оба. Состарились оба.

 

Чего, мол, штиблеты к весне покупать,

когда, мол, просохнут, наверное, лужи?..

Шекспир, мол, оставил супруге кровать.

Могло быть и хуже. Могло быть и хуже.

 

«С чего он молоть начинает слова

какие-то странные мне про шекспиров?..» —

она посмотрела в окно. Не вдова,

могилы не вырыв, могилы не вырыв.

 

И он посмотрел, очевидно, в окно,

где шли старики босоногие в небе.

«Такое вот, матушка, нынче кино.

Закажешь молебен, закажешь молебе...»

 

Душа поперхнулась — нездешней травы

почудилась горечь на зубе последнем.

Чинить рукомойник — не дело вдовы.

Поспеть бы к обедням. Поспеть бы к обедням.

 

 

***

 

Трезво гляжу на бутылку кефира.

Трезво гляжу на судьбу.

Славное слово у Пушкина — лира.

(С лирой — не страшно в гробу.)

 

Вытерлась вся через эту фуфайку,

вытерлась через штаны,

но — заменяла ведь мне балалайку

в три, понимаешь, струны.

 

Не понимаешь?.. Едрит кочерыжка!..

Это же, паря, — стихи.

У самого от кефира — отрыжка.

Бабки-соседки глухи.

 

Шамкают что-то про молодость нашу,

шамкают про крепдешин.

А хоронили Темпачина Пашу —

как проглотили аршин.

 

Может, обидел когда в виде девки

каждую?.. Кто их поймет!..

Кончились, бабоньки, ваши припевки.

Молитвослова черед.

 

Скоро и я урезоню гордыню —

лиру поставлю за печь.

Помнишь картину Кусочкина Грини

«Райское место для встреч»?..

 

 

***

П.В.

 

Я не оставлю дневника, в котором мы живем,

котлеты кушаем, зефир и прочую халву,

тебе, чудовище мое, в беспамятстве твоем,

тебе, мой ангел, что махал ручонкой наяву.

 

Качели детские свезли в металлолом давно,

где я качал тебя среди ромашек на лугу.

Другие выросли. И те — скрипят. Им все равно,

куда уносится потом ку-ку или а-гу.

 

И третьи вырастут. Трава железная они.

Но, очевидно, не качать их деду до небес.

Ведь мама едет в Петербург (Господь ее храни),

а может, в Киров и Смоленск, без остановки, без.

 

Там, вероятно, красота и даже благодать.

А здесь озон течет из дыр, и бродит ящур тут.

И детское пальто идет туда. Опять?.. Опять.

Оно не знает, больно как качели те растут.

 

Оно — из белого га-га. (Прощай, гагачий пух!)

Оно махнуло рукавом. (Подслеповат старик —

не видит, увезли кого из ангелов из двух.)

Оно растаяло. («Ау!..» — шепнул вдогонку крик.)

 

 

***

 

Успокойся, птица (напишу — сорока)!..

Человек-прохожий скоро весь пройдет.

И опять ты будешь в небе одинока.

Хорошо ли это?.. Я не знаю. Вот.

 

То есть где-то даже думал я об этом —

деревом, пилою, зонтиком в руке.

Тот, наверно, зонтик тоже был поэтом.

Успокойся — я ведь таю вдалеке.

 

От калош до кепки — таю понемногу.

В это время года таять хорошо.

А еще — молиться (очевидно, Богу).

(Если не окатит брызгами «Пежо».)

 

В это время года даже вид сороки

примиряет с небом, с небом и землей.

Я не вижу, кто там отпускает сроки.

Крановщик и стропаль?.. Дяденька с пилой?..

 

У него сосновых много заготовок.

Цельный лесопильный, говорят, завод

есть на горизонте. То-то я неловок

в это время года. Ковыляю вот.

 

Мимо той сороки, этого забора,

что оставил Брейгель, видимо, — туда,

где вчера вот так же ковыляла свора,

а в котле харчевни булькала еда.

 

 

***

 

Воздух. И свежая булка. И снова —

воздух. И, видимо, чай.

(С сахаром?) С сахаром. Честное слово,

вкусно. С морошкою, чай.

 

Чай, не последний — ту-ту из Цейлона

на пароходе в мешке.

Воздух — и тот пахнет долькой лимона,

булкою пахнет в руке.

 

(Маслом намазать?) А может быть, сыром

сдобрить его доброту?

(Думаю.) Главное — чтобы и сирым

масла хватило во рту.

 

Ну, а на мне — рукава и штанины

рядом с заплатами. Но

воздух зато пахнет вкусом малины,

что подпирает окно.

 

Как-нибудь сварим литровую банку

ягоды этой. Ага?..

Может, у Бога просить валерьянку

будет пореже рука.

 

 

***

Внуку

 

Тебе придумают судьбу, которая — другая.

А та, которая хранит, кому-то не нужна.

И запакует чемодан слона и попугая.

(Не пикнет даже хоботок у этого слона.)

 

И этот плюшевый народ уедет на бибике —

туда, где будет хорошо (кому-то — не тебе).

А я?.. Я, мальчик, напишу вослед четыре книги.

О чем?.. О том, не значу что уже в твоей судьбе.

 

Я не сопьюсь среди зверей — енота и собаки,

точней — енота и кота. (Собаки тоже нет.

Она сбежала без тебя, точней — ушла в дворняги.

Такая плюшевая вся. И погасила свет.)

 

Я просто тихо закурю на кухне сигарету.

(Хотя лет десять не курил.) Еще — утру слезу.

Ведь я отсюда никуда, мой ангел, не уеду.

Ведь я енота и кота тебе не привезу.

 

Туда, где будет хорошо (кому-то), вероятно.

Молиться буду о тебе, мой мальчик где-то там.

Судьба?.. Моя — уже прошла. Прошла уже — и ладно.

«Храни твою судьбу Господь!..» — шепчу я городам.

Project: 
Год выпуска: 
2016
Выпуск: 
48