Вячеслав АРСЕНТЬЕВ. Последний день. Рассказ
С утра подморозило; даже в избе чувствовалась прохлада. Стоял конец сентября, утренники в эту пору неудивительны. Василий Дмитриевич, по обыкновению, проснулся рано: куда денешься, старость не радость, утром спать не дает, зато вечером рано в постель гонит. Он, правда, немного поворочался на своей деревянной кровати, выбирая удобную позу, чтоб еще подремать, но не получилось. Встал и растопил шесток, где они с Дарьей готовили себе завтрак.
Вскоре встала и Дарья, захозяйничала на кухне.
У Василия Дмитриевича каждый день всегда расписан по часам: он, еще когда в постели вечером лежит, всё продумает, чем будет заниматься с утра. На сегодня у него было намечено сходить в ближайший лесок и нарезать там «лапши» — тонких березовых прутьев для метелок. Потом надо принести лапника: пора уже готовиться закрывать ульи, ведь захолодать может разом, а пчел он всегда оставлял в зиму на улице, укрыв их как следует еловыми ветками. Еще хлев надо почистить, да и карбюратор у «Дружбы» желательно бы посмотреть — барахлит что-то…
Такой мелочи у него каждый день набиралось под завязку. Вот, говорят, на пенсии человек должен отдыхать. А как это — отдыхать? На диване, что ли, день-деньской валяться, уставясь в телевизор?
Так размышлял он, неспешно поднимаясь на взгорок, к ближайшему леску.
Сколько себя помнил, Василий Соколов никогда не отдыхал, а только работал и работал. Еще пятилетним отец посадил его на Зорьку и заставил боронить. Весенним утром боронить зябко, но зато сон быстро выветривался — да и когда тут спать? В оба глаза надо глядеть, на концах загонов кобылу поворачивать, не успеешь — на лужок сойдет, а за такое тятька так всыплет…
Учился он мало, всего пять лет побегал в школу, что была за три километра от их деревни. А на шестом году, вот таким же сентябрьским утром, когда утренник сильно прихватил траву, добежал босой Васька до амбаров в конце деревни, кое-как отогрел ноги, красные, словно гусиные лапы, заревел — учиться страсть как хотелось! — и повернул домой. На этом обучение и закончилось. Сапоги у отца были одни, да и помощник ему в плотницком деле требовался.
Василий Дмитриевич зашел в безлиственный березняк и, опустив наземь моток бечевки, начал неторопливо срезать тонкие прутья. Он думал о жизни. Вся она была — сплошная, каждодневная работа. Случались, конечно, и праздники: в молодые годы на Иванов день ходил он в гости к друзьям-приятелям в соседнюю деревню; на Первомай и в Октябрьскую — в поселок к замужней сестре. Бывало, и к ним с Дарьей родственники приезжали, тоже все гуляли. Но это день-два, а потом снова работа — в лесу, на стройке, дома…
Отпуска? А были ли они? Однажды Соколов прикинул: одна только корова «съела» у него десятка три отпусков! Он работал в леспромхозе, отпуск всегда брал летом, чтобы сена на корову накосить. Но косить приходилось не на одну только свою корову, а еще и на лесхозовскую лошадь: лесхоз выделял для покоса делянки только исполу, да еще и самые дальние. А на колхозные луга леспромхозовских вообще не допускали: самим-де травы не хватает. Вот и приходилось Василию каждое лето махать косой до седьмого пота, до отпусков ли тут…
Выйдя на пенсию, Дарья и Василий Дмитриевич, — в деревне к тому времени все давно уже звали его просто Митричем, — продолжали держать корову, овец, поросенка, кур; всегда был у них немалый огород и картофельное польцо: скотинка-то, она ведь припрашивает. Когда снег кругом лежит, пустую воду в хлев не понесешь. И всё это хозяйство требовало ежедневной, ежечасной заботы.
Приезжая в город, к сыновьям, он тоже никогда не бил баклуши: то часами ковырялся на лоджии, подгоняя там рамы или совершенствуя систему сушки белья, то наводил порядок в ванной, в коридоре. Если видел, что делать больше нечего — уезжал.
В березняке было тихо. Соколов срезал острым косарем длинные, красновато-коричневые прутья и кидал их на жухлую, седую, примороженную траву. Думалось ему сегодня как-то особенно ясно, мысли текли плавно, не обгоняя одна другую. Правда, что-то и мешало ему, какое-то тревожное воспоминание, совсем недавнее. Похоже, что это был сегодняшний предутренний сон, — но сколько он ни пытался впустить увиденное ночью в свое сознание, ничего не выходило. В последние годы с Митричем случалось такое частенько: память будто заклинивало. Потом, правда, отпускало — и вспоминаемое словно бы само выныривало с глубокого дна. Но о чем же был утренний сон?
Не сумев припомнить, он попытался переключиться на другое, привычное. Мысли обогнули препятствие и быстро вынесли его к любимому размышлению — о детях.
Василию Дмитриевичу казалось иногда, что жизнь его сложилась вроде бы и неплохо, но как-то с кособочинкой. И именно дети кособочили жизнь: то, что из них вышло, было отцу не по нутру. Старший в сорок лет вдруг пристрастился к вину и, хоть сам давно уже стал дедом, от рюмки отстать не мог. А младший, Василек, когда в государстве всё зашаталось и закувыркалось, «ушел в бизнес» (он любил повторять: «Когда настало время идти в бизнес, ушел в бизнес»). Теперь этот «бизнесмен» при нечастых наездах в родительский дом (куда там!.. дела!) то и дело пытался учить отца уму-разуму. Не грубил особо, вроде бы — но доставали эти его разговоры до самого дна стариковской души.
— Ты послушай, бать, — начинал разглагольствовать подвыпивший Василек, сидя за столом в кути родного дома. — Горбом в этой жизни ничего не сделать!
— Дык как раз горбом всё и делается, — пробовал возразить отец.
— Я имею в виду: нормально жить нельзя за счет трудовых мозолей. Ну, вот, к примеру, что ты в жизни имеешь от этой бесконечной работы?
«Тебя, балбеса, вырастил и выучил!» — про себя отвечал ему в такие минуты Митрич. Но вслух этого не произносил, жалел сына.
— Ну, есть у тебя корова, поросенок, огород, — продолжал тот, — а на хрена они нужны? Всё ведь в магазине есть! У вас пенсия приличная; если не хватает — дам, сколько надо…
Василек, и вправду, часто предлагал родителям деньги, но те всегда отказывались, не брали.
— Вась, я ведь ничего другого не умею, только вваливать, — защищался отец.
— Ну, было время, — наступал младший, — нас с брательником надо было кормить-учить… А сейчас-то? Да бросьте всё к хренам, поживите остаток жизни по-человечески, для себя. Отдохните!
— Это как? — не понимал Соколов-старший. — Пузом кверху целый день?
— Да в лес ходите, — распалялся сын, осушивший очередную стопку дорогой водки, — в огороде ковыряйтесь! Всё ж-таки без скотского говна этого!
Митрич крутил головой и, подцепив на вилку аккуратный пупырчатый огурчик, поднимал его с тарелки и показывал захмелевшему Васильку:
— А как насчет этого? На рынке этом вашем, в городе — разве купишь такой? А на нашем огороде без навозу только сорняк растет…
Такие разговоры повторялись во всякий приезд младшего. Головой отец, вроде бы, и понимал его правоту, но сердцем согласиться не мог.
Теперь, в который раз воскрешая мысленно вечные эти споры, Василий Дмитриевич вдруг как-то ясно подумал о том, что дети — это все-таки не главное в жизни. Из них, детей, всякое может получиться: мечтаешь о хорошем, а выходит другое… Семья, домашний обиход? Это тоже важная штука, но ведь и здесь много всякого бывает: неурядицы, непонимания, глупые ссоры… Вот работа — это да! Конечно, работа должна быть с душой, не из-под палки, работа, которая не только пользу бы приносила, но и, самое главное, радость!
Если бы кто сейчас спросил Митрича, в чем главный смысл жизни, он бы сначала подумал, конечно. Но потом твердо ответил бы: в работе. Куда без нее? Ведь всё материальное, осязаемое в этом мире — сделано работающим человеком. Конечно, и музыканты, и балерины, и политики тоже работают… Только вот без результатов их труда на земле прожить можно, а без крестьянского дела — никак. А потому, подвел бы итог Соколов, работа крестьянина-мужика — главней.
Только вот что-то давненько никто не спрашивал его о смысле жизни…
Василий Дмитриевич туго стянул бечевой очередную вязанку прутьев, глянул на белеющую на горизонте полоску — и вдруг утренний сон сам собою явственно предстал перед ним, словно вынырнул водяным пузырем со дна. Конечно же, он видел отца!
Во всем белом, в нижней рубашке и кальсонах, тот тихо вышел из-за печки. Во сне Василия Дмитриевича стояла темнота, и отец постоял немного в дверном проеме спаленки, словно осматриваясь в этой темноте — а потом вошел и сел у сына в ногах.
Теперь Митрич ясно вспомнил, что во сне сам он лежал в постели, вроде как хворый.
Белеющая во тьме фигура, сгорбившись, сидела на краешке кровати. В окно заглянула луна — и тускло осветила родное, измученное, почти забытое Соколовым за давностью лет лицо отца.
— Устал ты, Вась… за восемьдесят-то годков, — прошелестело в спальне. — Все жилы, поди, вытянул…
Бледное, какое-то осунувшееся лицо родителя мгновенно закинуло Митрича лет на сорок назад, в давнее грозовое лето — и нестерпимый стыд мгновенно охватил его всего, словно пламенем… Господи, что же он тогда натворил!.. как смог?
Случилось это в конце пятидесятых, когда Василий Соколов, благодаря неустанным трудам, обзавелся каким-никаким барахлишком: купил мебель, большую радиолу, ружье, фотоаппарат… А самое главное — осуществил, наконец, давнюю свою мечту, купил мотоцикл «Урал». Уж как он его берег! Чистил и мыл, протирал и смазывал каждую деталь, по грязной дороге никогда не ездил… И вот как-то отец, который жил за три дома от Василия и тоже держал корову, зашел утром с просьбой.
— Я сегодня, Васьк, за кордон пойду, делянку там выкосить надо. Ты встреть меня часов в шесть у Марлашкиной речки, ладно? А то обратно тяжеловата дорога будет…
От деревни до кордона — километров восемь; туда-обратно пешком — вот и шестнадцать. А до Марлашкиной речки — километров шесть, и дорога до нее, хоть и разбитая, в колеях, но была.
Он пообещал отцу к шести быть на месте. Но после обеда прошла бурная, с огромным ливнем, гроза. Можно было, конечно, и после дождя до речки добраться, но так жалко было рвать по грязи новенький «Урал»! И Василий не поехал.
Часов в восемь вечера пришел отец, усталый, измученный. Молча снял пиджак (нижняя рубашка вся посерела от пота) и, тяжело опустившись на лавку в кути, понимающе покивал головой:
— Не получилось? Техника есть техника, в любой момент подведет…
Сгорая от стыда, Василий едва выдавил тогда из себя:
— Да, заклинило…
Десятки раз проклинал он потом себя за этот случай, а когда отец умер, не единожды просил у него прощения, стоя у надгробного памятника.
И вот отец пришел в его сон, сел у него в ногах. К чему бы такое?
Утренник давно закончился, редкий иней на валежниках, на мху и на траве превратился в серенькую сырь, которая тоже уже кой-где высохла. Солнце начинало огибать с запада березовую рощу, но Митрич, присевший на валежину, никак не мог заставить себя подняться с нее. Необъяснимая, странная тоска вдруг свалилась на него непонятно откуда — а вместе с ней пришла такая же непонятная усталость.
«С чего бы устать-то, — подумалось ему, — и всего-то пять вязанок нарезал. Надо бы еще Федорихе из крайней избы пару метелок сделать. Кто еще о ней позаботится, одна живет… А другую вязанку Витьке отдам: голик-другой он и сам смастерит себе, а вот в лес уже не ходок, ноги отказали…»
Он сидел на валежине, прислонясь спиной к березе. Утренний сон никак не выходил у него из памяти, непонятная, ранее незнаемая тоска сжимала сердце. Белая рубаха и кальсоны отца маячили перед глазами.
Испугавшись, он начал мысленно читать молитву — ту единственную, какую знал с детства. Закончил ее словами: «Царствия небесного, прости, тятя!» — и разом встал на вдруг ослабевшие ноги. Стянул все вязанки в одну ношу, прикинул: великовата вроде… Ну, не впервой, дотащу.
Потянул за веревку и рывком попытался закинуть ношу за спину. В груди, слева, что-то хлюпнуло, сделалось горячо-горячо, и Митрич неловко повалился вбок, падая на правую руку. Совсем близко от себя, прямо над головой он увидел раскаленный диск солнца, и тут же чернота заплеснула весь мир.
Отец сидел у него в ногах, усталый, сгорбленный. Еще мгновение Василий Соколов продолжал видеть внутренним взором его белое одеяние, но потом и этот образ стал тускнеть и пропал вовсе.