Евгений ЧЕКАНОВ Горящий хворост (фрагменты)
Этой осенью в одном из столичных издательств увидит свет новая книга сотрудника нашего журнала, члена Союза писателей России Евгения Чеканова. Название книги — «Горящий хворост» — приоткрывает читателю принцип ее построения: более 300 «хворостин», каждая из которых состоит из стихотворения и комментария к нему, пылают, брошенные в костер мыслей и чувств автора.
С любезного разрешения Евгения Феликсовича «Парус» начинает публиковать фрагменты готовящейся к изданию книги.
ШОРОХИ ТРАВЫ
Легкие улыбки с того света,
Блики солнца, шорохи травы…
Пусть и невеликого поэта,
Все-таки — поэта дали вы.
На краю неведомой прохлады,
С комом в горле справившись едва,
Что же мне сказать вам у ограды,
Рифмой оснастив свои слова?
Что сказать, задумавшись внезапно
У берез и солнца на виду?
Милые мои, еще не завтра
Я приду, но все-таки — приду.
Знаю: вы и там меня возьмете
На руки — и тихо, как в былом,
В чистые пелены обернете,
Ласковым окружите теплом.
Понесете в зной иного лета,
В гул иной, неведомой молвы…
…Легкие улыбки с того света,
Шорохи кладбищенской травы.
Я был зачат в декабре 1954 года от Рождества Христова в угличской деревушке Варгуново, что стоит рядом с селом Дивная Гора — одним из красивейших мест центральной России. Матери моей, учительнице Дивногорской восьмилетней школы, было в ту пору двадцать три года; отцу, столяру местного лесничества, только-только стукнуло двадцать пять. Незадолго до этого он нежданно-негаданно стал инвалидом второй группы — циркульная пила отхватила ему почти все пальцы на правой руке.
Романтической любви там не было: получивший увечье парень хотел прижаться к чьему-то плечу, а девушка испытывала к молодому столяру острейшее чувство жалости. Так возникла семья, в которой мне суждено было родиться. Но я появился на свет не в Угличе, а совсем в другом месте.
В верховьях Волги было голодновато, и мой дед Михаил Андреевич, живший тогда в Сибири, звал сына в Кемерово. Оставив работу в школе, не дождавшись декретного отпуска, проплакав всю ночь перед отъездом, моя мать на седьмом месяце беременности устремилась вслед за бесшабашным мужем. На окраине Кемерова, в домике-мазанке на улице Кедровской, она в сентябре 1955 года ощутила первые неуверенные схватки: я просился на свет.
У мамы был сильнейший токсикоз, плохо работали почки; после родов обнаружился большой отек плаценты. Роды были тяжелыми, плод не шел шесть часов. Измучившись, мать стала просить врача сделать кесарево сечение, но я все-таки появился на свет естественным путем: в 6.10 в палате родильного дома прозвучал мой первый слабый писк. Я был худенький, весь красный, с темными прямыми волосиками. Меня положили под кварцевую лампу. За окном летели первые снежинки.
В Кузбассе, и впрямь, было посытней, чем на Ярославщине. Вскоре молодая семья переселилась в Бутовку, поближе к угольным шахтам. Отец работал инструктором по трудовому обучению в местном детдоме, а мама, посидев со мной около года, устроилась в школу рабочей молодежи, преподавала там по вечерам биологию и химию. Молодые шахтеры смотрели на новую учительницу с обожанием, а один из них, обладавший собственным мотоциклом, всё чаще стал по окончании занятий предлагать ей: «Давайте, Нина Александровна, я вас до дому довезу. Чего вам ночью одной по улицам шастать?»
Папа стал ревновать. А вскоре и мама затосковала по родным местам, по своим старящимся в Рыбинске родителям. От «Коксохима» несло желтым газом, рядом не было ни леса, ни луга, ни чистой речки. И в июле 1957 года, покинув сытую Сибирь, маленькая семья Чекановых двинулась домой, в ярославские края. Я сидел у вагонного окошка и со страхом смотрел на поезда, с грохотом проносящиеся мимо. Сосед-хохол, углядевший волну в моих волосах, предсказал, что я стану кудрявым, — так оно потом и вышло…
Нина Александровна и Феликс Михайлович, дорогие мои мама и папа. Я до сих пор еще не написал ничего дельного о вас, не явил миру ваши светлые лики. Примите в дар хотя бы это небольшое стихотворение. Оно рождено моей сыновней памятью.
ТИХИЙ ЯЗЫК
Мальчик, идущий по родине древней,
Знаешь ли ты,
Что говорят тебе эти деревья,
Эти цветы?
Чье позабытое, тихое имя
Шепчет река?
Что за холмы под ногами твоими,
Что за века?
Нет, ты не знаешь… Пришелец случайный,
Ты не привык
С первых же слов понимать этот тайный,
Тихий язык.
Но ощущаешь неясную волю
Где-то в груди…
Мальчик, почаще по лесу и полю
Пешим ходи!
Руки протягивай кротким полянам,
Словно друзьям.
Кланяйся в пояс цветам безымянным,
Светлым ручьям.
Бойко мелькай беззаботной макушкой
В мареве нив.
Спи на припеке, засохшей горбушкой
Перекусив.
В призрачный час, когда в роще размытой
Копится мгла,
Встань у крылечка избы позабытой
С краю села.
Дверь отвори, отклонив паутину —
И изнутри
Молча смотри на плетень и рябину,
Молча смотри.
Слушай, как робко в окошко стучится
Ласковый дождь,
Как причитает незримая птица…
Может, поймешь.
Всё это было в моем детстве — и река, и лес, и холмы, и поляны… Может быть, где-то всё это есть и сейчас. Во всяком случае, часть моего «я» доселе скитается в этом чудесном краю, до сих пор рвет луговые цветы и пьет воду из ручья, сгибаясь в естественном поклоне этим простым и бесценным Божьим дарам.
Как обеднены те сочинители, чье детство не окунулось, пусть ненадолго, в райское бытие леса, луга, поля! Что они знают о мире, эти шакалы асфальтовых степей, рожденные в грохоте и вони, что они могут сказать миру? Как только они открывают рты, из горла их рвется либо вой похоти и зависти, либо рычание ненависти. Это ненависть к нам — к тем, кого Господь сподобил видеть цветущую красоту мира, кого удостоил слышать и понимать Его язык.
Вчера они звали нас «лапотниками», а в мои времена называют «совками» и «ватниками», — эти дикари, не умеющие создать на родном языке ничего столь же естественного и прекрасного, как луговой цветок и светлый ручей. Дикие, бедные, с детства лишенные рая…
БЛИКИ
В июльский день на гладь большой реки
Я, щурясь, посмотрел из-под руки:
Там вспыхивали ярко огоньки
И тут же гасли, словно чьи-то лики.
И я подумал: «Как мы далеки
От жизни вечной, как мы здесь кратки…»
А это были солнечные блики!
Блики солнца, играющие на воде, показались мне однажды, в мои молодые годы, похожими на судьбы людей. Следуя логике образа, я предположил, что недолгое пребывание каждого из нас в этом мире может быть отблеском некоей «вечной жизни»… Так, в размышлениях об этом, в конце 70-х годов прошлого века и были сочинены «Блики».
Отсюда было рукой подать до мыслей о Боге и человечестве. Можно было задуматься над причиной возникновения солнечных бликов — и понять мир людей как отражение великого в малом. Можно было попытаться увидеть каждый блик как мгновенный стык летящего звездного фотона с текучей земной стихией. О многом можно было бы догадаться, глядя из-под руки на водную гладь, — бездонная глубина образа позволяла свободно погружаться в него, двигаться дальше и дальше...
Но тогда я остановился там, где остановился.
ВОРОН
Черное перо
ворон обронил.
Тяжек и суров,
к северу поплыл.
Но полет пера
мальчик наблюдал:
бросился стремглав,
в руки его взял…
Взвился вихрь пустой
там, где мальчик был!
Ворон молодой
к северу поплыл.
Подражание Юрию Кузнецову было хорошей школой: я учился мыслить в стихе и превращать свою мысль в многозначные образы. Вот и в этом стихотворении, написанном в конце 70-х годов и рассказывающем о поре моего ученичества, мне хотелось сказать не только о себе. Я решал вечную тему «учителя и ученика», вникал в алгоритм духовной преемственности, предостерегал пылких мальчиков от печальной участи стать живой копией мастера…
Похоже, с мыслями у меня тогда было всё в порядке. Оставалось только найти собственный способ их поэтического выражения.
ПЛАН
Жизнь состоит из тумана,
Из миражей и круженья.
Если отступишь от плана —
Жди пораженья!
Но не пугайся тумана:
Хоть и петляет дорога,
Ты не отступишь от плана
Господа Бога.
Господь неоднократно сокрушал мои жизненные планы. Из этого я заключил, что у Него есть свои собственные воззрения на меня и на мою функцию в этом мире. Но совсем отказаться от планирования своей жизни я не мог — это было выше моих сил.
Надо было находить какой-то компромисс. В итоге я решил, что строить планы мне все-таки можно и даже нужно — но лишь до той поры, покуда они не упираются в некую непреодолимую преграду. Причем неплохо бы убедиться, что она действительно непреодолимая, — и для этого надо пару раз шарахнуть по ней что есть мочи. Но если сила не берет — надо отступить: с Господом спорить бессмысленно.
Лучше всего было бы, конечно, чтобы Его планы относительно меня совпадали с моими собственными намерениями… но как же проникнуть в замысел Божий? И где найти душевные силы, чтобы подчинить собственную волю — воле Провидения?
Я стал присматриваться к собственной судьбе, размышлять, анализировать… И однажды сказал себе: иди туда, где у тебя всё получается легко, без особых усилий. Это — твое. А то, что тебе не дается, или дается страшным напряжением сил, — оставь для других.
РУССКАЯ РЕЧЬ
Не страшен воину снаряд
И пули не страшны.
Но он услышал русский мат
С немецкой стороны.
И задрожал в руке патрон…
— Советские, капут! —
Донесся крик. И понял он,
Что власовцы идут.
Тогда он вскинул автомат,
От ярости крича.
Но всё дрожал, дрожал приклад
У твердого плеча.
Это стихотворение, написанное в студенческие годы, было навеяно рассказами брата моего деда, Николая Андреевича Чеканова, геройски прошедшего всю Вторую мировую. Рассказ дяди Коли о стычке с власовцами поневоле заставлял меня думать о том, как же так получилось, что русские воевали против русских… Кто тому виной?
От этих мыслей сам собою перебрасывался мостик к «точке бифуркации» — к Октябрьскому перевороту 1917 года, к размышлениям о гражданской войне и её причинах. Что же на самом деле произошло в ХХ веке с моей страной?
Я чувствовал, что официальная версия, которую в 70-х годах буквально вдалбливали в мою голову на истфаке, — лжива. Но догадывался, что не менее лживы и трактовки, предлагаемые западными радиоголосами. И где же узнать правду? — терзался я. — Кто откроет мне ее? Какую книгу мне нужно прочесть, где её найти?
ВО СУМЛЕНИИ
Как мы жили, брат? Во сумлении…
Вскинешь голову — мельтешит вверху.
Мельтешит-блестит, а внизу темно —
Темень-тьмущая, беспросветная.
В горевой избе — покати шаром,
Ящик-радио брешет день-деньской,
А найдешь в ночи голос вражеский —
Тот еще хитрей, брешет с вывертом.
Дверью выстрелишь, выйдешь во поле,
Волку-облаку попечалишься.
Эх, тоска стоит на Святой Руси!
От такой тоски впору избу жечь.
Только нет у нас ни синь-пороху,
Ни живой души, ни соломинки…
Так и жили мы, сумлеваючись.
Сумлеваючись, дули горькую.
И доселе с ужасом думаю о том, что со мной стало бы, не открой я для себя в конце 70-х годов явление Юрия Кузнецова, не пойди в тогдашней тьме на свет этой мерцающей звезды русской поэзии.
Я жил в духовном захолустье, достойном кисти Щедрина, Гоголя и Сологуба, меня окружали идиоты, изрекавшие за стаканом гнилого вина то пошлые истины, рожденные провинциальным бытом, то брехню, почерпнутую из недр ночного радиоприемника. В четырех часах езды от столицы империи, в регионе, метко названном Станиславом Куняевым «сучьей губернией», я медленно спивался в компании этих идиотов, слушал их речи, пропитываясь ядом отрицания, желчью неверия. Освоив десяток блатных аккордов, орал под гитару примитивные тексты Высоцкого, прославленного тогда барда-наркомана, наивно веря каждому его слову.
Но, слава Богу, на свете была еще и великая русская литература, чьему мнению я с детства привык верить. Были толстые литературные журналы, была литературная критика, были статьи, в которых билась живая мысль.
И вот однажды в одной из таких статей я прочел слова, что заставили меня вздрогнуть: «…вслушиваясь в глухой эзопов язык Юрия Кузнецова…».
А дальше шли стихи этого неведомого мне тогда поэта. Всего одна строфа:
Изнутри он обглодан и пуст,
Но корнями долину сжимает.
И трепещет от ужаса куст,
И соседство свое проклинает.
Этого было достаточно, чтобы я подпрыгнул на месте и бросился искать стихи Кузнецова. А о том, что произошло впоследствии, написал известные читателю мемуары.
***
Под судьбу мою неподъёмную
Ты подставила хрупкое плечико.
Повернулась судьба, заворочалась —
И сломалася белая косточка.
Кабы знать, кабы ведать мне, грешному,
Что до срока уйдешь ты — ушел бы прочь
И в твою деревеньку далекую
Слал бы только рублишки да весточки…
Теперь, когда с момента маминого ухода из жизни прошло уже больше десятка лет, я могу более-менее спокойно говорить о своей вине по отношению к ней. Я был недостаточно добр и чуток в ее последние годы, излишне отяготил ее своими личными неурядицами. Мне не нужно было ни сдергивать мать с насиженного места, ни посвящать ее в свои суетные дела. Нужно было просто оставить ее в покое.
Стариков не нужно трогать. Нужно только дать им то, что ты в силах дать — любовь и помощь. Но не надо брать ничего взамен.
Поскольку я и сам теперь уже немолод, это соображение касается и меня. Имея негативный опыт собственного сыновнего поведения, я должен обратить этот опыт на себя. И советы мои самому себе таковы: не поступай в глубокой старости так, как тебе советуют твои молодые и здоровые дети. Не иди у них на поводу, не доверяй их опыту, живи по своим собственным законам, пусть и кажущимся твоим детям неверными. Иначе горько заплачешь однажды…
БЛИЖЕ К ОСЕНИ
Неужели проходит жизнь?
В это верится мне с трудом.
Тот же пруд предо мной, кажись,
И береза, и старый дом.
Но береза уже не та:
Хитро выкрашена она —
То ли иззелена-желта,
То ли изжелта-зелена.
И во мне почему-то нет
Четких красок ни здесь, ни там, —
То ли старше прожитых лет,
То ли молод не по летам…
Миг, запечатленный в этом стихотворении, — краток: долго ли суждено простоять березе в этом ее «хитром» и прекрасном уборе? Увы, очень скоро она пожелтеет вся, сверху донизу, а потом начнет сбрасывать отсохшие ветки — и они станут просто хворостом…
Но и этот зелено-желтый миг есть в жизни березы.
А вот в моей человеческой судьбе период перехода от лета к осени сильно, по бытующим в мои времена меркам, затянулся — даже и сейчас, на седьмом десятке, он отчего-то не прекращается. Готов допустить, что многие мои душевные порывы вообще не увянут никогда — так и свалюсь наполовину зеленым, непожухшим.
Конечно, образ сей не вполне корректен: береза-то зимой не исчезнет, по весне опять зазеленеет. Уж так Господь ее благословил. А мы, люди-человеки, свою студеную зиму пока что пережить не способны…
БЕЗ МЕНЯ
Жив иль мертв? Не знаю, не отвечу.
Может, жизнь идет и без меня —
Запад алчет, Русь таит Предтечу,
На Востоке множится грызня.
Праведники молча держат веру,
Толпы уплывают к сатане.
Корабли дырявят атмосферу,
Чьи-то тени бродят по Луне.
Где же я? Вращается планета,
День и ночь проходят чередой.
Жизнь идет. Вопросы ждут ответа.
Вечный дух витает над водой.
Где мое место в мире? существую ли я на самом деле? жив я или мертв? — такие вопросы я задавал себе лет двадцать тому назад, когда сочинял эти строки. А теперь вот очень даже спокойно смотрю на мир, в котором меня нет. Ну, допустим, нет — и что с того? Я тут был, всё здешнее увидел и всё, в меру своего разумения, понял. Всё тут устроено на славу, но ничего нового больше не будет. Можно отвернуться и смотреть в сторону.
Это, впрочем, совершенно не означает, что мне надоело коптить здешние небеса. Отнюдь нет, я с удовольствием позанимаюсь этим еще лет двадцать-тридцать. Но уже без той зверской жажды, без того аппетита, с каким я пожирал в молодые годы всё новое, сладкое, кислое, горькое.
Наелся.
Отвернуться и смотреть в сторону? Где-то я читал, что если смотреть именно так, можно увидеть то, чего никогда не заметишь, глядя в упор…