Андрей РУМЯНЦЕВ «Душевная правда» Николая Гоголя
Смерть Николая Васильевича Гоголя часто связывают с двумя его последними произведениями — опубликованной им книгой «Выбранные места из переписки с друзьями» и сожженной рукописью второго тома поэмы «Мертвые души». «Предал свой сатирический дар», «стал отступником и перерожденцем», «довел себя до сумасшествия и могилы» — вот далеко не самые злые и жестокие суждения, которые высказывала критика XIX–XX веков о последних страницах Н. Гоголя. Правда оказалась погребенной под завалами сомнительных домыслов, крайних оценок, идеологических приговоров...
***
Есть в русской литературе особенные произведения. Их особенность не только в своеобразии авторского замысла и исполнения, или в глубине художественного постижения жизни, или в нравственном влиянии на многие поколения читателей. Их особенность знаковая: с них начинается новый духовный ряд классических произведений, отмеченных печатью первого автора, развивающих его творческие и нравственные искания. Так от ствола векового дерева отрастает мощная ветвь, которая со временем займет в кроне большое, объемное место.
К таким произведениям можно отнести многострадальную книгу Николая Гоголя «Выбранные места из переписки с друзьями» и другие, примыкающие к ней, страницы его духовной прозы.
Творчество этого писателя поражает воображение. Есть некое «гениальное однообразие» в произведениях И. Тургенева, М. Салтыкова-Щедрина, И. Гончарова, Л. Толстого, Ф. Достоевского, А. Чехова, М. Горького. Не то у Гоголя. Героическая повесть «Тарас Бульба», народная фантастика — «Вечера на хуторе близ Диканьки», фантастика философски-мистическая — повести «Нос», «Вий», убийственный фарс, собравший одни только пародийные персонажи, — комедия «Ревизор», реалистический роман, пропитанный поэзией, — «Мертвые души», наконец, необычайная по тем временам духовная проза — «Выбранные места из переписки с друзьями», «Авторская исповедь», «Размышления о Божественной литургии», «Правило жития в мире». Вот какой разнообразный Гоголь, вот какую пищу уму дает он, вот какие пласты жизни, не только бытовой, но и глубинной, внутренней, поднимает он! Что же касается произведений писателя последних лет, то они, как живые побеги, дали долговечные ростки. «Размышления о Божественной литургии» и глава из «Выбранных мест...» «Светлое воскресенье», возможно, вызвали к жизни книгу И. Шмелева «Лето Господне», «Авторская исповедь» родила «Исповедь» Л. Толстого и исповедальные страницы других русских писателей, на «Правиле жития в мире», может быть, сформировался характер Алеши Карамазова, других светоносных героев нашей литературы.
Когда в канун 1847 года сборник «Выбранные места…» вышел из печати, издатель и друг Н. Гоголя П. Плетнев сообщил об этом автору в необыкновенных словах: «Вчера совершено великое дело: книга твоих писем пущена в свет. ...она, по моему убеждению, есть начало собственно русской литературы».
Почему — «начало русской литературы»? После подвижнической и всеобъемлющей работы А. Пушкина в родной словесности, работы, значение которой П. Плетнев, также друг и издатель поэта, прекрасно осознавал, после гениального вклада М. Лермонтова в поэзию, прозу, драматургию, «Выбранные места...» — начало русской литературы? Не преувеличение ли это?
Не будем торопиться опровергать. Написанная в духе святоотеческой литературы, книга Н. Гоголя и в самом деле открыла главный, «трактовой» путь великой словесности. С этой книги началась учительская, проповедническая миссия русской литературы, та миссия, которую подхватили Л. Толстой и Ф. Достоевский.
***
В начале сороковых годов Н. Гоголь испытал своего рода прозрение. С этого времени, свидетельствовал близкий к нему С.Т. Аксаков, «начинается постоянное стремление Гоголя к улучшению в себе духовного человека и преобладание религиозного направления, достигшего впоследствии, по моему мнению, такого высокого напряжения, которое уже не совместимо с телесною оболочкой человека». Писатель углубился в чтение книг по истории христианства и русской православной церкви, богословских трактатов, древних манускриптов. Он делал обширные выписки из житийной литературы, творений Иоанна Златоуста, Ефрема Сирина, Григория Нисского, Дмитрия Ростовского, с интересом знакомился с сочинениями современных ему отцов церкви. Работа над вторым томом «Мертвых душ» приостановилась.
«Сочинения мои, — сообщал Н. Гоголь П. Плетневу, — так связаны тесно с духовным образованием меня самого и такое мне нужно до того времени вынести внутреннее сильное воспитание душевное, глубокое воспитание, что нельзя и надеяться на скорое появление моих новых сочинений».
В 1845 году напряженная духовная и аскетическая жизнь привела Н. Гоголя к болезни. Перед ним замаячила смерть. Он просит настоятеля домовой церкви причастить его, пишет завещание, сжигает рукопись готовых глав второго тома «Мертвых душ», пытается вовсе оставить литературные занятия и уйти в монастырь. Н. Гоголь пересмотрел свою жизнь и вышел из этой болезни душевно, нравственно очищенным. Современники говорили, что он изменился и внешне: истощение и усталость придали его лицу вид праведника. Но самое главное, Н. Гоголь почувствовал потребность обратиться к своим читателям с новым, проповедническим словом.
Большая часть писем, объединенных в книгу «Выбранные места…», написана в 1845–1846 годах. К ним автор добавил некоторые послания предыдущих лет. Книга сложилась словно бы сама собой, как естественные, непринужденные беседы с близкими людьми человека, открывшего высший смысл своего существования и воспользовавшегося своим художественным даром. С удивлением писал Н. Гоголь всё тому же П. Плетневу: «Вдруг остановились самые тяжкие недуги, вдруг отклонились все помешательства в работе, и продолжалось все это до тех пор, покуда не кончилась последняя строка труда... Я действовал твердо во имя Бога, когда составлял мою книгу, во славу Его святого имени взял перо, а потому и расступились передо мною все преграды...»
Письма Н. Гоголя друзьям — итог глубоких, выношенных размышлений о цели земного бытия, о роли православной церкви, о назначении писателя, о сущности отечественной поэзии, о значении театра — да нет, кажется, такого вопроса, который бы не задавала себе думающая душа и который бы оставил в стороне автор «Выбранных мест...»
Сам Н. Гоголь был убежден, что создал книгу, превосходящую по значению все, прежде написанное им. Убеждение это имело такое основание: «... я обратил внимание на узнанье тех вечных законов, которыми движется человек и человечество вообще... Я пришел ко Христу, увидевши, что в Нем ключ к душе человека». С этой уверенностью автор и работал над книгой: «Я как рассмотрел все то, что писал разным лицам в последнее время, особенно нуждавшимся и требовавшим от меня душевной помощи, вижу, что из этого может составиться книга, полезная людям, страждущим на разных поприщах». И посылая готовую рукопись П. Плетневу, Н. Гоголь твердо предсказывал ей успех: «Книга эта разойдется более, чем все мои прежние сочинения, потому что это до сих пор моя единственная дельная книга... Дело мое — правда и польза...»
И вдруг... Вышедший сборник вызвал такую бурю, которая привела Н. Гоголя в смятение. Казалось, что книга упала в центр схватки между враждующими общественными и литературными силами. Западники и славянофилы, революционные демократы и охранители сложившихся устоев — все ожесточенно ринулись в словесную битву. С резкой критикой выступили В. Белинский и А. Герцен; с похвалами — малопочтенные для автора Ф. Булгарин, Н. Греч и О. Сенковский; ее «с порога» осудили западники Т. Грановский и В. Боткин; защищали со своих позиций почвенники А. Хомяков и И. Аксаков. В отличие от упомянутого И. Аксакова его брат Константин и отец Сергей Тимофеевич считали, что Н. Гоголь запутался, сбился с пути и к тому же неискренен в новой книге. П. Вяземский, хотя и оценивал «Выбранные места...» как книгу «в высшей степени замечательную» и, не называя В. Белинского, резко отметал его обвинения, все же подчеркнул, что Гоголь-художник отошел в ней на второй план. А. Григорьев объяснял создание «странной» книги болезненным кризисом автора. Писателю показалось, что на него «рассердились все до единого в России». Особенно поразили его ожесточение критиковавших, их грубые, оскорбительные выпады. В. Белинский назвал «Выбранные места...» «гнусной книгой Гоголя» и недвусмысленно намекнул на психическое нездоровье автора. Критик обрушил на него такую брань, которую едва ли приходилось выслушивать какому-нибудь писателю: «проповедник кнута, апостол невежества, поборник обскурантизма и мракобесия, панегирист татарских нравов...» Немудрено, что нравственные силы оставили Н. Гоголя. «Душа моя изнемогла, все во мне потрясено, — признавался он в письме к В. Белинскому, — могу сказать, что не осталось чувствительных струн, которым не было бы нанесено поражения...»
***
За Н. Гоголем прочно закрепилось определение: великий сатирик. Как правило, сатира — это изображение едкое, гипертрофированное, злое. Сатира Н. Гоголя, однако, особенная, это, по словам В. Белинского, «смех сквозь слезы». Сострадание к человеку, мудрое понимание того, почему и как он стал смешным, отличают многие страницы гоголевских сочинений. «Герои мои вовсе не злодеи, — утверждал писатель в “Выбранных местах...”, в главе “Четыре письма к разным лицам по поводу “Мертвых душ””, — прибавь я только одну добрую черту любому из них, читатель помирился бы с ними всеми». Нам понятно, что автору искрометных «Вечеров на хуторе близ Диканьки» и патетически мужественного «Тараса Бульбы» нелегко было сочинять «Ревизора» и «Мертвых душ»: даже «веселый меланхолик», как окрестил Н. Гоголя А. Пушкин, мог потерять этот свой облик и превратиться в мрачного и желчного остряка. Недаром сам Н. Гоголь вспоминал: «...когда я начал читать Пушкину первые главы из “Мертвых душ”, в том виде, как они были прежде, то Пушкин, который всегда смеялся при моем чтении (он же был охотник до смеха), начал понемногу становиться все мрачней, сумрачней и, наконец, сделался совершенно мрачен. Когда же чтенье кончилось, он произнес голосом тоски: |Боже, как грустна наша Россия!” Меня это изумило. Пушкин, который так знал Россию, не заметил, что все это карикатура и моя собственная выдумка! Тут-то я увидел, что значит дело, взятое из души, и вообще душевная правда, и в каком ужасающем для человека виде может быть ему представлена тьма и пугающее отсутствие света».
Как это афористично и верно сказано: «пугающее отсутствие света»! И «Ревизор», и «Мертвые души» произвели такое потрясающее впечатление на русскую публику и вызвали такую яростную сшибку мнений во многом потому, что в них оказалось «пугающее отсутствие света». Но душа художника не может замечать в жизни один только мрак; она и во мраке жизни ищет путь к свету, ведя за собою в этом тяжком поиске душу читателя. И весь труд художника — это изнуряющая и счастливая работа его души.
В «Четырех письмах к разным лицам по поводу “Мертвых душ”» Н. Гоголь размышлял: «...Отчего герои моих последних произведений, и в особенности “Мертвых душ”, будучи далеки от того, чтобы быть портретами действительных людей, будучи сами по себе свойства совсем непривлекательного, неизвестно почему близки душе, точно как бы в сочинении их участвовало какое-нибудь обстоятельство душевное? Еще год назад мне было бы неловко отвечать на это даже и тебе. Теперь же прямо скажу все: герои мои потому близки душе, что они из души; все мои последние сочинения — история моей собственной души. А чтобы получше все это объяснить, определю тебе себя самого как писателя. Обо мне много толковали, разбирая кое-какие мои стороны, но главного существа моего не определили. Его слышал один только Пушкин. Он мне говорил всегда, что еще ни у одного писателя не было этого дара выставлять так ярко пошлость жизни, уметь очертить в такой силе пошлость пошлого человека, чтобы вся та мелочь, которая ускользает от глаз, мелькнула бы крупно в глаза всем».
В критике — революционно-демократической до октября 1917 года и советской после — как-то уже устоялось мнение, что «отступничество» Н. Гоголя произошло во время его работы над вторым томом «Мертвых душ» и над «Выбранными местами из переписки с друзьями». Именно тогда, мол, он стал искать в крепостнической России «героя добродетелей», проповедовать нравственное самоусовершенствование, забыв о своем сатирическом даре. Между тем Н. Гоголь, как истинный художник, с самого начала творческой деятельности стремился изображать живого человека с его недостатками и добродетелями, а в жизни, «нами опошленной», искать ее «высшее значение». В одном из писем, рассказывая о первом представлении «Ревизора», автор комедии признавался: «С самого начала я уже сидел в театре скучный. О восторге и приеме публики я не заботился. Одного только судьи из всех бывших в театре я боялся, и этот судья был я сам. Внутри себя я слышал упреки и ропот против своей же пьесы, которые заглушали все...»
У В. Короленко есть статья «Трагедия великого юмориста. Несколько мыслей о Гоголе», написанная в 1909 году. Она примечательна не только мастерством своего исполнения, но и пристрастным, «партийным» толкованием наследия писателя; это словно эскиз для будущего советского гоголеведения. Приведенное выше признание автора «Ревизора» о первом представлении комедии В. Короленко комментирует таким образом: «Итак, “единственный судья” осудил пьесу, вокруг которой закипела борьба старой и новой Руси. В споре друзей и врагов своего гениального произведения Гоголь, после некоторых колебаний, склонился... на сторону врагов». В сноске В. Короленко дополняет: «Эту истинно роковую странность отметил еще Белинский в статье о “Переписке с друзьями”».
Однако никакой «роковой странности» в словах Н. Гоголя (или в поступке писателя, что одно и то же) нет; эта странность есть в комментарии. Как художник и как сын России, Н. Гоголь услышал «внутри себя» «упреки и ропот против своей пьесы» по той же причине, по которой А. Пушкин, слушая авторское чтение «Мертвых душ» и поначалу смеясь, потом стал все более и более мрачнеть и, наконец, заключил услышанное словами: «Боже, как грустна наша Россия!» Беспросветность российской жизни, гениально показанная Н. Гоголем, все же могла подтолкнуть автора и читателя к вопросу: «Да неужели в ней нет живых и плодотворных сил, неужели нет в ней рожденных для добра и созидания благородных волевых людей?»
***
В том, что поворот в мировоззрении писателя, определенно и резко обозначившийся в начале сороковых годов, к моменту создания второго тома «Мертвых душ», а затем и «Выбранных мест...», шел исподволь и был по сути трудным и тернистым поиском художественного осмысления жизни, нетрудно убедиться по переписке Н. Гоголя, его исповедальным страницам. Из многочисленных писем на эту тему возьмем хотя бы одно послание — к В. Жуковскому, старшему другу писателя. В 1848 году Н. Гоголь сердечно и доверительно рассказывает В. Жуковскому все, что пережил и передумал в последнее десятилетие: «...Мой смех вначале был добродушен; я совсем не думал осмеивать что-либо с какой-нибудь целью, и меня до такой степени изумляло, когда я слышал, что обижаются и даже сердятся на меня целиком сословия и классы общества, что я, наконец, задумался: “Если сила смеха так велика, что ее боятся, стало быть, ее не следует тратить по-пустому”. Я решился собрать все дурное, какое только я знал, и за одним разом над ним посмеяться — вот происхождение “Ревизора”. Это было первое мое произведение, замышленное с целью произвести доброе влияние на общество, что, впрочем, не удалось; в комедии стали видеть желанье осмеять узаконенный порядок вещей и правительственные формы, тогда как у меня было намерение осмеять самоуправное отступленье некоторых лиц от форменного и узаконенного порядка... Уже давно занимала меня мысль большого сочинения, в котором бы предстало все, что ни есть хорошего и дурного в русском человеке, и обнаружилось бы перед нами видней свойство нашей русской природы. Я видел и обнимал порознь много частей, но план целого никак не мог передо мной выясниться и определиться в такой силе, чтобы я мог уже приняться и начать писать... С большими усилиями удалось мне кое-как выпустить в свет первую часть “Мертвых душ”, как бы затем, чтобы увидеть в ней, как я был еще далек от того, к чему стремился... И вдруг болезни и тяжкие душевные состоянья, оторвавши меня разом от всего и даже от самой мысли об искусстве, обратили к тому, к чему прежде, чем сделаться писателем, уже имел я охоту: к наблюденью внутреннему над человеком и над душой человеческой. О, как глубже перед тобой раскрывается это познание, когда начинаешь дело с собственной своей души! На этом-то пути поневоле встретишься ближе с тем, который один из всех доселе бывших на земле показал в себе полное познанье души человеческой... С этих пор способность творить стала пробуждаться... Выпуск книги “Переписка с друзьями”, с которою (от радости, что расписалось перо) я так поспешил, не подумавши, что, прежде чем принести какую-нибудь пользу, могу сбить ею с толку многих, пришелся в пользу мне самому. На этой книге я увидел, где и в чем я перешел в то излишество, в которое, в эпоху нынешнего переходного состояния общества, попадает почти всякий идущий вперед человек. Несмотря на пристрастье суждений об этой книге и разномыслие их, в итоге послышался общий голос, указавший мне мое место и границы, которых я, как писатель, не должен переступать.
В самом деле, не мое дело поучать проповедью. Искусство и без того уже поученье. Мое дело говорить живыми образами, а не рассужденьями. Я должен выставить жизнь лицом, а не трактовать о жизни. Истина очевидная. Но вопрос: мог ли бы я без большого крюку сделаться достойным производителем искусства? Мог ли бы я выставить жизнь в ее глубине так, чтобы она пошла в поученье? Как изображать людей, если не узнал прежде, что такое душа человеческая? Писатель, если только он одарен творческою силою создавать собственные образы, воспитайся прежде как человек и гражданин земли своей, а потом уже принимайся за перо! Иначе будет все невпопад. Что пользы поразить позорного и порочного, выставя его на вид всем, если не ясен в тебе самом идеал ему противуположного прекрасного человека? Как выставлять недостатки и недостоинство человеческое, если не задал самому себе запроса: в чем же достоинство человека? И не дал на это себе сколько-нибудь удовлетворительного ответа. Как осмеивать исключенья, если еще не узнал хорошо те правила, из которых выставляешь на вид исключенья? Это будет значить разрушить старый дом прежде, чем иметь возможность выстроить наместо его новый. Но искусство не разрушенье. В искусстве таятся семена созиданья, а не разрушенья.
Искусство есть водворенье в душу стройности и порядка, а не смущенья и расстройства. Искусство должно изображать нам таким образом людей земли нашей, чтобы каждый из нас почувствовал, что это живые люди, созданные и взятые из того же тела, из которого и мы. Искусство должно выставлять нам на вид все доблестные народные наши качества и свойства, не выключая даже и тех, которые, не имея простора свободно развиваться, не всеми замечены и оценены так верно, чтобы каждый почувствовал их и в себе самом и загорелся бы желанием развить и возлелеять в себе самом то, что им заброшено и позабыто. Искусство должно выставить нам все дурные наши народные качества и свойства таким образом, чтобы следы их каждый из нас отыскивал прежде в себе самом и подумал бы о том, как прежде с самого себя сбросить все, омрачающее благородство природы нашей. Тогда только и таким образом действуя, искусство исполнит свое назначение и внесет порядок и стройность в общество!».
Это не просто письмо, это свод художественных воззрений великого мастера. Наверное, в нем можно найти уязвимые положения, скажем, мысль о том, что искусство есть примирение с жизнью, — уязвимые потому уже, что их опровергает художественная практика А. Пушкина, других писателей, его современников, в том числе и самого Н. Гоголя. Но это плод мучительных исканий, на которые имеет право художник; а прибавьте к этому потрясающие искренность и исповедальность, при которых кажется, что сама трепещущая душа творца советуется с людьми и всем миром в поисках истины. Можно ли здесь говорить, как это делает В. Короленко, о глубоком разладе между органическими склонностями сатирического гения и ошибочным взглядом на задачи искусства? Можно ли иронизировать над тем, что-де сатирику сначала предстояло искупить покаянием грех — создание прежних произведений, будивших в современниках «смятение и мятеж», а затем «высоким произведением искусства» примирить смятенные души своих соотечественников со всем, что он осмеял ранее?
Крамольной, не соответствующей таланту Н. Гоголя увиделась В. Белинскому и его последователям мечта писателя создать новые страницы «Мертвых душ» не похожими на уже написанные — мечта, о которой он сказал так: «...может быть, в сей же самой повести почуются иные, доселе еще не бранные струны, предстанет несметное богатство русского духа, пройдет муж, одаренный божескими доблестями, или чудная русская девица, какой не сыскать нигде в мире, со всей дивной красотой женской души, вся из великодушного стремления и самоотвержения. И мертвыми покажутся перед ними все добродетельные люди иных племен, как мертва книга перед живым словом!»
В. Белинский тут же ответил на это сокровенное желание писателя едкой иронией: «Много, слишком много обещано, так много, что негде и взять того, чем выполнить обещание, потому что того и нет еще на свете (курсив мой — А.Р.); нам как-то страшно, чтоб первая часть, в которой все комическое, не осталась истинною трагедией, а остальные две (вторая и третья части поэмы “Мертвые души”, обещанные Н. Гоголем — А.Р.), где должны проступить трагические элементы, не сделались комическими — по крайней мере в патетических местах...»
Почему же критик отказывал писателю в героях, несущих все «богатство русского духа»? Потому, что в «рабской стране», как поминутно называли Россию тогда (и называют сейчас), не может быть таких героев? Откуда же тогда, из какого чертополоха взялся Козьма Минин и Иван Сусанин, Надежда Дурова, пушкинская няня Арина Родионовна, Александр Суворов и Михаил Кутузов, Сергий Радонежский и Серафим Саровский — люди самые разные по происхождению и характерам, но одинаково благодетельно послужившие Отечеству? Кто же тогда разбил полчища Наполеона, выстроил на месте болот один из величественных в мире и неповторимых по красоте городов, открыл и привел под государеву руку обширнейшие пространства Сибири, покрыл русскую землю дивными святыми храмами, создал ее чудесные песни и сказки? И откуда позже, из каких эфемерных мечтаний или фантазий пришли в русскую литературу Алеша Карамазов и князь Мышкин? Почему же Н. Гоголь не мог и мечтать избрать других героев, кроме Плюшкина и Собакевича?
В. Короленко удивлялся: «...на одной и той же странице Гоголь дает всенародное обещание послужить тому, над чем тут же так зло смеется. На пороге новой работы, новой борьбы и, может быть, новой победы в душе великого писателя уже готов роковой разлад между самыми коренными свойствами его таланта и заблудившейся в умственном одиночестве мыслью».
Вот так: мысль Н. Гоголя заблудилась.
Между тем письма Н. Гоголя того времени, когда он закончил первую книгу «Мертвых душ» и обдумывал страницы второго тома поэмы и «Выбранные места...», говорят совсем о другом: его творческая мысль вовсе не блуждала, а развивалась неуклонно в избранном направлении.
***
Чуть ли не с первых шагов своей творческой деятельности Н. Гоголь стал убеждать своих критиков, и левых, и правых, указывавших ему на единственную литературную борозду — бичевать сатирой людские и общественные пороки, стал убеждать их в том, что у него есть свой, давно избранный, путь и что указчики ошибаются.
«...Внутренне я не изменялся никогда в главных моих положениях, — писал он в 1844 году еще одному своему близкому другу, С. Аксакову, перед которым часто исповедовался, до дна обнажая свою душу. — С 12-летнего, может быть, возраста я иду тою же дорогой, как и нынче, не шатался и не колебался никогда во мнениях главных, не переходил из одного положения в другое и, если встречал на дороге что-нибудь сомнительное, не останавливался и не ломал голову, а, махнувши рукой и сказавши: “объяснится потом!”, шел далее своей дорогой; и точно Бог помогал мне, и все потом объяснялось само собой. И теперь я могу сказать, что в существе своем все тот же, хотя, может быть, избавился только от многого мешавшего мне на моем пути и, стало быть, чрез то сделался несколько умней, вижу ясней многие вещи и называю их прямо по имени...»
И еще более определенно — в 1845 году в письме к Н. Языкову: «Сатирой ничего не возьмешь; простой картиной действительности, оглянутой глазом современного светского человека, никого не разбудишь: богатырски задремал нынешний век...»
Он работал над вторым томом своей поэмы, вовсе не сообразуясь с чьими-то советами или критикой, а исходя из своего замысла этого грандиозного произведения. В 1848 году, находясь в Москве, Н. Гоголь пишет П. Плетневу:
«...Соображаю, думаю и обдумываю второй том “Мертвых душ”. Читаю преимущественно то, где слышится сильней присутствие русского духа. Прежде, чем примусь сурьезно за перо, хочу назвучаться русскими звуками и речью». А в конце следующего, 1849 года в письме к читателю К. Маркову, откликнувшемуся на просьбу Н. Гоголя присылать ему отзывы на поэму (эта просьба содержалась в предисловии ко второму изданию «Мертвых душ»), писатель, между прочим, говорит то, что опровергает устоявшееся тогда мнение, будто во втором томе он предполагал нарисовать одних добродетельных героев, но не нашел их в жизни и потому «отступил от правды». «Что касается до второго тома “Мертвых душ”, — пишет Н. Гоголь К. Маркову, — то я не имел в виду собственно героя добродетелей. Напротив, почти все действующие лица могут назваться героями недостатков. Дело только в том, что характеры значительнее прежних и что намеренье автора было войти здесь глубже в высшее значенье жизни, нами опошленной, обнаружив видней русского человека не с одной какой-либо стороны».
Обратим внимание на слова, выделенные самим писателем. Во-первых, он подчеркивает, что выставит во втором томе своей поэмы вовсе не «героя добродетелей», а живых людей с их добродетелями и недостатками, причем назвать их можно с успехом и «героями недостатков». Такие живые характеры будут значительней, чем герои первого тома, они высветят русского человека с разных сторон. А во-вторых, и это самое главное, Н. Гоголь намеревается на новых страницах поэмы глубже раскрыть высшее значение жизни, опошленное людьми. Можно ли после этого разъяснения принять иронию В. Белинского: «Много, слишком много обещано, так много, что негде (?!) и взять того, чем выполнить обещание, потому что того и нет еще (?!) на свете?» Ясно, что идейные соображения не позволили критику понять и принять ясного и вполне осуществимого замысла писателя.
Хочу еще раз вернуться к суждениям В. Короленко, высказанным в статье «Трагедия великого юмориста», — потому, повторю, что они развивали идеи В. Белинского, и потому, что подобные взгляды настойчиво внедряло советское литературоведение. О «смертном грехе» Н. Гоголя автор статьи пишет так: «Если бы он не испугался выводов из своей сатиры (т.е. из первого тома “Мертвых душ” — А.Р.) и не побоялся осудить (во втором и третьем томах — А.Р.) не только лица и не только должности, но и самый порядок, сверху донизу пораженный бессилием и маразмом, то ему оставалось только изобразить свободной кистью сатирика торжество чичиковского идеала... И над этой идиллией на ее пока безоблачном горизонте чувствовалось бы, может быть, приближение грозовой тучи, которой суждено было потрясти гоголевскую Россию в самых ее основаниях. Но он испугался “страшной правды”... Под влиянием ложных идей, развившихся в отдалении от жизни, он изменил собственному гению и ослабил полет творческого воображения, направляя его на ложный и органически чуждый ему путь».
Знакомые приговоры! Н. Гоголь изменил сатирическому дару, взявшись искать в тогдашней России добродетель. А. Блок изменил поэтическому дару, призвав своих собратьев по перу «слушать музыку революции» и сам выразив ее в стихах. В. Распутин изменил беллетристическому дару, взявшись в роковые для России годы за публицистику. Только к самому художнику, его душе, его выстраданному пути нет ни доверия, ни уважения!
***
Главы второго тома «Мертвых душ» и «Выбранные места из переписки с друзьями» можно рассматривать только в единой связке — они писались в одно время и направленность их одинакова. Сам Н. Гоголь заметил о книге «Выбранные места...»: «Из боязни, что мне не удастся окончить того сочиненья моего, которым занята была постоянно мысль моя в течение десяти лет (речь идет о поэме “Мертвые души” — А.Р.), я имел неосторожность заговорить в ней (то есть в книге “Выбранные места” — А.Р.) кое о чем из того, что должно было мне доказать в лице... героев повествовательного сочинения».
Теперь я должен сделать обширную выписку из «Авторской исповеди», в которой Н. Гоголь объясняется с читателем и критикой, что, собственно, по его замыслу, представляют два его больших и взаимосвязанных произведения — «Мертвые души» и «Выбранные места...» и как он пришел к решению создать их. Эта выписка решительно опровергает мнение В. Белинского и его последователей о том, что Н. Гоголь изменил духу своих прежних произведений и попытался изобразить «то, чего в России не было». Напротив, это искреннее признание писателя в живых подробностях рисует путь его души к христианскому идеалу мира и человека в нем.
Итак, «мне хотелось в сочинении моем (в поэме “Мертвые души” как большом, цельном произведении — А.Р.) выставить преимущественно те высшие свойства русской природы, которые еще не всеми ценятся справедливо, и преимущественно те низкие, которые еще недостаточно всеми осмеяны и поражены. Мне хотелось сюда собрать одни яркие психологические явления, поместить те наблюдения, которые я делал издавна сокровенно над человеком, которые не доверял дотоле перу, чувствуя сам незрелость его, которые, быв изображены верно, послужили бы разгадкой многого в нашей жизни, — словом, чтобы по прочтенье моего сочинения предстал как бы невольно весь русский человек, со всем разнообразьем богатств и даров, доставшихся на его долю преимущественно перед другими народами, и со всем множеством тех недостатков, которые находятся в нем, — так же преимущественно перед всеми другими народами... Но я почувствовал в то же время, что все это возможно будет сделать мне только в таком случае, когда узнаешь очень хорошо сам, что действительно в нашей природе есть достоинства и что в ней действительно есть недостатки... Я видел ясно, как дважды два четыре, что прежде, покамест не определю себе самому определительно, ясно высокое и низкое русской природы нашей, достоинства и недостатки наши, мне нельзя приступить; а чтобы определить себе русскую природу, следует узнать получше природу человека вообще и душу человека вообще: без этого не станешь на ту точку воззрения, с которой видятся ясно недостатки и достоинства всякого народа.
С этих пор человек и душа человека сделались, больше чем когда-либо, предметом наблюдений. Я оставил на время все современное; я обратил внимание на узнанье тех вечных законов, которыми движется человек и человечество вообще. Книги законодателей, душеведцев и наблюдателей за природой человека стали моим чтением. Все, где только выражалось познанье людей и души человека, от исповеди светского человека до исповеди анахорета и пустынника, меня занимало, и на этой дороге, нечувствительно, почти сам не ведая как, я пришел ко Христу, увидевши, что в Нем ключ к душе человека и что еще никто из душезнателей не всходил на ту высоту познанья душевного, на которой стоял Он. Поверкой разума поверил я то, что другие понимают ясной верой и чему я верил дотоле как-то темно и неясно. К этому привел меня и анализ над моею собственной душой: я увидел тоже математически ясно, что говорить и писать о высших чувствах и движениях человека нельзя по воображенью: нужно заключить в себе самом хотя небольшую крупицу этого, — словом, нужно сделаться лучшим... Я пришел к своим собратьям, соученикам как равный им соученик; принес несколько тетрадей, которые успел записать со слов Того же Учителя, у Которого мы все учимся; принес на выбор, чтобы всяк взял, что кому придется. Тут были письма, писанные к людям разных характеров, разных склонностей, и притом находившимся на разных степенях своего собственного душевного состояния, которые никак не могли прийтись ровно всем. Я думал, что каждый схватит только что нужно ему, а на другое не обратит внимания...
Что же касается до мненья, будто книга моя должна произвести вред, с этим не могу согласиться ни в коем случае. В книге, несмотря на все ее недостатки, слишком явно выступило желанье добра. Стало быть, во всяком случае после книги моей читатель обратится к Церкви, а в Церкви встретит и учителей Церкви, которые укажут, что следует ему взять из моей книги для себя, а может быть, дадут ему наместо моей книги другие — позначительнее, полезнее и для которых он оставит мою книгу, как ученик бросает склады, когда выучится читать по верхам».
А. Пушкин говорил, что всякого поэта нужно судить по законам, им над собою установленным. Вот законы, установленные над собой Н. Гоголем. Давайте же посмотрим, хотя бы кратко, на главы книги «Выбранные места...» и второго тома «Мертвых душ», держа в уме то, что мы только что прочитали.
***
Прежде всего, в том и другом произведении автора волнует судьба России, ее будущее. Н. Гоголь истово убежден, что наша родина с ее богатырским народом и ее неизмеримыми пространствами достойна лучшей участи. Кажется, вышние силы влагают в уста писателя пронзительные слова, когда он говорит об отечестве, когда пытается угадать его завтрашний день. Он пророчествует, его речь становится апостольской: «Широкие черты человека величавого носятся и слышатся по всей русской земле так сильно, что даже чужеземцы, заглянувшие вовнутрь России, ими поражаются еще прежде, чем успевают узнать нравы и обычаи земли нашей». Это строки из книги «Выбранные места...» А разве не то же в «Мертвых душах»? Среди лирических отступлений автора мы чаще всего вспоминаем звездно-летящие строки о Руси-тройке. А запомнили ли вы другие слова, тоже обращенные к родине, полные любви и сомнения, намекающие на какой-то невыполненный писателем долг и неназванную его вину: «Почему слышится и раздается немолчно в ушах твоя тоскливая, несущаяся по всей длине и ширине твоей, от моря до моря, песня? Что в ней, в этой песне? Что зовет, и рыдает, и хватает за сердце? Какие звуки болезненно лобзают и стремятся в душу и вьются около моего сердца? Русь! Чего же ты ждешь от меня? Какая непостижимая связь таится между нами? Что глядишь ты так, и зачем все, что ни есть в тебе, обратило на меня полные ожидания очи?.. И еще, полный недоумения, неподвижно стою я, а уже главу осенило грозное облако, тяжелое грядущими дождями, и онемела мысль перед твоим пространством. Что пророчит сей необъятный простор? Здесь ли, в тебе ли не родиться беспредельной мысли, когда ты сама без конца? Здесь ли не быть богатырю, когда есть место, где развернуться и пройтись ему? И грозно объемлет меня могучее пространство, страшною силою отразясь во глубине моей; неестественной властью осветились мои очи: у! какая сверкающая, чудная, незнакомая земле даль! Русь!»
Озабоченность судьбой России — это главная тема обеих книг. О чем бы ни заводил Н. Гоголь разговор в письмах, составивших «Выбранные места...», в письмах, таких разнообразных по содержанию и так глубоко освещающих каждый взятый для обсуждения вопрос, мысль его постоянно сворачивает на судьбу России, ее застарелые болезни и возможности ее духовного взлета. А ведь эта тревога на десятилетия и века; повторяй и сейчас эти тревожные строки — и все будет в точку, все о нынешних наших бедах: «Вот уже почти полтораста лет протекло с тех пор, как государь Петр I прочистил нам глаза чистилищем просвещенья европейского, дал в руки нам все средства и орудья для дела, и до сих пор остаются так же пустынны, грустны и безлюдны наши пространства, так же беспричинно и неприветливо все вокруг нас, точно как будто бы мы до сих пор еще не у себя дома, не под родной нашею крышей, но где-то остановились бесприютно на проезжей дороге, и дышит нам от России не радужным, родным приемом братьев, но какой-то холодной, занесенной вьюгой почтовой станцией».
Обратите внимание на тон. Это — размышление вслух, убеждение, возможно, не только читателя, но и себя: «В России теперь на всяком шагу можно сделаться богатырем. Всякое звание и место требует богатырства. Каждый из нас опозорил до того святыню своего звания и места (все места святы), что нужно богатырских сил на то, чтобы вознести их на законную высоту. Я слышал то великое поприще, которое никому из других народов теперь невозможно и только одному русскому возможно, потому что перед ним только такой простор и только его душе знакомо богатырство, — вот отчего у меня исторгнулось то восклицание, которое приняли за мое хвастовство и мою самонадеянность».
Н. Гоголь касается вопроса, который был тогда так же важен, как и теперь: какой путь предпочтительней для России — общеевропейский или свой, самобытный? Писатель называет этот разговор спором «об европейских и славянских началах России». Н. Гоголь хорошо знал Европу. Он подолгу жил во Франции, Германии, Италии, причем, жил там в самое предгрозовое время, когда назревали европейские революции середины девятнадцатого века. В 1846 году он пишет о революционном брожении в названных странах: «...там никто еще этого вполне не видит: все, не выключая даже государственных людей, пребывают покуда на верхушке верхних сведений (здесь и далее курсив мой — А.Р.), то есть пребывают в том заколдованном круге познаний, который нанесен журналами в виде скороспелых выводов, опрометчивых показаний, выставленных, сквозь лживые призмы всяких партий, вовсе не в том свете, в каком они есть. Погодите, скоро поднимутся снизу такие крики (еще одно оправдавшееся предвидение писателя! — А.Р.) именно в тех с виду благоустроенных государствах, которых наружным блеском мы так восхищаемся, стремясь от них все перенимать и приспособлять к себе, что закружится голова у самых тех знаменитых государственных людей... В Европе завариваются теперь повсюду такие сумятицы, что не поможет никакое человеческое средство, когда они вскроются, и перед ними будет ничтожная вещь те страхи, которые вам видятся теперь в России...»
Прошло только два года после того, как писались эти строки, и во Франции грянула революция. Буря мятежа потрясла и другие страны Европы. Она готова была захватить и Россию. Тут одна цель объединяла радикальные силы общества: отмена крепостного права, уничтожение рабства. Революционно-демократическая критика, вождем которой был В. Белинский, немало сделала для того, чтобы ареной общественной борьбы стала и литература. В. Белинский не зря тревожился, что после первого тома «Мертвых душ», возбуждающего в читателе неприятие российской жизни, Н. Гоголь обратится к поиску героя созидающего, добродетельного. Критик знал независимый характер писателя, чувствовал духовную самостоятельность гения. Гоголь писал в 1847 году о «Выбранных местах...» одному из своих корреспондентов: «Я книгу составлял вовсе не затем, чтобы сердить Белинских, Краевских и Сенковских, я глядел вовнутрь России, а не на литературное общество». Нетерпеливое и безоговорочное «К топору зовите Русь!» не могло устроить мыслителя и духовного писателя Н. Гоголя. Может быть, чутьем и знанием человека, глубоко проникшего в историю России, он увидел: «...Сквозь нелепые крики и опрометчивые проповедования новых, еще темно услышанных идей слышно какое-то всеобщее стремление стать ближе к какой-то желанной середине, найти настоящий закон действий, как в массах, так и в отдельно взятых особях...» (курсив мой — А.Р.). И еще более определенно — в «Выбранных местах...»: «Переворот обыкновенно на несколько лет обливает кровью потрясенное государство, если производится бореньями внутренних партий».
Это — что касается самой «голой» идеи. Но Н. Гоголь хорошо понимал, что художественное произведение — это не прокламация. Ему претили произведения, сконструированные по модным теориям журнальных витий. Он писал в эти годы о вымученных сочинениях, созданных по рецептам критиков: «...эти судорожные, больные произведения века, с примесью всяких непереварившихся идей, нанесенных политическими и прочими брожениями...» Невольно думаешь: уж не о будущих ли романах Н. Чернышевского опять же провидчески говорит Н. Гоголь?
О свободном творчестве художника он имел свое представление: «Зачем венцом всех эстетических наслаждений во мне осталось свойство восхищаться красотой души человека везде, где бы я ее ни встретил? Зачем жажда знать душу человека так томила меня постоянно от дней моей юности? Определите мне прежде, зачем все это произошло, и тогда спрашивайте: зачем я не могу писать того, что писал?» (То есть сатирических произведений — А.Р.). Впрочем, и В. Белинскому был чужд утилитарный подход к художественному произведению. «Конечно, — писал он, — смешно было бы предполагать, чтоб сатира, комедия, повесть или роман могли исправить порочного человека; но нет сомнения, что они, открывая глаза общества на самого же его, способствуя пробуждению его самосознания, покрывают порочного презрением и позором». И заметим, после смерти Н. Гоголя соратник В. Белинского по журналу «Отечественные записки» Н. Некрасов призывал писателей: «...не сужать себя преднамеренно, не подчиняться никакой системе, как бы она ни казалась ему верна, с наперед принятым воззрением не подступать к русской жизни. Пусть он даст себе волю разливаться и играть, как разливается и играет сама жизнь; пусть он разовьет в себе дух истинной художнической свободы и справедливости... Без чистой любви к истине нет художества...»
Но это эстетические воззрения. А когда дело доходит до идейных соображений, до политической, общественной борьбы, то тут оказываются побоку эстетика и художественность, тут свергаются с пьедестала даже и великие художественные таланты, и критический ум словно бы ослепляется сиюминутными, злободневными веяниями. Великий критик, еще вчера восторгавшийся «дивно-художественными творениями» Н. Гоголя, выступает в письме к нему как чистый политик.
Только в одной литературе, несмотря на цензуру, утверждает В. Белинский, можно еще высказать мятежные мысли. «...Вот почему у нас в особенности награждается общим вниманием всякое так называемое либеральное направление, даже и при бедности таланта, и почему так скоро падает популярность великих поэтов, искренне или неискренне отдающих себя в услужение православию, самодержавию и народности. Разительный пример — Пушкин, которому стоило написать только два-три верноподданнических стихотворения и надеть камер-юнкерскую ливрею, чтобы вдруг лишиться народной любви».
Вот так! Тысячные толпы русских людей поклонились праху поэта в трагические дни еще не забывшегося 37 года, имя его по всей России утвердилось как имя национального гения, а неподкупный критик словно решил оклеветать эту народную любовь! Забыв о своих многолетних восторгах по поводу художественного совершенства гоголевских страниц, В. Белинский вдруг выговаривает вчерашнему кумиру, что бездарная, но «идейная» книга все же лучше талантливой, но «вредной». «Публика, — уверяет он в письме к Н. Гоголю, — видит в русских писателях своих единственных вождей, защитников и спасителей от мрака самодержавия, православия и народности и потому, всегда готовая простить писателю плохую книгу, никогда не прощает ему зловредной книги» (курсив мой — А.Р.).
Н. Гоголь спокойно и мудро говорит соотечественникам: «Все более или менее согласились называть нынешнее время переходным. Все чувствуют, что мир в дороге, а не у пристани, даже не на ночлеге, не на временной станции или отдыхе... Везде обнаруживается более или менее мысль о внутреннем строении: все ждет какого-то более стройнейшего порядка. Мысль о строении как себя, так и других делается общею...» А критик и слышать не хочет этих разговоров о «самостояньи человека»; для него все, что не подталкивает к общественному взрыву, и вредно, и неумно: «Мысль сделаться каким-то абстрактным совершенством, стать выше всех смирением может быть плодом только или гордости, или слабоумия и в обоих случаях ведет неизбежно к лицемерию, ханжеству, китаизму».
***
По сути дела, речь идет о споре, который стал в литературной и общественной жизни России вечным и никогда не остывающим. Как решать острейшие социальные вопросы: революционно, с помощью насилия или уповая на нравственное самоусовершенствование человека, а значит, и общества? Н. Гоголь в «Выбранных местах...» впервые выстраданно, с потрясающей искренностью заговорил о личном долге и личной ответственности человека в земной жизни, о воспитании каждым собственной души — и был записан в консерваторы, в реакционеры. Этот приговор был очень четко обобщен позже В. Короленко. Идея автора, пояснял он, «состояла в том, чтобы в крепостнической России найти рычаг, который мог бы вывести ее из тогдашнего ее положения. А так как все зло предполагалось не в порядке, а только в душах, то, очевидно, нужен такой рычаг, который, не трогая форм жизни, мог бы чудесным образом сдвинуть с места все русские души, передвинуть в них моральный центр тяжести от зла к добру». Этим рычагом, по мнению В. Короленко, Н. Гоголь считал поучение, а «Выбранные места...», мол, и стали таким поучением.
Н. Гоголь, конечно, обладал искусством нравственной проповеди и не считал зазорным обратиться к читателям с прямым, публицистическим словом. Он с иронией отвечал оппонентам: «Я все-таки писатель, а не монах». Его искусство воздействия на людей «прямым словом» проявилось и в чтении лекций с кафедры Петербургского университета, и в публицистических страницах ранней книги «Арабески».
Что же касается «Выбранных мест...», то письма, вошедшие в книгу, действительно объединяет в одно художественное целое искусство душевной беседы с читателем и возвышенная поэтическая страсть — огромное эмоциональное чувство, которое освещает и другие произведения Н. Гоголя.
Но революционно-демократическую критику взбесила, конечно, не сама форма гоголевской проповеди, а ее содержание, ее направленность. Начиная с В. Белинского эта критика десятилетиями высмеивала «наивные» и «зловредные» размышления Н. Гоголя. Только взорвать существующий строй, только изменить общественные отношения, только исключить условия для рабства и других социальных пороков — подталкивали либералы. А воспитание души? Оно, видимо, будет достигнуто автоматически, едва утвердится новый, справедливый строй. Сто пятьдесят лет назад можно было посмеяться над «утопиями» Н. Гоголя; сегодня мы вправе посмеяться над его критиками.
По-иному читаются сейчас, в годы невиданного разграбления России, и уцелевшие главы второго тома «Мертвых душ». И тут вышло, что писатель прозорливо предвидел нынешнюю российскую жизнь.
Исправление нравов, иронизировала когда-то либеральная критика, Н. Гоголь предлагал осуществить с помощью начальства. Ну, к примеру, генерал-губернатора, который вдруг открыл страшные злоупотребления в подведомственном крае. Ему бы наказать нечестивцев, а он решил обратиться к ним с поучением. Поучение, смеялась критика, жалкое, да и вообще, мол, вся ситуация, выдуманная писателем по его собственному рецепту из «Выбранных мест...», — это и есть ярчайший пример несостоятельности гоголевской идеи.
Но послушаем все же, что говорит губернатор в своей речи: «Дело в том, что гибнет уже земля наша не от нашествия двадцати иноплеменных языков, а от нас самих, что уже, мимо законного управления, образовалось другое, гораздо сильнейшее всякого законного... Все оценено, и цены даже приведены во всеобщую известность (курсив мой — А.Р.). И никакой правитель, хотя бы он был мудрее всех законодателей и правителей, не в силах поправить зла, как ни ограничивай он в действиях чиновников приставлением в надзиратели других чиновников... Я обращаюсь к тем из вас, кто имеет понятие какое-нибудь о том, что такое благородство мыслей... Я приглашаю вас ближе рассмотреть свой долг, который на всяком месте предстоит человеку. Я приглашаю рассмотреть ближе свой долг и обязанность земной своей должности...»
Не правда ли, это речь нынешнего президента России? Здесь что ни названный порок, то сегодняшняя болезнь. Давайте посмеемся. Давайте повторим за предшественниками: ну и наивный же идеалист, этот Гоголь, выдумал бутафорского сановника и вложил ему в уста глупую, бесполезную проповедь. А надо было этому Гоголю вспомнить о своем сатирическом даре, снова и снова обличать, подталкивать к мятежу. В одном, правда, мы теперь не очень уверены: в том, что подобное положение России поправимо только и исключительно с помощью мятежа. Ну и, конечно, в том, что гениальное предвидение автора — это случайное совпадение удачной фантазии с нынешней жизнью.
Как неразумным детям, втолковывает великий писатель через полуторавековую даль нынешним бездарным и торопливым «реформаторам»: «...Теперь более, чем когда-либо, нужно нам обнаружить внаружу все, что ни есть внутри России, чтобы мы почувствовали, из какого множества разнородных начал состоит наша почва, на которой мы стремимся сеять, и лучше бы осмотреться прежде, чем произносить что-либо так решительно, как ныне все произносят» (курсив мой — А.Р.).
А вот еще — о «мыслящем человеке» своего времени: «Он забыл даже, что ум идет вперед, когда идут вперед все нравственные силы в человеке, и стоит без движения и даже идет назад, когда не возвышаются нравственные силы». А разве сейчас не то же? Сегодняшние «реформаторы» забыли, что без нравственного чувства, без духовных устоев основание всякого общества будет гнилым. У них потому и не получается ничего, что они отбросили назад вековые нравственные традиции, духовный опыт народа и опять пытаются построить на волчьих законах жизнь общества — экономическую, правовую, гражданскую.
Скажите теперь, как это опрометчиво сделал В. Белинский, что «Гоголь силен в непосредственном акте творчества, как поэт, как художник», но это «отводит ему глаза от идей и нравственных вопросов, которыми кипит современность»! Да он не то что свою, он и нашу современность объясняет нам лучше нынешних мудрецов!
...Вот обступают нас со всех сторон герои отечественной литературы — Андрей Болконский, Пьер Безухов и Наташа Ростова, Алеша Карамазов и князь Мышкин, Григорий Мелехов и Аксинья Астахова — бесчисленные русские люди, пытающиеся разгадать тайну жизни, постичь ее черные обвалы и небесную красоту здесь, в России, на неустроенной, часто горящей и черной от людской злобы родной земле. И видим мы, что первым об этой загадке человеческой жизни заговорил Николай Гоголь, поэт, мудрец и христианин. Пожалуй, в первом томе поэмы «Мертвые души» он открыл печальную земную правду. А в книге «Выбранные места...» приблизился к правде небесной. Выслушав об этой книге жестокие слова, он не отступил от своего мнения ни на йоту. Он писал за полтора года до смерти: «Мне кажется, если бы доставлена была мне возможность в продолженье трех лет сделать три летние поездки во внутренность России и три зимние пребывания вне ее под благорастворенным климатом юга... — такое благодеяние не пропало бы даром. Сверх мной упомянутого большого сочинения (то есть второго и третьего томов “Мертвых душ” — А.Р.), я мог бы окончить тогда ту необходимую и нужную у нас книгу, мысль о которой меня занимает с давних времен... Нам нужно живое, а не мертвое изображение России (курсив мой — А.Р.), та существенная, говорящая ее география, начертанная сильным, живым слогом, которая поставила бы русского лицом к России...»
Н. Гоголь вынашивал новые замыслы, которые могли полнее высветить его «душевную правду». Кончина не позволила осуществить их. Но и в шедеврах, оставленных нам, для любящего и отзывчивого читателя эта «душевная правда» понятна и близка.