О. Артемий ВЛАДИМИРОВ Никита Ильич Толстой. Глава из книги «Мой Университет»
Мне посчастливилось студентом общаться с этим удивительным человеком на кафедре русского языка и литературы, куда я перешёл по влечению сердца спустя год тщательного изучения тайн английского произношения на романо-германском отделении.
Никиту Ильича можно было узнать издалека. Высокого роста, одетый с безукоризненным вкусом, с длинной дореволюционной профессорской бородой, он отличался открытым, неизменно благожелательным выражением лица. Сейчас, когда я стал священником, по глазам человека почти всегда догадываюсь, что имею дело с православным христианином. Людям, просвещённым благодатью Божией, свойственна особая теплота взора, которую ни с чем не перепутаешь. Когда с этим качеством соединяются подлинная культура, хорошее воспитание, широкие познания и жизненная мудрость, человек представляется прекрасным. Иного слова и не подберёшь. Возраст только добавляет величия, уживающегося со скромностью, и того неподражаемого очарования, в котором уже нет ничего плотского и чувственного, но которое завоёвывает собеседника без насилия, незаметно умягчая его сердце.
Н.И. Толстой, доктор филологических наук, профессор, заведующий сектором этнолингвистики и фольклора Института славяноведения и балканистики РАН, академик АН СССР, иностранный член многих зарубежных академий наук, конечно, не мог дневать и ночевать в Университете. Зато когда он появлялся в его коридорах на девятом и десятом «филологических» этажах, то по праву становился центром всеобщего внимания. Мы, студенты, благоговели перед этим светилом. Никиту Ильича любили за его профессорское великодушие и подлинно графское благородство в отношении учащихся. Он относился к нам с удивительным тактом и уважением, умея видеть в каждом из нас личность. Я бы сказал, что некоторые «замухрышки от филологии» (говорю о себе), пообщавшись в течение нескольких минут с этим осколком великой империи, внутренне ободрялись и избавлялись от того, что принято называть комплексом неполноценности.
С горечью теперь припоминаю, что иные студентки, поступив на филологический факультет и не имея в себе нравственного стержня, начинали стесняться собственной «непросвещённости» в определённых вопросах. Бедняжки стремились как можно быстрее избавиться от тягостного для них девства, по глупости считая, будто душевная и телесная чистота служит препоной для их «социализации», то есть вхождения в современное общество на равных правах с окружающими. Сколько таких несчастных «трясогузок», бездумно и безумно бросив цветок непорочности в грязь «служебных романов», обрекли себя на дальнейшее прозябание и по существу лишились возможности сделать правильный выбор, оставшись пустоцветом в наше холодное и лукавое время! И именно Никита Ильич возвращал своим студенткам понимание достоинства женщины.
Вот он идёт по коридору мимо открывающихся и с громким стуком захлопывающихся полупрозрачных дверей студенческих аудиторий. Взад и вперёд движется разношёрстная и многоликая толпа учащегося юношества. Распущенные волосы, сравнительно недавно вошедшие в общее употребление джинсы (по которым, между прочим, можно судить о всех недостатках фигуры), растянутые свитера и небрежно накинутые на плечи куртки, сумки; шум, гам... мельтешение... Однако вокруг потомка яснополянского графа тотчас образуется свободное пространство. Так шлюпки и ботики предпочитают держаться на почтительном расстоянии от многопалубного пассажирского судна. Никита Ильич при ходьбе благородно опирается на раритетную трость из красного дерева с набалдашником (не из семейных ли кладовых?), на правой руке его виден крупный фамильный перстень. В старину такие использовали для проставления печати на ценных родовых бумагах и документах. И при этой массивности, величавости — светлый взгляд, обдающий всех «встречных и поперечных» искренней симпатией, побуждающий к взаимной открытости и неравнодушию. Граф успевает учтиво раскланяться с едва знакомыми людьми, сказав каждому приятное или просто доброе слово (а кто в этом ныне не нуждается?). Но вот к нему подходят две студентки, заметно робея и потому прячась друг за друга...
— Чем могу вам послужить, милые мои? — приветливо встречает их профессор, смотря не на зачётки в руках, а на них самих, не знающих, куда деть глаза от смущения.
— Никита Ильич, простите, мы из вашего семинара... не смогли прийти вовремя на зачёт...
— Но позвольте прежде поинтересоваться, как вас зовут?
С этими словами граф почтительно склоняется в сторону каждой, изящным движением берёт ручку и деликатно, как истинный джентльмен, целует её. Затем он осведомляется, какой раздел «должница» хотела бы сегодня сдать. После двух-трёх дополнительных вопросов ставит росчерком пера зачёт в студенческом документе... и продолжает своё шествие (словно по Невскому проспекту или где-нибудь на водах в Карловых Варах). А позади него — застывшие осчастливленные девушки, ещё не готовые поверить в свою удачу...
Ну как же нам было не любить Никиту Ильича, уникального, неповторимого и ни с кем не сравнимого?!
Счастьем почиталось попасть вместе с ним в диалектологическую экспедицию в Белорусское Полесье, откуда восторженные студенты привозили, помимо профессиональных материалов, замечательно интересные истории, в том числе и рассказы об общем любимце.
О нём ещё при жизни на факультете ходили легенды. Так называемые студенты-рабфаковцы, прошедшие армию и побывавшие в различных переделках, уважали графа за то, что он, по их собственным донесениям, «не пил водку Великим постом». Многим из них само понятие «Великий пост» становилось знакомым благодаря этому занятному факту из личной биографии академика.
Провожая однажды на Белорусский вокзал ватагу молодых филологов, среди которых возвышался, как Иван Великий, наш профессор, я почувствовал непередаваемую словом атмосферу университетского братства, содружества мэтра и его последователей, радующихся самой возможности разделять с ним подобные, не лишённые невинной романтики путешествия.
Храню в памяти единственное посещение толстовского жилища на Большой Ордынке, совсем неподалёку от храма «Всех скорбящих Радость» [1]. Просторные комнаты с высокими потолками, сплошь заставленные книжными шкафами с литературой на всех европейских языках. Никита Ильич сидит в креслах (предварительно усадив бедного студентика напротив себя), близ него — бронзовый бюст Льва Николаевича Толстого, сумрачный взор которого так не вяжется с благоуветливостью его прямого потомка.
Признаюсь, я часто огорчал своего научного руководителя отсутствием серьёзного отношения к лингвистическим штудиям. Виной тому было не только легкомыслие, но и очень непростой для меня этап воцерковления. Что было причиной потери душевного равновесия, я расскажу читателям в других главах своих воспоминаний. Сейчас отмечу лишь то, с какой бережностью и терпением Никита Ильич возился со мной — типичным неофитом, способным лишь к неуклюжим крайностям и совершенно лишённым чувства гармонии и золотой середины.
— Артемий, ободритесь, поверьте: Московской духовной академии нужны образованные филологи, — говорил он с такой нежной убедительностью, которая была бы гораздо естественнее в устах бабушки, души не чающей в своих повзрослевших внуках, нежели знаменитого профессора, почти не имеющего времени возиться с неучами и митрофанушками. Мог ли я в те годы предполагать, что его слова, лишь косвенно обличавшие мою студенческую несостоятельность, были ничем иным, как пророчеством, сбывшимся шесть лет спустя, в 1986 году, когда я был приглашён в Московские духовные школы преподавать русский и старославянский языки! А тогда в уютном профессорском жилище, пред лицом корифея отечественной славистики я и не мог испытывать ничего, кроме стыда! Скажу более, Никита Ильич в определённом смысле явился для меня и моей будущей матушки «сватьей бабой Бабарихой», неоднократно, но очень осторожно намекая, чтобы мы, его «филологические цыплята», обратили внимание друг на друга, что и сбылось несколько позже, под занавес учения в Alma Mater.
В заключение своего очерка поделюсь с читателями сведениями, несомненно, представляющими и общецерковный интерес. Никита Ильич как-то со свойственной ему искренностью рассказал мне о своей юности, которая прошла в Белграде — центре жизни первой волны русской эмиграции. Из его воспоминаний, мне доверенных, я особенно чётко запомнил следующее. Мальчиком Никита имел общение с церковным главой Русского Зарубежья митрополитом Антонием (Храповицким). Тот, приголубив даровитого потомка хорошо известного ему рода, показал Никите [2] драгоценную панагию, подаренную митрополиту будущим Патриархом Московским и всея Руси Сергием (Страгородским). На обратной стороне панагии была выгравирована надпись, обращённая одним иерархом Русской Церкви (на территории Советского Союза) к его собрату (в странах рассеяния): ...Дадите нам от елея вашего, яко светильницы наши угасают... [3]
Разделённые государственными границами, находясь в политически враждебных лагерях, мудрые иерархи Русской Церкви, оказывается, втайне молились друг за друга, веря, что настоящее «прейдет», а будущее обратится к прошлому — и Русская Церковь изволением Божиим вновь обретёт каноническое единство.
Доблестный служитель чистой науки, Никита Ильич Толстой, внеся неоценимый вклад в православную культуру и в дело единения братских славянских народов, с миром отошёл ко Господу в 1996 году. Убеждён, что благодаря нашему научному руководителю десятки учеников и студентов пришли к Православию без малейшего нажима с его стороны...
Пустовато стало нынче в гулких коридорах первого гуманитарного корпуса МГУ, несмотря на обилие учащих и учащихся. Но чудится мне: нет-нет, а появляется иногда в коридорах филфака столь хорошо знакомая благородная фигура русского рыцаря славистики, с жезлом из красного дерева, с родовым перстнем на руке и с той обаятельной и доброй улыбкой, которую забыть невозможно...
Примечания
1. Храм Преображения Господня, известный благодаря чудотворному образу Божией Матери «Всех скорбящих Радость».
2. Дело было в тридцатых годах XX столетия.
3. «Дайте нам вашего масла, потому что светильники наши гаснут» (Мф. 25, 8).