Юрий ПАВЛОВ О некоторых особенностях художественного мира эпопеи Вацлава Михальского «Весна в Карфагене»

«Весна в Карфагене» — роман-эпопея в шести книгах, события в которых происходят с начала ХХ века по нулевые годы ХХI столетия в России (царской и постсоветской), СССР, Тунисе, Франции, Чехии, Германии, Португалии, США и других странах. Хронологическому масштабу эпопеи соответствует и количество героев — 337.

Уникален жанр произведения — роман-эпопея в сносках. Невольно вспоминаются сноски (перевод с французского на русский) в «Войне мире» Льва Толстого или сноски (объясняющие значение диалектных слов) в «Тихом Доне» Михаила Шолохова. Подобные сноски в «Весне в Карфагене» составляют мизерный процент. 260 разнонаправленных и разнокачественных сносок в эпопее Михальского, выполняющие функцию литературного приема, «дают тексту, — по словам самого писателя, — трехмерное изображение» (более подробно об этом говорится в статье-беседе «День тянется, а жизнь летит») [4, с. 372–456]. В годы Гражданской войны, прочитав биографию поэта Полежаева, Иван Бунин написал: «Да, я последний, чувствующий это прошлое, время наших отцов и дедов» [2, с. 275]. И все же не хуже Бунина, а во многих отношениях лучше его, чувствовали прошлое как минимум трое его современников: Иван Шмелев, Борис Зайцев, Иван Ильин. Не оправдался и следующий прогноз автора «Окаянных дней». Он, откликаясь на смерть Николая Филипповича, утверждал: «Пройдет сто лет — почувствует ли хоть кто-нибудь тогда возле этой могилы его время? Нет, никто и никогда. И мое тоже» [2, с. 276].

Эпопея Вацлава Михальского — это произведение, где и время отдельного человека, и время историческое, и время-вечность переданы с редкой эмоционально-чувственной, психологической, фактологической убедительностью и высочайшим художественным мастерством. Сквозной сюжетной линией эпопеи является судьба семьи Мерзловских, сопряженная с эпохальными событиями ХХ века и с судьбами более трехсот персонажей. Главная героиня произведения Мария Мерзловская в неполные пятнадцать лет покинула Россию в ноябре 1920 года. Ее мать Анна Карповна с дочерью Александрой это сделать не смогли. Композиционно повествование построено так, что главу о Марии Мерзловской последовательно сменяет глава об Александре и Анне Карповне. Таким образом, сопряжение жизни в Советском Союзе с жизнью за его пределами создает многомерную, хронотопическую, художественную уникальную вселенную эпопеи.

Семья Мерзловских, расколотая социально-политическими потрясениями ХХ века, — символ традиционной России, «которую мы потеряли». В произведении эта Россия неоднократно сравнивается с Карфагеном: отсюда название первой книги и эпопеи в целом. Образ царской России начала ХХ века воссоздается через воспоминания героев и авторские характеристики. Одним из символов этой России у Михальского является Севастополь. Вот как о нем вспоминает незадолго до смерти Мария Мерзловская, имевшая богатейший опыт жизни в разных странах мира: «Севастополь — такой чистенький, такой белый и синий город. Торжественный, как Андреевский флаг. Оттого, что в Севастополе всегда был русский флот и летом жарко, там прогуливалось много молодежи в белом. И перед глазами, куда ни кинь: синее море, белые дома, люди в белом.

Плохо ли, хорошо ли, но все-таки я повидала добрый десяток стран, и такого ощущения всеобщей чистоты и свободы нигде не припомню.

Белые шляпки и белые кисейные платья на барышнях, кипенно-белые кителя на молодых людях, приветливое сиянье глаз на загорелых чистых лицах. Даже серые груботканные матросские робы отдавали стерильной белесостью. А раскаленные на солнце, изъеденные волнами прибрежные камни как бы светились на фоне синего моря чистыми белыми пятнами. И еще белые глицинии, уйма белых глициний, и кое-где фиолетовые. Какая прелесть была во всем, какой порядок! Не дисциплина, не принуждение, не страх, а порядок… Божественный порядок во всем. И в житейских мелочах, и в общем движении жизни, и в движениях души.

На кораблях императорского черноморского флота каждые полчаса сухим и чистым звуком били склянки. По вечерам играл на набережной духовой оркестр, особенно часто — модные в те дни “Амурские волны”. И сердце сжимало от гордости — где Севастополь, а где Амур! Боже мой — и все Россия!..» («Весна в Карфагене»)

Как видим, писатель передает дух Севастополя через слова-образы: «чистота», «свобода», «божественный порядок». С ними стоит в одном ряду многократно употребляемое логическое определение «белый» — символ чистоты, святости, божественности.

Легко догадаться, кому такой образ царской России покажется идеализированным. Заранее понятно, какие аргументы в таком случае будут приводиться. Назовут, в частности, произведения самых разных писателей (от Александра Серафимовича до Ивана Бунина), где изображаются болезни русской жизни рубежа XIX–XX веков. Не отрицая эти болезни, подчеркнем: многие художники слова, зациклившись в своих произведениях только на описании человеческих и общественных недостатков, государственно-национальных пороков, прошли мимо выдающихся успехов царской России.

Тот же Иван Бунин в 1924 году скажет: «Была Россия, был великий, ломившийся от всякого скарба дом, населенный огромным и во всех смыслах могучим семейством, созданный благословенными трудами многих и многих поколений, освященный богопочитанием, памятью о прошлом и всем тем, что называется культом и культурой» [1, с. 125]. Однако в большинстве ранних произведений самого Бунина (вспомним ту же «Деревню», написанную как будто ортодоксальным соцреалистом или современным либералом) нет и намека на такую Россию.

В отличие от авторов, видевших и видящих в дореволюционной жизни страны только негатив, Вацлав Михальский в своей эпопее повествует, прежде всего, о многочисленных реальных достижениях России (примеры приводятся в нашей беседе с писателем) и о человеческих типах, в разной степени приближенных к идеалу соборной личности.

Этот преобладающий положительный фон жизни дореволюционной России усиливает недоумение, непонимание, звучащее в вопросах повзрослевшей Марии Мерзловской: «Как же всё это случилось? Как они упустили Россию?» Ответы героини на эти сложнейшие вопросы в разной степени совпадают с оценками писателей и мыслителей разного времени, но больше всего — первой волны эмиграции.

Иван Бунин — почти «закадровый» герой эпопеи, видимо, чаще других представителей этой волны появляется в произведении. Он присутствует на русско-французском балу с женой и Галиной Кузнецовой. Бунин, как и другие именитые звезды, «дружным облегчающим душу смехом» реагирует на адресованные правнучке Пушкина графине де Торби слова Марии Мерзловской: «Я не первая, я вторая. А первых много!» («Одинокому везде пустыня»).

Через пять лет в Тунизии Мария Мерзловская, глядя на одинокие скрипучие сосны, на крохотные маслята, думает о Родине, маме, отце, сестре и вспоминает бунинские строки:

Снега сошли, но крепко пахнет

В оврагах свежестью грибной.

Вацлав Михальский так отреагировал в сноске на данный поэтический сюжет: «На эти стихи юного Ивана Бунина обратил внимание Лев Толстой и читал их вслух в кругу семьи. А Мария вспомнила стихи с ошибкой. В подлинном тексте: “грибы сошли”». То есть Михальский соединяет жизнь и поэтическую реальность в одно неразрывное целое — это еще одна характерная черта художественного мира эпопеи.

В 1936 году в неотправленном письме матери Мерзловская выражает свое одиночество, бездомность через бунинские строки:

И у птицы есть гнездо

И у зверя есть нора

А мне, бездомному, негде преклонить голову.

Через двенадцать лет, в Труа, в дни свидания с Павлом, которое Мария ждала 28 лет, она читает возлюбленному созвучные ей бунинские стихи:

О счастье мы всегда лишь вспоминаем.

А счастье всюду. Может быть, оно

Вот этот сад осенний за сараем

И чистый воздух, льющийся в окно.

В этот момент Бунин для Марии — современник, живущий «где-то на юге Франции» («Ave Maria»).

Особая внесюжетная форма бунинского присутствия в эпопее — две цитаты из стихотворений поэта, использованные Михальским как эпиграфы к главам романов «Одинокому везде пустыня», «Прощеное воскресенье». Следующие строки, на мой взгляд, определяют одну из главных особенностей мироотношения не только главных героев эпопеи, но и — еще в большей степени — Вацлава Михальского:

Я человек: как Бог я обречен

Познать тоску всех стран и всех времен!

Бунин присутствует в романе и как неназванный единомышленник героини. Многие его оценки из «Окаянных дней» и «Миссии русской эмиграции» эмоционально и мировоззренчески созвучны Марии Мерзловской. Бунин видел силу большевиков в их сатанизме, в том, что «они сумели перешагнуть все пределы, все границы дозволенного» [2, с. 278]. Иллюстрацией сказанного могут служить примеры, приводимые Марией Мерзловской: «Русские офицеры, например, были неспособны даже вообразить, что можно обнародовать Верховный указ о всеобщем помиловании тех, кто добровольно разоружится, и, едва приняв оружие, тут же начать расстреливать беззащитных тысячами, как это случилось в Крыму. Или соорудить первый в мире концлагерь за колючей проволокой в чистом поле, как это было на Тамбовщине (здесь героиней допущена фактическая ошибка. — Ю.П.), согнать туда с окрестных деревень женщин, детей, стариков и начать расстреливать их из пушек шрапнелью прямой наводкой» («Весна в Карфагене»).

Еще один «закадровый» герой эпопеи Иван Ильин даже не называется, но он безошибочно узнается в следующем абзаце «Ave Maria»: «Похоронили ее (Анну Карповну. — Ю.П.) в пятницу двадцать первого августа за красным кирпичным забором Донского монастыря. В те времена еще не нужно было быть ни знаменитым белым генералом, ни великим русским философом, ни Нобелевским лауреатом для того, чтобы тебя похоронили на этом монастырском кладбище». Думаю, именно Иван Ильин дал универсальный ответ на уже озвученный вопрос Марии Мерзловской. В своей лекции «Николай Ставрогин (Достоевский. “Бесы”)» философ утверждает, что «идея Бога есть последний краеугольный камень человеческого достоинства и чести, человеческого созидания и социального порядка» [3, с. 301]. И с этих позиций, характеризуя роман «Бесы», историческую ситуацию в России, Ильин заключает: «Русская революция начинает таким образом с неверия и кончает преступностью и хаосом».

Героиня Михальского, отвечая на свой вопрос, делает акцент не только на сатанизме «захватчиков России», но и на недугах народа, в котором, по ее словам, «вдруг объявилось столько способных к палачеству. Если бы палачами были только те, которых прислали в Россию в запломбированных вагонах, то ничего бы у них не вышло… Но, увы, слишком многие почувствовали вкус к насилию и убийству. Пусть их одурачили, но какое это имеет значение?» («Весна в Карфагене»)

В этом суждении, характерном для интеллигенции разных поколений, пропущен один важный момент. Вкус к насилию и убийству прививался почти 100 лет представителями той части образованного общества, кто называл себя людьми без отечества, западниками, наследниками идей Великой Французской революции и т.д. И, конечно, почву для кровавой жатвы готовили — каждый по-своему — большинство авторов литературы Серебряного века.

Мария Мерзловская говорит о «товарищах», которые «легко преступили все запреты и заповеди». Однако эта характеристика в разной степени применима к творчеству Владимира Маяковского, Марины Цветаевой, Валерия Брюсова, Зинаиды Гиппиус, Максимилиана Волошина и многих других.

Через год после того, как Мария Мерзловская оказалась в Тунизии, в Германии вышла книга М. Горелова «На реках Вавилонских: заметки беженца». Ее автор — российский немец, отвечая на вопрос, который волновал героиню Михальского, говорит о виновности всех: династии, бюрократии, интеллигенции, духовенства, школы, семьи. Народ же, по мнению автора, виноват меньше всех. Однако это не помешало М. Горелову сделать глобальный вывод: события 1917 года развенчали представление о русском народе как о народе-богоносце.

Нетрудно заметить, что подобные мысли высказывали многие современники кровавых событий. Героиня Михальского не разделяет эту ошибочную точку зрения. Правда, ее мировоззренческая ограниченность проявляется в другом. Мерзловская видит в офицерстве лишь героев и жертв: «Русское офицерство подвело воспитание. Военные были воспитаны в духе благородства, чести, доблести, они знали, как воевать “по правилам”, и не умели подличать; русское офицерство не могло противостоять тем потокам лжи, вероломства, бесчестия и изуверской низости, что обрушили на них новые захватчики России».

Такое представление героини об офицерстве было предопределено воспитанием, полученным в родительском доме, общением с отцом-адмиралом, вице-адмиралом Александром Михайловичем Герасимовым, контр-адмиралом Михаилом Александровичем Беренцом, адмиралом Павлом Петровичем, капитаном первого ранга Петром Михайловичем и другими действительно бескорыстными и благородными военными. Повлияли на восприятие Марии и беседы с участниками Гражданской войны, и множество прочитанных документов, мемуаров (авторы которых не называются).

Точка зрения Марии Мерзловской на офицерство в период революции и Гражданской войны во многом сродни взглядам Марины Цветаевой, Петра Краснова, Михаила Булгакова, Ивана Бунина, Николая Туроверова и других авторов, идеализировавших офицерство и белое движение вообще. Помня о благородных офицерах, вставших, как писала Цветаева, «за честь Отчизны», нельзя игнорировать и другое, мимо чего прошли и вышеназванные авторы, и Мария Мерзловская.

Мировоззренчески, религиозно, духовно-нравственно русское офицерство было неоднородным. Почти половина царских офицеров воевала на стороне красных, на стороне, по выражению Мерзловской, «захватчиков России». А многие белые, офицеры в том числе, не отличались от красных в своем бесчеловечном отношении к пленным и мирным жителям. Об этом в разное время писали такие «белые» мемуаристы, как Антон Деникин, Роман Гуль, Василий Шульгин.

Михальский (в отличие от своей героини, в отличие от именитых предшественников и известных современников) не идеализирует одну из сторон Гражданской войны. Война, по Михальскому, велась и красными, и белыми против собственного народа, поэтому многие ее участники духовно деградировали. Об этом так, в частности, говорится в одной из авторских характеристик: «В годы Гражданской войны дух благородства и порядочности стал стремительно выветриваться из разодранного на кровоточащие части российского общества. Опасности, нужда, произвол, подстерегавшие людей на каждом шагу, ожесточили их и вели ко всеобщему одичанию, а царь-голод бестрепетно довершал эту работу превращения многих в покорных рабов и диких зверей в одном лице» («Весна в Карфагене»).

Завязкой эпопеи является эвакуация Белой армии под руководством Врангеля из Севастополя в ноябре 1920 года. Это событие во многом определило судьбы главных героев, Марии и Александры Мерзловских, и не только их. Основное же внимание Михальский концентрирует на изображении дальнейшей константинопольско-тунизийской судьбе беженцев и русского флота.

Писатель в первой части «Весны в Карфагене» полностью приводит два константинопольских приказа Врангеля, которые дают частичное представление об их авторе, его идеалах и иллюзиях, а также о самом переходе Севастополь — Константинополь — Бизерта. Из дальнейшего повествования становится ясно, что следующие слова Врангеля не стоит понимать буквально: «Наша союзница Франция оказала нам свое гостеприимство». То, что Врангель называет гостеприимством, было сродни большевицкой реквизиции. Из 126 судов, покинувших Россию, 32 военных корабля достигли берегов Турции, а затем Туниса. Здесь они стали собственностью Франции.

К тому же по прибытию в бухту русские корабли были поставлены французами на карантин. Из-за якобы эпидемии и болезней среди беженцев им было запрещено покидать суда. И чтобы поддержать данный миф, «гостеприимные французы» подмешивали в пищу русским слабительное, о чем Мария Мерзловская узнала через много лет.

На кораблях, в заточении, беженцы почувствовали себя людьми второго сорта, и у них стали рушиться представления об «исключительном благородстве и бескорыстии французов». Здесь и далее в романе через бытовые детали проступает тот ментально-цивилизационный резус-конфликт, о котором писал еще Пушкин в статье «О ничтожестве литературы русской»: «Европа в отношении России всегда была столь же невежественна, как и неблагодарна».

Работая над эпопеей, Вацлав Михальский не мог не держать в уме традицию, согласно которой трагические события ХХ века рассматриваются в неразрывном единстве с еврейским вопросом. Мемуары, дневники, публицистика, проза, поэзия, историософские труды Василия Розанова, Василия Шульгина, Александра Блока, Ивана Бунина, Владимира Короленко, Ивана Шмелева, Петра Краснова, Сергея Есенина, Алексея Ганина, Пимена Карпова, Михаила Шолохова, Эдуарда Багрицкого, Исаака Бабеля, Василия Гроссмана, Александра Солженицына, Игоря Шафаревича, Михаила Агурского, Вадима Кожинова, Михаила Назарова и многих других дают богатейшее представление об этой проблеме, о различных подходах к ее пониманию.

Как известно, не только часть правых, не только иностранцы — свидетели событий, но и известные еврейские авторы разных поколений называли октябрьский переворот «еврейской революцией» (Н. Карабчевский), а советскую власть именовали «властью с еврейским доминированием» (М. Агурский).

Свое отношение к данной версии Вацлав Михальский выразил в эпопее на разном художественном уровне. Прямо, через публицистическое слово, в одной из сносок в романе «Одинокому везде пустыня». В ней сообщается, что в 1921 году в Париже было реанимировано «Общество по приобщению евреев к ремесленному и сельскохозяйственному труду». Далее писатель задает естественные вопросы: «Почему евреи?» и «Почему в Париже?» Ответы на эти вопросы — констатация писателем тех очевидных фактов, которые предпочитали и предпочитают до сих пор не замечать представители разных направлений: «Потому что не все евреи восприняли установление Советской власти в России как свою личную победу. Многие евреи, не только богатые, но и небогатые и даже бедные эмигрировали в связи с тем, что не приветствовали воинствующих устремлений собратьев-комиссаров, их тягу к мировой революции».

На ином уровне еврейская тема возникает во время Парижского русского бала в 1928 году. Мария Мерзловская становится свидетелем следующего разговора:

«— А Вы, между прочим, знаете, что когда в двадцать шестом году здесь, в Париже, мы попытались организовать Российское Правительство в Изгнании, то в нем оказался ровно такой же процент евреев, как и в правительстве Ленина-Троцкого. Не хотим мы управлять сами собой, не житье нам без варягов.

— Знаю, слышала, так что никто не виноват. В самих себе надо искать корни зла, в себе…»

Важно, что факты, приводимые женщинами (не фантазии выживших из ума или антисемитски настроенных старушек), имеют историческую основу, подтверждены источниками, о чем говорит Вацлав Михальский в очередной сноске.

Показателен вывод, который сделала Мария Мерзловская из этого разговора. Он, с учетом всей биографии Вацлава Михальского, главного пафоса его эпопеи, воспринимается как жизненное кредо и самого писателя, и героев, выражающих авторский идеал: «Никогда не вступать ни в какие объединения, партии, группы, союзы, а действовать на благо России только в одиночку. Чтобы было с кого спросить и не на кого пенять…»

 

Библиографический список:

1. Бунин И. Миссия русской эмиграции. Собр. соч. в 6 т. — Т.6. — М., 1994.

2. Бунин И. Окаянные дни. В кн.: И. Бунин. Собр. соч. в 6 томах. Т.6. — М.,1994.

3. Ильин И. Николай Ставрогин (Достоевский. «Бесы») // Ильин И. Собр. соч. в 10 т. — Т. 6. Кн. III. — М., 1997.

4. Михальский В. Собр. соч. в 10 т. — Т.10. — М., 2014.

Project: 
Год выпуска: 
2018
Выпуск: 
61